Зам вышел из отсека без пилотки и мокрый - хоть выжимай. Отвык он в академии от флотского языка. А, впрочем, может, и не знал он его вовсе.
Вечером Петровичу налили. Петрович выпил и стал душа-человек.
Как твоя фамилия?
Чего наш советский офицер боится? Он боится жену: она навредить может; тещу; соседей; милицию; советских граждан на улице и в транспорте; хулиганов: они по морде могут дать; и свое начальство.
А чего наш советский офицер совсем не боится? Он совсем не боится мирового империализма.
А чего он боится больше всего? Больше всего он боится своей фамилии.
Возьмите любого офицера на улице за верхнюю пуговицу и спросите его:
- Как ваша фамилия?
- Мо…я?
- Да, да, ваша, ваша, ну?
- Этот… как его… Иванов… или нет… то есть Петров…
- А может, Сидоров?
- Точно! Сидоров. - От настоящего офицера его собственной фамилии на улице никогда не дождешься.
Первый страх у него уже прошел, теперь будьте внимательны.
- Разрешите ваши документы.
Документы от него вы не получите: может, вы скрытый офицерский патруль? Так зачем же ему усложнять свою жизнь? Нет у него документов.
- Дома забыл, - вот так, а вы как думали?
- А пропуск у вас есть?
- Какой пропуск?
- Ну, любой пропуск, где написана ваша фамилия.
- Пропуск у нас есть, но в руки вам его не дам: там не написано, что его в руки можно давать.
А сейчас он от вас убежит, вот смотрите.
- Ой!!! - кричит он и делает испуганное лицо. - Осторожно! - и хватает вас за рукав, увлекая за собой. При этом он смотрит вам за ухо так, словно вас сзади именно в этот момент переезжает автокар.
Вы инстинктивно оборачиваетесь: ничего там сзади нет, а офицер уже исчез. Пуговицу себе срезал, за которую вы держались, и исчез. Можете ее сохранить на память.
Мой лучший друг, Саня Гудинов, - редкий интеллигент, два языка, - когда его вот так берут на улице, напускает на себя дурь, начинает заикаться и называет себя так:
- Го… го… гоша… Го… го… го… лованов!
Патруль тут же прошибает слеза от жалости к несчастному офицеру-заике, и он от него отстает: грех трогать калеку.
- Заикой меня делает служба, - говорит в таких случаях Саня. Но лучше всего действует напористый нахрап, ошеломляющая наглость и фантастическое хамство.
Вот мой любимый рыжий штурман, который вошел в мое полное собрание сочинений отдельной главой, тот полностью согласен с Конецким: с патрулем спорят только салаги.
- Главное в этом деле, - любил повторять рыжий, - четко представиться. Чтоб не было никаких дополнительных вопросов.
- Туполев! - бросал он патрулю быстро с бодрой наглостью. - Я. Ка… ве-че сорок ноль сорок.
И патруль усердно записывает Туполев, ЯК-40…
Только полные идиоты требовали от него документы: штурман обладал монументальной внешностью, и его ужасные кулаки сообщали любому врожденное уважение к ВМФ!
Должен вам заметить, что страх перед своей фамилией, или, лучше скажем, бережное к ней отношение - это условный рефлекс, воспитываемый в офицере самой жизнью с младых ногтей: начиная с курсантских будней.
- Товарищи курсанты, стойте! - останавливал нас когда-то дежурный по факультету. - Почему без строя? Почему через плац? Почему в неположенном месте? Фамилии? Рота?
Этот дежурный у нас был шахматист-любитель. Страсть к шахматам у него была патологическая. Кроме шахмат он ничего не помнил и рассеянный был - страшное дело. А все потому, что он в уме все время решал шахматные кроссворды. Но главное: он был начисто лишен фантазии, столь необходимой офицеру. Полета у него не было.
- Курсант Петросян, - прогундосил Дима, стараясь походить на армянина.
- Курсант Таль, - поддержал его Серега. Мне пришлось сказать, что я - Ботвинник, чтоб не выпасть из общего хора.
Дежурный, ни слова не говоря, нас задумчиво записал и отпустил. Наверное, перед ним в этот момент явился очередной кроссворд.
