Семнадцать левых сапог. Том второй - Михальский Вацлав Вацлавович 16 стр.


– А небо, смотри, тяжелое – наверное, к снегу, – сказал, поеживаясь, стоявший рядом с Алексеем высокий, худой Саша-верста, товарищ Алексея по лагерю.

– Угу! – выдавил Алексей, чтобы не обратить на себя внимание разговорчивого Саши. Взгляд его был устремлен сейчас налево, в просвет между головами конвойных, туда, к последнему вагону. Алексей изучил на многих поездах, что сейчас, вот-вот, скоро вагоны чуть изогнутся, обходя глубокий овраг, сейчас, сейчас их чуть занесет на этой маленькой, почти неприметной дуге… сейчас… И в следующее мгновение вагоны занесло по дуге внутрь, обзор их увеличился, и на некоторую долю секунды стал виден открытый тамбур последнего вагона… Тамбур был пуст! Пять бурых двухосных вагонов замыкали состав, и как только первый из них вышел в просвет между кустом бурьяна и красным лицом автоматчика, Алексей безотчетно метнулся вперед…

Раз! Два! Три!

Огромная серая немецкая овчарка рванулась вслед, рванулась стремительно, но не успела достать Алексея, а лишь сбила с ног своего хозяина (чтобы не занимать руки, конвоир привязал поводок собаки к ремню своего полушубка – и поплатился).

Четыре! Пять!

Упал конвоир, взвизгнула собака, и в ту же секунду рука Алексея намертво приросла к поручню… Еще мгновение – тело его, рванувшись назад, обрело скорость поезда… Рывок! И вот он уже лежит на животе, лицом на промерзлых досках тамбура предпоследнего вагона.

Это было так дерзко, что, когда конвойные сообразили, в чем дело, стрелять было уже поздно, но тот, который оплошал, которого сбила с ног его собака, вскочив на ноги, все-таки выпустил очередь вслед поезду – пули пошли низом, попали по литым колесам и отскочили от них далеко в степь.

Алексей лежал в тамбуре, лежал, не чувствуя в себе сил подняться. Литые колеса гремели и лязгали под ним, а ему казалось, что они чуть-чуть постукивают, как будто издалека-издалека, постукивают, позванивают, как будто сквозь сон все это ему слышится. Долго лежал он так, не сознавая ничего, почти не слыша и ни о чем не думая, пока не почувствовал, как горит левая ладонь. Кожа на ней была местами сорвана – именно левой рукой ухватился он за поручень по ходу поезда. А поезд нес его по степи все дальше и дальше от неволи.

Отлежавшись, Алексей сел на мерзлом полу и огляделся: кругом летела темнеющая степь. Он снял шапку, голова его была мокрая, и от нее шел пар. Увидев на шапке столь привычный белый лоскут с черными цифрами номера, Алексей бессознательно, торопливо сорвал его и выбросил прочь из тамбура, потом сорвал номера с колен и кое-как со спины. Лоскут, пришитый на спине, был довольно велик, и Алексей его не выбросил, а чистой стороной приложил к израненной ладони и надел сверху рукавицу. В тепле ладонь успокоилась и горела не так сильно, а было вернувшиеся силы снова оставили Алексея. Его стало мутить, и в глазах совсем потемнело. Чувствуя, что не устоит на ногах, он медленно осел, а потом прилег на бок и забылся. Спал он не больше четверти часа. Проснулся от холода. Ничему не удивился. Силы вернулись в его тело, он поднялся и, притоптывая, отогревая ноги, стал трезво размышлять о том, как быть дальше.

Алексей знал немногое: он знал, что поезд идет на запад – значит, из кольца лагерей; он знал, что раньше чем через два часа о нем не станет известно на станциях по ходу поезда – пока дойдут до лагеря, пройдет не меньше полутора часов, пока дозвонятся. Алексей понимал, что его спасение в том, чтобы уехать как можно дальше, значит, нужно как можно дольше оставаться с поездом. Это было очень рискованно, но что-то подсказывало ему, что надо идти на этот риск.

