О козырьке
Только не о козырьке от фуражки, о другом козырьке.
Видели, как дерьмо замерзает в унитазе?
Наверное, не видели?
Где ж вам видеть, если вы там никогда не были.
Это бывает на севере во время великих холодов.
Правда, оно замерзает не совсем в унитазе, оно замерзает на улице, в канализации, а в унитазе оно потом скапливается, и еще оно скапливается в ванне, особенно если квартира на первом этаже, а все остальные этажи срут по-прежнему, невзирая на то, что канализация замерзла, и ты бегаешь снизу вверх и говоришь им: не срите, а они все равно срут, и в ванне у тебя прибывает.
От этого можно свихнуться.
Я имею в виду то обстоятельство, что можно свихнуться от собственного бессилия.
У нас старпом мчался как вихрь по всем этажам и стучал во все двери, которые либо не открывали, либо открывали и говорили, что мы, дескать, не срем, а сами срали самым наглым образом, и старпом прибегал и смотрел в ванну, где копилось дерьмо, и впоследствии, от расстройства, разумеется, он напился вусмерть и, что совсем уже непонятно, вывалился из окна на лестнице пятого этажа.
Но упал он не вниз головой, как водится, а в полете, с каждым метром трезвея, сообразил - головой нельзя, спиной нельзя, ногами, животом тоже нельзя - поджал ножки и грянулся задницей о козырек над парадной и сломал его совершенно.
Козырек просто вдребезги разлетелся.
И хорошо еще, что в нем было так мало цемента, просто совсем его не было, может быть, там все клеилось и не цементом вовсе, а слюной мидий, я не знаю, вполне возможно, и еще хорошо, что в нем совершенно отсутствовала железная арматура, хотя она должна была там быть.
Старпом только смещение двух позвонков себе заработал, а все из-за того, что дерьмо замерзло в унитазе на первом этаже.
По поводу предыдущего рассказа
Тут недавно мне начали говорить, что все это выдумка, что, мол, не мог старпом упасть на козырек.
А я им говорю: чистая правда. Мне самому когда рассказали, что старпом двести шестнадцатой упал на козырек, я сразу же спросил: "Фуражки?" Оказалось, не фуражки.
И в "скорой помощи", куда немедленно позвонили насчет того, что старпом упал на козырек, тоже спросили: "Фуражки?!" А им говорят: "Нет, не фуражки! Он упал на козырек!"- а они опять: "Фуражки?"- "Да нет же! Не фуражки! Он упал на козырек!!!" - "Фуражки?!!"- "Блядь! Да не фуражки же!!! Не фу-ра-ж-ки!!" - и так пятнадцать раз подряд, потому что в те мгновения от волнения никто не мог сообразить, что бывает другой козырек.
Не от фуражки.
И насчет того, что тот козырек, который не от фуражки, был сделан без арматуры, тоже были всяческие недоверчивые выражения - мол, так уж точно не бывает, а я им напомнил, как в сто пятом доме забыли один лестничный пролет вовремя вставить и потом наружную стенку ломали, а у соседей на первом этаже общую трубу канализации со всего дома вывели посреди спальни.
Она у них выходила из потолка и уходила в пол рядом с подушкой.
Пришлось им выкрасить ее в белый цвет и черную крапушку, под березку.
Два года жили рядом с Ниагарским водопадом.
И еще относительно козырька, чтоб окончательно рассеять все сомнения: у Коти Лаптева, когда его назначили старшим над жилым домом в городке, в трех подъездах козырьки были, а в одном не было, и там все время в период дождей скапливалась вода, которая затем текла в подвал.
И Котьке командующий лично приказал восстановить над подъездом козырек, и когда Котька спросил его: "Из чего мне его сделать?" - командующий ему сказал: "Из собственных утренних испражнений".
И тогда Котя совершенно опечалился, и, видя такое его плачевное состояние, один из матросиков, в прошлом неплохой штукатур, ему предложил: "Товарищ лейтенант, да бросьте вы переживать. Вы мне найдите немного цемента и песка. Я из дранки сплету навес, привинчу его над подъездом, а потом оштукатурю. Ни одна собака не подкопается. Два года простоит, а потом это будут уже не ваши проблемы".
Так и сделали, и простоял тот навес ровно два года.
Потом рухнул. От скопившегося снега. На комиссию из Москвы.
Кстати, и все прочие части предыдущего рассказика также подвергались различным сомнениям.
В одном только никто не сомневался - в том, что дерьмо замерзло в унитазе.
Каюта
- …А потом ты ей вдул, да?