Когда он доложил начальнику факультета, что у него Таль, Петросян и Ботвинник пересекли плац в неположенном месте, то наш славный старый волкодав воскликнул:
- Хорошо, что не Моцарт и Сальери! Твердопятов, ковырять тя некому, я когда на тебя смотрю, то я сразу вспоминаю, что человек - тупиковая ветвь эволюции. Ты со своими шахматами совсем дошел. Очумел окончательно. Рехнешься скоро. Что за армейский яйцеголовизм, я тебя спрашиваю? Прочитай еще раз, я еще раз эту музыку послушаю, и ты сам, когда читаешь чего-нибудь, ты тоже слушай, чего ты читаешь. Это иногда очень даже интересно. Ну, начинай!
И тот прочитал снова.
- Понял?
- Понял.
- Вот до чего дошло. Видишь? Мой тебе совет: забудь ты свои шахматы. Они ж тебя до ручки доведут. А теперь давай иди… Знаешь куда?
Тот кивнул.
- Вот и давай, двигай с максимально малошумной скоростью, осторожненько, не заезжая в кусты. И не буди во мне зверя… Ботвинник…
Джоконда
Когда я пришел на флот, я был такой маленький, пионер, не ругался матом, уступал дорогу девочкам, помогал старшим донести сетки…
И вдруг - флот.
Я - робкое человеческое растение - увидел вот это вот в натуральную величину. Ай-яй-яй! В один миг можно прожить целую жизнь. Пропасть! Сразу же, в первый же день, - на камбуз!
Человека нельзя сразу на камбуз! Он умирает мучительно, человек; сначала - пионер, потом - "уступающий дорогу девочкам", потом умирают мультфильмы, "Что тебе снится, крейсер "Аврора"?"; человеческое растение корежится и в конце дня ругается матом!
- Это… что?..
На меня посмотрели безумно, как на темную шаль.
- Это макароны по-флотски.
- Вот это… едят?!
- Не хочешь - не ешь!
В алюминиевой миске, давно приняв ее форму, лежала серая, слипшаяся, местами коричневая, блестящая, как разрытая брюшина, масса, сверху желтыми бигудями кудрявилось сало, казалось, что все это вместе с миской только что достали из брюха кашалота, успевшего все ж полить это все своим собственным соком.
Человек не знает, не хочет знать, что даже праздничное блюдо, попадая к нему в рот, больше не будет выглядеть так аппетитно, а пройдя все стадии увлекательного процесса, вообще может получить навоз!
А на камбузе "праздничное - в навоз" происходит по нескольку раз в день! На сотне столов, в разделочной! в варочной! в зале! в мгновение - в мусор!
В разделочной на столах грязными, ленивыми потоками оттекает бордовое мясо. В варочной - "Давай! Давай!". В мойке в ванну ныряют тарелки, и ты за ними, с красными, толстыми, распаренными руками! Кошки! Крысы! Кошка сдуру - в котел, ее оттуда - чумичкой!
- Бачки-и-и!
На раздаче Джоконда ругается матом! А ты привык к женщине хрупкой, незнакомке, тебя воспитывали, воспитывали…
- Сынки-и-и!!! - кричит Джоконда.
У нее не рот, а пещера! Сталактиты! Сталагмиты! Катакомбы! Ее голосом можно валить деревья! Они сами будут вязаться в снопы!!!
У нее не раздача, а песня! Второе - на автомате; хлоп! шлеп! - поехало!
- Бачки-и-и!!! - Пустые бачки летят по полу!
- Сынки-и-и!!! - Не дай бог, не хватит второго, на том месте, где только что стояла Джоконда, будет стоять Анаконда!
А я был такой маленький, пионер, не ругался матом, не во! - ро! - вал! уступал дорогу девочкам, помогал доживать старушкам!..
Есть повесть поужаснее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте…
Мамонтенок Дима
О мамонтенке Диме не слышали? Ну, как его в тундре откопали, а потом в Англию к английской королеве повезли? Слышали, наверное. Нам о нем в автономке сообщили.