А поезд бежал и бежал вперед. Стало совсем черно, степь сменилась лесом. Долго поезд шел среди леса, среди плотного молчаливого таежного леса; небо над лесом было чистое, горели звезды. Алексей смотрел на небо над непроницаемым высоким лесом. Лес… Как его он примет, этот лес? Куда выведет?..

Алексей высунул голову из тамбура поглядеть, что там впереди. Поезд выходил из леса, впереди желтели огни станции. И в ту же секунду сердце Алексея дрогнуло: "Дошли! Дошли до лагеря. Сейчас кинутся звонить!"

"Спрыгнуть? Остаться? Спрыгнуть! Нет!"

Он стоял, прижавшись к деревянной стене вагона и почему-то разметав по ней руки, как будто стоял на карнизе высокого дома.

"Остаться? Спрыгнуть? Остаться?"

А поезд уже замедлял ход на подъездных путях. Холодный пот стекал по спине и под коленями, а поезд шипел, притормаживая, выйдя уже на совсем открытое место.

"Не остановись! Не остановись! Не остановись!"

А поезд катился все медленнее, медленнее.

"Не остановись, родной! Не выдай! Не остановись!" – беззвучно шептал Алексей, и перед его глазами стояло курносое участливое лицо парнишки-кочегара.

И, словно услышав его мольбу, поезд, уже почти было остановившийся, мало-помалу стал набирать скорость. По графику этому поезду на этой станции останавливаться было незачем, и путь перед ним к тому же был удачно открыт, о чем и сказал зеленый, яркий, как весенняя трава, и радостный, спасительный для Алексея семафор.

Мимо станционных строений вагон, в котором ехал Алексей, прошел уже на большой скорости, и никто на станции не заметил его в тамбуре. "Значит, не успели. Не дозвонились, а то бы сейчас сняли!"

Алексей чувствовал, что дальше испытывать судьбу нельзя. Поезд снова вошел в лес. Выждав еще минут сорок, Алексей выбрал время, когда поезд пошел чуть в гору, и соскочил. Соскочил он удачно, даже на ногах удержался. На многие километры кругом был лес.

XXX

– Да, – сказал Павел, – это редкий случай.

– А я весь – редкий случай! – усмехнулся Адам.

– Ну и как все было дальше? – взволнованная, раскрасневшаяся, с ярко блестевшими черными глазами, горячо спросила Гуля. – Расскажите, а? Ну, поезда мимо вашей дороги ходили, а дальше? Что дальше было?

– Ничего такого особенного не было, – отхлебнув чаю, продолжил свой рассказ Адам. – Запрыгнул я на этот поезд так, что конвой и не вспапашился. Стреляли. Но чего толку стрелять было? Так и отъехал я на этом поезде часа три. Потом соскочил. Поезд в темноте скрылся, а потом и стука его не слышно стало. Огляделся я: лес со всех сторон, высокий черный лес, спасибо, небо звездное. Взял направление на юго-запад, спустился с насыпи и вошел в лес. Только вошел, смотрю: дрезина летит… Может, это просто так дрезина шла по какому другому делу, а мне почудилось – погоня за мной. Перевел я дух – и в лес, прямиком на юго-запад. Не знаю сам, чего мне это направление задалось, но я так и не менял его, шел точно по курсу.

Всю ночь шел и весь день, все дрезина эта мерещилась. А лес непуганый, буреломный, в листьях, так и проваливаешься по колено. Самое главное мне было уйти одним рывком как можно дальше, уйти так, чтобы никому и в голову не пришло, чтобы это вроде не в человеческих силах было так далеко уйти. Ночь шел, весь день, вторую ночь часов до двух, потом закопался под коряжиной в сухие листья, поспал до рассвета. Силы подсобрал; было у меня сухарей немножко, пожевал и снова на юго-запад.