- Ну что за выражение, Саня, яростные английские маркитантки. "Вдул". Я не вдул, я пальцами, пальцами открыл для себя нежнейшую область, в которой сейчас же обнаружил томительнейшую, стыдливейшую сырость, куда точнейшими ударами и направил своего Гаврюшу.
- А.
- Да, и никак иначе.
Мы с Саней Юркиным лежим в каюте. Он на верхней полке, я на нижней. Уже тридцатые сутки автономки, и я рассказываю ему о бабах.
- Она была тигрица. Клеопатра. Она меня царапала, кусала, сосала, лизала, как конфету. Она брала мое лицо и с силой водила им по груди, по груди, животу и ниже, заталкивала меня носом в пах, а потом возвращала меня наверх, хватала губами мои губы, а языком… что только она не делала своим языком… Она задыхалась. Ее сердце птичкой колотилось в маленьком тельце, и я слышал этот ужасный, сумасшедший бой. Спутанные, мокрые копны мелких кудрей, влажные, скользкие груди, пахнущие свежим сеном, жаркое опустошенное лицо и скачка. Она скакала на мне, как ковбой. Ее зад поднимался вверх с судорогой, со страданием, она почти отрывалась от моих направляющих, вернее, от одного направляющего, и тут же с силой опускалась - трах! трах-тебедух!
- О-о…
- Она говорила: "Не заморить ли нам червячка?" И она замаривала его. Червячок просто валился с ног, падал без сил. Она его дергала, массировала, мяла, трепала. Дай ей волю, она б его оторвала. А потом она тащила меня в ванну, где опускалась на колени и вновь поедала его, и он, казалось бы, совершенно безжизненный, немедленно оживал, опоясанный жилами, в нем нарастало безжалостное давление, а она словно чувствовала это его состояние, и сейчас же в ней обнаруживалось сострадание, материнская нежность, участие. Она лишь слегка удерживала его, предлагая передохнуть, но как только он поддавался на эти ее уговоры и успокаивался, она вновь набрасывалась на него, и он, несчастный, бежал от нее, но все это ему только казалось, потому что этакое его бегство входило в ее планы и направлялось ею же…
- А-а…
- И он, понявший это слишком уж поздно, забился, сначала сильно, а потом все слабее и слабее, покоряясь неизбежному, и наконец грянули струи, и она вынула его и оросила свое лицо, и особенно глаза…
- А-а…
Тут я кончил.
Саня по-моему, тоже.
Ну
Совершенно чокнулся… Отловил меня на палубе и говорит:
- Вы не любите наше государство.
А я ему немедленно в ответ, нервно, быстро, визгливо, чтоб не успел сообразить:
- Точно. Не люблю. Правда, я не люблю не только наше, я не люблю любое государство, потому что оно - орудие подавления. Это пресс, который давит. И кто ж его будет любить, когда он так давит? Может быть, жмых любит пресс, который давит?! Может, это какой-то ненормальный жмых. Его давят, а он любит. Вы с таким явлением не встречались? Кстати, сколько жмых ни дави, в нем все равно остается немного масла. Для себя. И мне симпатична эта идея. Что им не все удается выдавить.
А зам мне с каким-то непомерным отчаянием:
- Я хочу сказать, что вы не любите Отечество, нашу Отчизну!
А я ему:
- А что такое Отечество? И что такое Отчизна? Можете с ходу дать определение? Вот видите: не можете. Вы еще скажите, что я его обманываю. Отечество вместе с Отчизной, определение которым вы с ходу не можете дать. А я вам на это отвечу, что если б я сделал ребенка в Эфиопии, то тогда, может быть, я бы и обманул свою Отчизну вместе с Отечеством. Но я сделал его здесь. И по поводу прироста народонаселения с моей стороны не наблюдается никакого лукавства. А по-другому мне никак не выразить к нему любовь и восхищение. А в тюрьме, как известно, и гиппопотамы…
- Хватит! - вскрикивает зам, и пот у него выступает бисером на лбу бугристом.
- Ну, - думаю, - амба. Хорош. Как бы с ним чего не вышло. Доказывай потом, что зам умер оттого, что мы не сошлись в терминах.
- Антон Евсеич! - говорю ему очень мягко, потому что разговор этот проходит у нас в наше время, и чего нам с ним делить. Вот если б мы говорили лет пятнадцать назад, тогда, конечно, упекли бы меня за милую душу и сердце беззлобное, а так… - Ну что вы в самом-то деле! Чего вы ни с того ни с сего. Слова все это. Одни слова. А вы посмотрите, какое вокруг солнце, небо, облака. Обратите на облака свое особое внимание. Какой у них сказочный нижний край. Ведь чистый перламутр. А воздух?! Вдохните. Вдохните этот воздух, вдохните и вспомните цветы, листву, траву, лица людей, их улыбки…
- Хорошо, - сказал он как-то совсем обреченно и направился в каюту.