Дело в том, что наша подводная красавица всплывает иногда на сеанс связи: не совсем, правда, всплывает, просто подвсплывает и вытаскивает из-под воды антенну, на которую, с риском для жизни, принимается всякая всячина о жизни в нашей стране и за рубежом.
Почему с риском для жизни? А подводники все делают с риском для жизни: всплывают, погружаются, ходят, бродят, дышат… и потом, при всплытии лодку могут обнаружить, а в боевой обстановке это равносильно ее уничтожению.
Так что с риском для жизни всплываем, вытаскиваем из воды пипку, и из центра полетов нам сообщают, что в нашей стране зерновые собраны на восьмидесяти процентах площадей.
Но иногда сообщают что-нибудь этакое, например: "На орбиту запущены два космонавта и Савицкая. На завтра запланированы биологические эксперименты".
Информацию у нас подписывают командир и зам, после этого ее вывешивают в третьем отсеке на средней палубе.
Когда вывесили про Савицкую, наши стали ходить кругами и очень плоско шутить. Некоторые до того опускались в своем безобразии, что изображали эти биологические эксперименты мануально и при этом гомерически гоготали.
Зам тогда не выдержал и изменил фамилию "Савицкая" на "Савицкий".
Но вообще-то, я вам должен сказать, что информацию из родного отечества мы очень любим: каждый день с нетерпением ждем; жаль только, что она доходит к нам часто по кускам: то срочное погружение помешает, то антенну зальет, то еще что-нибудь…
Вот однажды вывесили: "Министр обороны США вылетел на…" - а дальше не успели принять. Так и вывесили, и зам подписал: ночь была, ему спросонья подсунули, а он и подмахнул.
Наши сначала изменили предлог "на" на более удобный предлог "в", а потом вместо многоточия написали то место, куда он вылетел.
Заму пришлось все срывать. Хоть и не наш министр обороны, но все-таки неудобно.
И тут мы принимаем известие насчет мамонтенка Димы, - мол, отрыли его, отряхнули, и теперь он по Англии путешествует, и английская королева его там наблюдает.
И решили наши люди среди радистов зама разыграть.
Дело в том, что зам у нас безудержно верил каждому печатному слову. Просто завораживало его.
Вот они и напечатали ему, что в нашей стране, известной своим отношением к материнству и детству, отрыли из вечной мерзлоты мамонтенка, оживили его, назвали Димой и отправили его в Англию, чтоб побаловать английскую королеву.
Как только зам прочел про Диму, у него все мозги перетряхнуло: до того он обрадовался насчет советской науки. Он даже бредить начал. С ума сошел. Тронулся. Все ходил и заводил соответствующие разговоры. Встанет рядом и начнет вполголоса бубнить: "Мамонтенок Дима, мамонтенок Дима… Советская наука, советская наука…"
У нас потом вся автономка была уложена на этого мамонтенка Диму: и тематические вечера, и диспуты, и концерты - все шло под лозунгом: "Мамонтенок Дима - дитя советской науки!"
Народ у нас на корвете подлый: все знали про Диму, все, кроме зама.
И что интересно: ну хоть бы одна зараза не выдержала. Ничего подобного: всю автономку все продержались с радостными за нашу науку рожами.
Когда мы пришли к родным берегам, зам тут же примчался в политотдел и сунул начпо под нос свой отчет за поход. А там на каждом листе был мамонтенок Дима.
- Какой мамонтенок? - остолбенел начпо.
- Дима! - обрадовался зам.
- Какой Дима? - не понимал начпо.
- Мамонтенок, - веселился зам.
- Какой мамонтенок?!!
- Советский…
- М-да… - сказал начпо, - сказывается усталость личного состава, сказывается…
Зам потом радистам обещал, что они всю жизнь, всю жизнь, пока он здесь служит, будут плакать кровавыми слезами, на что наши радисты мысленно плюнули и ответили:
- Ну, есть…
Сатэра
После автономки хочется обнять весь мир. После автономки всегда много хочется… Петя Ханыкин бежал ночевать в поселок. Холостяка из похода никто не ждет, и потому желания у него чисто собачьи: хочется ласки и койки.