Еще круглые сутки шел. По завалам ботинки разбил, в особенности левый разбился сильно; я ему подметку привязывать стал, привязка эта все время соскакивает; пальцы до крови разбил на этой ноге, они мерзнуть стали. Это я, кажется, на третью ночь ногу поранил. На другой день после сна встал, вижу – ноженька моя распухла. Я из бушлата ваты надергал, рубаху порвал – утеплил кое-как свою эту пухлую ногу. Все сухари я дососал к тому времени, от голода шатало, и нога разболелась так сильно, что метров сто пройду – и отдыхаю, еще метров сто – и еще отдыхаю. А лес вековой, ни пенька нигде, ни зарубки, ни каких-либо следов человеческих. Может, я за всю его жизнь на земле, этого леса, первый шел по нему. Так я шел и шел – по сто метров, по сто метров, а направление не терял, точное держал – юго-запад. Очень это важно в побеге держать направление, я еще в прежних своих побегах это понял: не виляй из стороны в сторону, тогда и силы дольше сохранятся, и вера, и все.

Шел я, шел, уже вечереть стало. Присел на валежину отдохнуть, глаза поднял – избушка! Я глаза рукою тереть, думаю – снится! Нет, стоит избушка! Охотничья избушка оказалась. Как манна небесная была мне эта избушка! Там я все нашел: хлеба буханку, четыре луковицы, соль, спички, махорку, газетку на вертки, котелок солдатский и даже нож охотничий с наборной ручкой, острый; печка там была. Сушняка я принес, листьев, плюнул на всю опасность – затопил печку. А опасность была большая – это я по тому понял, что хлеб еще не черствый был и что оставили они хлеб, а не сухари. Хлеб в пять-шесть дней заплесневеет – это всем понятно. Значит, тот, кто оставлял хлеб, думал в ближайшие дни или сам вернуться, или кто-то другой должен был прийти, о котором он знал точно. Но так мне все равно стало, так все мне одинаково стало, в особенности когда ногу я свою бывшую развернул, а она лиловая такая с зеленью и чернотой – смотреть страшно. Плюнул я на всю опасность, затопил печку, вскипятил воду в котелке, наелся, напился, отогрелся. А как в себя пришел – сразу страх вернулся: а вдруг кто сюда нагрянет! Вышел я из сторожки: полбуханки хлеба за пазухой, две луковицы, спички, курево, соль, еще ножом вооруженный. Вышел и еще двое суток с этим подкреплением лез по тайге.

– Я слышал, что если человек один в тайге блуждает, то на одиннадцатый день он с ума сходит, – сказал Павел.

– Да, – подтвердил Адам, – вполне могу поверить. Так вот, на седьмой день снежок пошел. Ногу еле волоку, а тут снег. Понятно мне стало до каждой косточки, что если сегодня-завтра на людей не выйду – крышка, пропаду. Пальцев на бывшей моей ноге я уже тогда не чувствовал – дело было ясное с моей ногой.

Адам замолчал, взял у Павла из пачки сигарету, неумело закурил ее, всегда привыкший к трубке.

– Ну, и вышли на людей? – спросила нетерпеливая Гуля.

– Если сижу здесь живой – значит, вышел! – улыбнулся ей Адам. – Вышел. К вечеру лес редеть стал, а в сумерки увидел я село в кругу леса, небольшое село, деревеньку даже, а не село. До темноты не входил в деревеньку, сам не понимаю теперь, почему не входил. Ведь все равно вроде мне было, а что-то не пускало, на что-то еще надеялся, сознание еле удерживал, мутило, плыло все в глазах…

XXXI

Белые мушки наплывали, наплывали сверкающими облачками и кружились, кружились перед воспаленными глазами Алексея. Левая, пораженная антоновым огнем нога его одеревенела. И душа его тоже словно одеревенела – не было в ней больше ни страха, ни жалости, ни боли, все живые чувства словно высохли и вымерзли в ней.