А я уже и сказать ничего не мог. Ерунда какая-то. Только руками развел.
Бегемот
повесть
Эй вы, бродяги заскорузлые, инвалиды ума!
Именно вам мое повествование предназначается, хотя кому, как не мне, следовало бы знать, что вам, в сущности, на него наплевать.
На самом-то деле вам бы, конечно, хотелось выкушать бидончик вина и в чудеснейшем настроении, ухватив ближайшую тетку за танкерную часть, потерять на некоторое время малую толику своего соколиного зрения и на ощупь проверить, все ли там у нее в наличии и на прежних местах.
Ах вы, черти полосатые!
Нельзя ни на минуту оставить вас без присмотра!
Обязательно залезете даме в ее макраме.
Между прочим, должен вам сообщить, что Бог придумал для человека очень смешной способ размножения: существует, видите ли, некоторый шарик, который при известных обстоятельствах накачивается - не воздухом, конечно, а жидкостью.
Шарик, в обычное время висящий мокренькой тряпочкой, можно сказать, сейчас же встает и даже тянется к небу, видимо, возносит к нему свои желания, и в этот момент изо всех сил работает насосик-сердце, которое тюкает-тюкает, бедняжечка, и накачивает этот шарик, поддерживая его вертикальную жизнь.
А потом человек сует его во всякие дыры, всячески пытаясь сломать.
И при этом все мы офицеры флота! (Черви в мошонку!) И только и делаем, что печемся о процветании Отчизны милой!
Вагинические пещеры и бесформенные куски сиракузятины! Конечно же о процветании, о чем же еще!
Сливки различных достоинств и жупелы чести!
Истинные кабальеро!
В сущности, мы еще даже не начали наше повествование, но мы его начнем, после небольшого вступления о маме-Родине.
Мама-Родина представляется мне в виде огромной, растрепанной, меланхолически настроенной, совершенно голой бабы, которая, разбросав свои рубенсовские ноги, сидит на весеннем черноземе, а вокруг нее бегают ее бесчисленные дети, которых она только-только нарожала в несметных количествах. А она пустой кастрюлей - хлоп! - по башке пробегающему ребятенку; он - брык! - и она сейчас же наготовила из него свежего холодца с квасом, чтоб накормить остальных.
Фу ты, пропасть какая! Ну что за видения, в самом-то деле! Ну почему так всегда: вот только подумаешь о Великом, как тут же какие-то несметные тучи всяческой дряни вокруг этого Великого немедленно нарастут!
Нет уж! Лучше думать о чем-нибудь личном, не затрагивая этой удивительной территории, более всего напоминающей тунгусское болото, кишмя кишащее всякой малообразованной тварью, куда только кинешь камень с каким-нибудь новым, пока еще редким названием кого-либо или чего-либо, и тотчас же вонючие газы-метаны после - бултых! - вырвутся наружу, а потом кружки-кружочки, и все затянулось аккуратненько по-прежнему.
И можно идти и идти по этой территории через одиннадцать часовых поясов, и хохотать во все горло, и закончить хохотать где-то в Магадане, сорвавшись со скалы на виду у всего птичьего базара.
Нет, друзья мои, лучше о мелком, о личном, о частном, не трогая общих закономерностей, потому что к чему? Зачем? Ну что с того? Лучше вспомнить о чем-нибудь.
Вспомню ли я во всех подробностях и наисладчайших деталях те достославные времена, когда мы с Бегемотом оказались на обочине своей собственной прошлой жизни?
Помереть мне на месте, именно там - на обочине.
Проще говоря - нас выперли.
Вернее, уволили в запас с воинской службы.
В общем, открыли форточку: "Кто хочет наружу?!" - и мы переглянулись - сейчас или никогда! - и вылетели в три окна, как два осла, временно снабженные перепончатыми крыльями.
И то, что снаружи, нас оглушило.
Точнее, нас оглушила свобода: можно было петь, орать, скакать и сосать свои собственные пальцы.
Потому что снаружи была жизнь.
И жизнь нас уже поджидала.
И жизнь немедленно поперла на нас, как двадцать взбесившихся трамваев, через гам, лай и вой клаксонов на перекрестках и шлепки дождя по седому асфальту.