И хрустящие, скрипящие простыни; и с прыжка - на пружины; и - одеялкой, с головой одеялкой; и тепло… везде тепло… о господи!.. Петя глотал слюни, ветер вышибал слезы…
…И Морфей… Морфей придет… А волосы мягкие и душистые… И поцелует в оба глазика… сначала в один, потом сразу в другой…
Петя добежал. Засмеялся и взялся за ручку двери. А дверь не поддалась. Только сейчас он увидел объявление:
"В 24.00 двери общежития закрываются".
Чья-то подлая рука подцарапала: "навсегда!". Тьфу! Ну надо же. Стоит только сходить ненадолго в море - и все! Амба! За три месяца на флоте что-то дохнет, что-то меняется: появляется новое начальство, заборы, инструкции и бирки… зараза…
Петя двинулся вдоль, задумчивый. Окна молчали.
- Вот так в Америке и ночуют на газоне, - сказал Петя, машинально наблюдая за окнами. В пятом окне на первом этаже что-то стояло. Петя остановился. В окне стояло некое мечтающее, пятипалое, разумное в голубом. Над голубыми трусами выпирал кругленький животик с пупочком, похожим на пуговку; наверху животик заканчивался впадиной для солнечного сплетения; ниже голубых трусов, в полутенях, скрывались востренькие коленки с мохнатой голенью, в которые по стойке "смирно" легко вложился бы пингвиненок; грудь, выгнутая куриной дужкой, обозначалась висячими сосками многодетной собачей матери; руки цеплялись за занавески, взгляд - за великую даль. Разумное раскачивалось и кликушечьи напевало, босоного пришлепывало. Разумное никак не могло выбраться из припева "Эй, ухнем!"
В окно полетел камешек. "Эй! На помосте!" Песня поперхнулась. "Эй" чуть не выпало от неожиданности в комнату сырым мешком; оно удержалось, посмотрело вниз, коряво слезло с подоконника, открыло окно и выглянуло. До земли было метра три.
- Слышь, сатэра, - сказал Петя из-под фуражки, - брось что-нибудь, а то спать пора.
Фигура кивнула и с пьяной суетливой готовностью зашарила в глубине.
Через какое-то время голая пятка, раскрыв веером пальцы, уперлась в подоконник, и в окно опустилась простыня. Пете почему-то запомнилась эта пятка: такая человеческая и такая беззащитная…
Ыыыы-х!
Поддав себе в прыжке по ягодицам, Петя бросился на простыню, как акробат на трапецию. Тело извивалось, физиономия Пети то и дело чиркала по бетону, ноги дергались, силы напрягались в неравной борьбе: простыня ускользала из рук.
Ыыыы-х!
Бой разгорался с новой силой. Дециметры, сантиметры… вот он, подоконник, помятое, покореженное железо… Нет!
И вот тогда сатэра, совершенно упустив из виду, что он упирается пяткой, нагнулся вперед, собираясь одной рукой подхватить ускользающего Петю.
Всего один рывок - и сатэра с криком "Аааа-м!", простившись со своей осиротевшей комнатой, сделав в воздухе несколько велосипедных движений, вылетел через окно подкинутым канатоходцем и приземлился рядом с Петей. Все. Наступила колодезная тишина.
Когда Петя открыл глаза и повернулся к корешу, он увидел, что тот смотрит в звезды космическим взглядом.
Петя встал сам и поднял с земли своего сатэру, потом он осмотрел его пристально и установил, что ничего ушиблено не было.
- Прости, мой одинокий кореш, сатэра, - воскликнул Петя после осмотра; ему стало как-то легко, просто гора с плеч, - что так тебя побеспокоил. Пойду ночевать на лодку, в бидон. Не получилось. Мусинги нужно было на твоей простыне вязать, мусинги. Ну ладно, не получилось. Не очень-то и хотелось.
Петя совсем уже собирался уходить, когда его остановил замерзающий взгляд. Кореш молчал. Взгляд втыкался и не отпускал.
Эх, ну что тут делать! И Петя вернулся. Кореш встретил его, как собака вернувшегося хозяина.