Алексей прятался недалеко от опушки леса, за трухлявой валежиной, весь зарывшись в опавшие листья, заметенный легким сухим снегом, который шел целый день, еще с рассвета. От сухих листьев и от сухого снега было ему тепло и с каждым часом становилось все теплее. Время от времени он засыпал, как будто в яму проваливался… Просыпаясь, испуганно встряхивал головой, а потом, когда это встряхивание перестало помогать, чтобы выгнать сон, стукал головой о твердую, обметенную снегом валежину. Он знал, что если сейчас уснет, то это уже навсегда. Белые сверкающие мушки все наплывали и наплывали и все кружились, кружились перед глазами мучительно, нестерпимо… Алексей понимал, что сон сейчас смерти подобен, а умирать он не имел права. Жизнь была ему необходима для того, чтобы исполнить волю восемнадцати товарищей, оставшихся в Освенциме, и девятнадцатого – Славика. Может быть, он добрался домой и ему выпала другая судьба, справедливая… Может быть… Всяко может быть… Может быть, Славик и жив, и здоров, и свободен, и уже давным-давно сообщил обо всех ребятах. Может быть… А может и не быть…

Лица некоторых стал он уже забывать, наверное, оттого, что чересчур часто вызывал их в своей памяти, они становились все более и более общими, расплывчатыми… Но судьбу и жизнь каждого он помнил ярко, адреса родных и близких этих людей он затвердил навечно. Память его так привыкла держать наготове эти адреса, что время от времени они проходили перед ним вдруг все девятнадцать, четкие, как солдаты на смотру. Во сне и наяву он видел эти адреса, видел города, рабочие поселки, разъезды, деревеньки, аулы, в которых он никогда в жизни не бывал, но которые представлял по своему воображению и наслышке…

Когда в нашем лагере случилось повидать ему костромича, он был рад ему так, как будто встретил родню Славика Алексеева, и расспрашивал про Кострому, про улицу, на которой жила его мама – Ирина Петровна…

Когда встречал ленинградца, то подробно расспрашивал его о том, какая она, эта самая Петроградская сторона, где, уходя на войну, оставил лейтенант Толя Захаров свою бабушку и молодую жену Ларису…

У казахов он расспрашивал о Кзыл-Ордынской области – родине казаха Мерике. Хороший был парень, этот Мерике, открытый; говорил, что пятерых сыновей оставил ради войны. Пятеро сыновей, и все ждут отца…

Соседа по нарам, армянина, не уставал он слушать о теплом городе Ленинакане, потому что в этом городе жила семья Аванеса Мардакьяна, даже и там, в Освенциме, веселого и неунывающего, хитроумного Аванеса…

В Казани ему случалось бывать до войны, так что место жительства жены и детей татарина Бикмухаметова он представлял ясно…

Воронежскую область он тоже знал, но, правда, в Анненском районе, где проживали родные Андрея Ивановича Синицына, ему бывать не приходилось…

Черниговщину он помнил хорошо, видел те места, где жила сейчас, может быть, ничего не зная о своем муже Петре, солдатская вдова колхозница Ксения Наливайко…

В Москве он был много раз, но все проездом и никогда не бывал у Никитских ворот, где в маленькой комнатке старинного дома день и ночь ждала своего единственного сына Костю старенькая, подслеповатая и очень-очень добрая Фаина Аркадьевна Воронина, работница кондитерской фабрики…

Комсомольск-на-Амуре, в котором была семья Захара Ершова, представлялся Алексею очень чистым, красивым, стройным и голубым городом…

Ржев Алексей проходил с боями, был там легко ранен в плечо, может быть, именно на той улице, где жил Саша Елисеев, где он оставил мать, жену, дочек…

Дрался он и на Могилевщине – родине белоруса Петруся Кривича…

В тридцатом году ездил Алексей с женой своею Марусей в Дагестан на рыбные промыслы. Поэтому дагестанец Сулейман Сулейманов считал его там, в Освенциме, своим, почти что родственником…

У Сережи Иванова родных не было, он воспитывался в детдоме, жениться до войны не успел. Сережа просил сообщить о нем в комсомольский комитет одного из челябинских заводов, по месту работы…

Павел Бандура до войны учительствовал на Алтае, в 1939 году он разошелся с женой, детей у них не было, старенькие родители его умерли, жена уехала неизвестно куда, так что Павел Бандура просил передать о себе в школу – ребятам и учителям…

Самый пожилой в двадцатке Олег Константинович Солянкин работал бухгалтером в Саратове, город этот Алексей тоже знал хорошо, знал даже тот дом, где жили Солянкины, недалеко от пристани…

Виктор Ткаченко жил на Ставрополье, в станице Невинномысской, работал в колхозе сначала конюхом, а потом шофером. Эти места Алексей знал тоже.