И мы к этому уже были готовы.
То есть мы вдыхали этот восхитительный, этот прохладный, как стакан газировки, этот живительный, с иголочки, воздух.
То есть мы хотели тебя, жизнь, и ты, как мерещилось, хотела нас.
Правда, прошлая жизнь, все еще оскалившись, хватала нас за штанину, но мы ее палкой по зубам: "Сгинь, подлая!" - и она убралась восвояси ко всем чертям, и имела она при этом вид начальника отдела кадров капитана третьего ранга Прочухленко по кличке Стригунок, которого бы я лично в чистом виде с аппетитом удавил и который при нашем увольнении в запас так суетился, паразит, чтоб нам где-нибудь нагадить, то есть чтоб нам на пенсию не хватило одного процента, а лучше целых трех (сука-тифлисская-была-его-мама-моча-опоссума-ему-на-завтрак).
А наш дедушка адмирал, провонявший в подмышках, на прощанье призвал нас и спросил, чем же мы думаем заниматься на гражданке. И я сказал ему: "Фаянсом".
Я специально выбрал такое слово, чтоб после не было никаких дополнительных вопросов. И если в фарфоре наш могучий патриарх еще мог что-нибудь этакое мохнатое вставить, то слово "фаянс" повергло его в исступление, как если бы я ему предложил немедленно переталмудить все мысли Конфуция со свежекомандирского сразу же на старочухонский.
Но справедливости ради следует отметить, что он тут же совершенно справился с собой и кивнул с пониманием, после чего он перевел свой взгляд на Бегемота.
Тот, в добродушии своем, просиял и доложил нашему выдающемуся стратегу, что он будет разводить кроликов.
- Кроликов?! - Казалось, папу нашего посетил шестикрылый серафим. - Кроликов?! - Он налился дурной венозной кровью- сейчас умрет. - …Ка…ких кроликов?!
- Рогатых! - хотел вставить я, чтобы перевести разговор в энтомологический или, в крайнем случае, в психологический пласт, но постеснялся, тем более что Бегемот сказал: "Домашних".
Что было потом, описать не берусь.
Вернее, опишу, конечно, но боюсь, красот метафорических не хватит.
Очень бледно все выглядело следующим образом: наш славный дед схватился за собственные щеки и застонал, а потом зарычал, завизжал, закривлялся.
- Боевые офицеры! - верещал он. - Выращивают кроликов! Почему?! Почему я не умер на сносях! При родах! В зародыше!
Больше я ничего не помню, потому что все происходило как в дыму сражений, когда от волнения видишь только чьи-то дырявые подошвы, и нет для тебя интересней зрелища.
Говорят, папа потом два дня останавливал всех подряд и говорил, что боевые офицеры теперь выращивают кроликов, а потом его с почечными коликами увезли в наш замечательный госпиталь, где врачи довели ему это дело до обширных метастаз только затем, чтобы потом его прах развеять над Северным полюсом.
Леживал я в этом госпитале, господа, леживал. Это такая, я вам скажу, засада - крысы, матросы, вечно скользкий гальюн.
Там все заново проходили курс молодого бойца.
Там командиры дивизий, седые в холке, после того как их одевали в ватный халат, из которого торчали их тонкая, как у страуса, шея и голова, немедленно обращались в полный хлам, и перед ними грудастые медсестры ставили трехлитровую банку со словами: "За сутки наполнить!" - и он в первые секунды стеснялся даже спросить, чем наполнить, мочой или александрийским калом, а потом: "Мочой, конечно, вы что, совсем уже?" - и он, томясь, жене по телефону: "Ле-ноч-ка-а… привези, пожалуйста, два арбуза, здесь нужно мочой…"- а мы ему: "Михалыч, не волнуйся! Давай мы тебе немедленно нассым полведра.."- а в углу лежал заслуженный адмирал, весь утыканный трубками, как дикобраз иглами, по одним в него дерьмо наливалось, по другим - выливалось, который, утирая слезы, говорил: "Ка-на-ус, едри его мать! Я уже не могу, сейчас от смеха все трубки оборву!"
А в другом углу лежала личность, которая во всех отношениях казалась нормальным человеком, если только дело не касалось бирок и его личного здоровья.
Личность харкала в баночку, специально для этой процедуры припасенную, а потом рисовала на бирочке: "Харкнуто таким-то тогда-то", а у меня, знаете ли, руки чесались от желания приписать: "В присутствии такого-то".
Педикулез, в общем! То есть я хочу сказать, что каждый надувшийся гондон мнит себя дирижаблем!