Скоро они топтались, как стадо бизонов: кореш взбирался на Петю, пытаясь при этом одной рукой во что бы то ни стало перехватить ему горло, а другой рукой дотянуться до подоконника, но как только он выпрямлялся, откуда ни возьмись появлялась амплитуда. Амплитуда грозила его обо что-нибудь сгоряча трахнуть, и он малодушно сползал. Разъяренный Петя с разъяренными выражениями поставил бедолагу к стенке. Но когда Петя влез к нему на плечи, бедняга сложился вдвое. Пока хороняка медленно думал на четвереньках, Петя в отчаянии пытался с прыжка достать подоконник: спина у сатэры гнулась, как сетка батута. В конце концов энергия кончилась: они шумно дышали друг на друга, разобрав на газоне тяжелые ноги…
Вставшее солнце освещало притихшие улочки маленького северного городка, дикие сопки цепенели в строю. Далеко в освещенном мире маячили две странные фигуры: они уже миновали вповалку спящее КПП. Первая была задумчивой, как обманутый Гамлет, а у второй из-под застегнутой доверху шинели виднелись мохнатые голые ноги, осторожно ступавшие в раскинувшуюся весеннюю грязь, - такие беззащитные и такие человеческие… они шли ночевать… в бидон…
Веселое время
Господи! Как мы только не добирались до своей любимой базы. Было время. Я имею в виду то самое славное время, когда в нашу базу вела одна-единственная дорога и по ней не надрывались автобусы, нет, не надрывались: по ней весело скакали самосвалы и полуторки, эти скарабеи цивилизации. По горам и долам!
Стоишь, бывало, в заводе, в доке, со своим ненаглядным "железом", за тридцать километров от того пятиэтажного шалаша, в котором у тебя жена и чемоданы, а к маме-то хочется.
- А мне насрать! - говорил наш отец-командир (у классиков это слово рифмуется со словом "жрать"). - Чтоб в восемь тридцать были в строю. Хотите, пешком ходите, хотите, верхом друг на друге ездийте. Как хотите. Можете вообще никуда не ходить, если не успеваете. Узлом завязывайте.
Только подводнику известно, что в таких случаях нам начальство рекомендует узлом завязывать.
Пешком - четыре часа.
Мы сигналили машинам руками, запрыгивали на ходу, становились цепью и не давали им проехать мимо, ловили их, просили издалека и бросались им вслед кирпичами. Мы - офицеры русского флота.
- Родина слышит, Родина знает, где, матерясь, ее сын пропадает, - шипели мы замерзшими голосами и влезали в самосвалы, когда те корячились по нашим пригоркам.
Однажды влетел я на борт полуторки, а она везла трубы. Сесть, конечно же, негде, в том смысле, что не на что. Хватаюсь за борт и, подобрав полы шинели в промежность, чтоб не запачкать, усаживаюсь на корточки в пустом углу. Начинает бросать, как на хвосте у мустанга. Прыгаю вверх-вниз, как дрессированная лягушка, и вдруг на крутом вираже на меня поехали трубы. На мне совсем лица не стало. Я сражался с трубами, как Маугли. Остаток пути я пролежал на трубах, удерживая их взбрыкивание своим великолепным телом.
А как-то в классическом броске залетаю на борт и вижу в углу двух приличных поросят. Мы - я и поросята - взаимно оторопели. Поросята что-то хрюкнули друг другу и выжидательно подозрительно на меня уставились.
"Свиньи", - подумал я и тут же принялся мучительно вспоминать, что мне известно о поведении свиней. Я не знал, как себя с ними вести. Вспоминалась какая-то чушь о том, что свиньи едят детей.
Дернуло. От толчка я резво бросился вперед, упал и заключил в объятья обеих хрюшек. Ну и визг они организовали!
А вот еще: догоняем мы бедную колымагу, подыхающую на пригорке (мы - два лейтенанта и кап-два, механик соседей), и плюхаемся через борт. То есть мы-то плюхнулись, а механик не успел: он повис на подмышках на борту, а машина уже ход набрала, и тогда он согнул ноги в коленях, чтоб не стукаться ими на пригорках об асфальт, и так ехал минут десять.