Где-то на станции Марцево, что под городом Таганрогом, бедовала сейчас в неизвестности семья слесаря Юрия Зубкова…

У Ефима Перегудова жена умерла перед войной, и его две дочки воспитывались в Астрахани, у его старшей сестры Клавдии.

У Василия Кукушкина был из родни только младший брат, воевал в танковых частях. О себе передать он просил своей невесте в город Иваново…

Вот и все девятнадцать. В девятнадцати разных местах нашей большой земли родные и близкие ждали вестей о них. Нет, не мог Алексей умереть, не имел права. Жизнь была ему необходима. И он заботился об этой жизни, напрягал все силы, чтобы не дать погасить ее. А для себя лично он ничего не хотел, ничего… Только разве… чтобы эти мушки, эти проклятые сверкающие мушки не кружились перед глазами…

Так и пролежал он до вечера, побеждая сон, тепло и безразличие ко всему на свете, сбивая головой снег с валежины.

Метрах в двухстах от того места, где лежал Алексей, уже начиналась широкая длинная деревенская улица. Первым, ближе других вынесенный к лесу, стоял большой новый деревянный дом с бревнами, еще светлыми на застругах, и красными кирпичными углами, огороженный невысоким штакетником. Утром, когда Алексей увидел этот дом, он подумал, что это сельский совет или правление колхоза, но потом среди дня увидел в его дворе женщину в белом халате. Сверкающие мушки роились перед глазами, мешали разглядеть женщину в белом халате. "В маскхалате! А чего она в маскхалате? Война же кончилась!" – подумал Алексей.

К ночи снегопад ослаб, поредел и скоро совсем прекратился. Кругом, по всему лесу, по всей длинной деревенской улице, часа через три после того, как стемнело, легла такая тихая тишина, и месяц засиял в чистом высоком небе такой яркий, обоймленный голубым пламенем, и все вокруг наполнилось таким голубым летучим сиянием, что сознание Алексея вдруг настолько прояснилось, что он приподнялся вместе со всей своей шубой из листьев и снега и сел, ломая эту шубу, покрытую искристым пушистым снегом. "Дом. Вот этот дом ближний… где свет в окнах… Что я там видел?"

Так и не вспомнив ничего, Алексей подтянулся руками за валежину, совсем вылез из своей берлоги. Хотел встать, но левая нога его не слушалась. Он упал, поднялся на колени, еще раз попробовал встать и снова упал лицом в снег. Левая нога его больше не слушалась. Стоя на четвереньках, он поглядел вдоль деревенской улицы: далеко в конце ее светились огни в двух домах да ярко горели большие окна самого ближнего дома; высокие окна этого дома горели, казалось, так близко и за ними чувствовалось такое тепло и такое тихое счастье… Алексей пополз вперед, к этому дому, широкая борозда оставалась за ним на голубом снегу. Когда он дополз до штакетного забора, окружающего дом, в ноздри ему ударил крепкий запах лекарств. "Что же я видел в этом дворе? Что? Женщина… женщина в белом халате… Пахнет лекарствами… Больница! Больница…"

Задыхаясь, он полз в раскрытую настежь калитку. По затоптанным намерзлым деревянным ступеням крыльца он залез к двери. Здесь пахло лекарствами уже так сильно, что этот запах словно прошел сквозь все тело Алексея, наполняя его непонятной, дикой радостью… "Почему, почему она в маскхалате?" – подумал Алексей, теряя сознание.

Назад Дальше