- Честь имею, господин коммерции советник, - сказал Лазик.
- Господин редактор, - ответствовал советник коммерции. - Чем могу служить? Не угодно ли сигару? Прошу садиться.
И, наклонившись, чтобы достать из нижнего ящика "Вирджинию", - сигары "Трабуко" лежали в верхнем и были предназначены для гостей посолиднее: торговых партнеров или клиентов из высшего общества, например, - он бдительным оком принялся следить за руками Лазика. И с облегчением вздохнул, когда ящик с сигарами наконец оказался на столе.
Сперва обменялись новостями, которых в эти тихие времена нашлось совсем немного. Говорят, допустим, будто в редакции "Фремденблатта" шла недавно речь о новом визите персидского шаха.
Упоминание об этом монархе пробудило в душе у советника коммерции Гвендля чрезвычайно приятные воспоминания. Они относились к жемчужным ожерельям некоей Шинагль, которые Эфрусси сдал Гвендлю на комиссию. Магазин долгое время не мог их продать. Наконец ожерелья забрал торговый посредник Хайльперн из Антверпена. Приобрел их ювелир Перлестер. Вдвоем они заработали две тысячи гульденов. Жемчуг стоил пятьдесят тысяч гульденов. За шестьдесят тысяч - так утверждали в кругу специалистов - Перлестер их продал. Тысяча гульденов - совсем неплохая сумма. Так, значит, по слухам, шах Персии снова приедет? И одному Богу ведомо, не предоставится ли в связи с этим еще какая-нибудь возможность заработать. Советник коммерции Гвендль пришел в хорошее настроение.
- Господин советник коммерции, вероятно, знают, - начал Лазик; он начинал обычно в третьем лице, - господин советник коммерции, по-видимому, знают, где сейчас находятся эти знаменитые жемчуга?
Советник коммерции рассказал, что ему было известно. И пообещал осведомиться о дальнейшей судьбе ожерелий у своего коллеги Перлестера. Через неделю Лазик, если ему угодно, может прийти за полной информацией.
Поговорили еще о плохой погоде, о высшем свете и о том, как плохо идет торговля, а на дворе осень, и в былые времена именно осенью предприятие процветало, как изволил выразиться Гвендль.
- Ну, скоро ведь Рождество! - подбодрил его Лазик.
И расстался на этом с повеселевшим ювелиром, которой уже начал втихомолку надеяться на то, что магометанский шах прибудет в Вену ни раньше, ни позже, а в точности к христианскому празднику. Ему уже замерещилась сказочная страна Восток, густо поросшая рождественскими елками.
Через несколько дней Лазик узнал, куда отправились жемчуга персидского шаха. Но поведать эту историю читателям "Кроненцайтунг" решил не сразу и уж, конечно, не столь неуклюжим способом, как это сделал бы, к примеру, его коллега Кайлер, лишенный какой бы то ни было фантазии. Напротив, эту историю следовало самым тщательным образом скомпоновать, да, вот именно, скомпоновать!
Лазик анонсировал серию статей под общим названием: "Жемчуга из Тегерана. За кулисами высшего света и полусвета". Начал он, как это довольно часто делают великие романисты, с простой констатации, а именно с сообщения о том, что Жозефина Мацнер - Лазик написал: "некая Жозефина Мацнер" - недавно отошла в мир иной. И после стандартного риторического вопроса: "Кем же была эта Жозефина Мацнер?" - дал подробное описание публичного дома со дня его основания в 1857 году, включая характеристики девиц, посетителей и в особенности завсегдатаев из высшего общества, правда, без имен, но в более чем узнаваемом виде. Вся серия, наряду с публикацией в газете, выходила и маленькими брошюрами - набранными газетным шрифтом, понятно, но в яркой обложке, на которой красовалась симпатичная полураздетая девица на ядовито-зеленом диване.
Девица была хороша и соблазнительна. Она возлежала, томная и, вместе с тем, готовая пуститься во все тяжкие. Брошюрки продавались в табачных лавках и писчебумажных магазинах. Гимназисты, портнихи, прачки и привратники раскупали их, даже если успевали предварительно прочитать статьи в "Кроненцайтунг". А о жемчугах, которые каждый день обещал крикливый заголовок, речи все еще не было.
В эти недели Лазик ежедневно заскакивал в кафе к Вирцлю всего на несколько минут. Не больно-то ему хотелось видеться с коллегами-журналистами и со шпиками. Он чувствовал, что все ему теперь отчасти завидуют, а отчасти посматривают на него снизу вверх. Они ведь не были "поэтами". У них отсутствовала "фантазия". Они были обречены на сбор и поставку "вестей". Вести могли быть серьезными и ничтожными, порой даже сенсационными, но никогда не поднимались на уровень "фельетонов". А в нынешние засушливые времена они и вовсе были обречены на то, чтобы собирать по крупицам и крохам скромные новости дня: там поножовщина, здесь родились тройняшки, а кто-то выпал из окна пятого этажа… Лазик в некотором роде предал свое ремесло. При игре в тарок его больше нельзя было принимать в расчет даже в качестве болельщика.
Он всегда мечтал о том, как бы заработать одним махом столько денег, чтобы можно было бросить службу. Ему скоро должно было исполниться пятьдесят шесть лет, во рту практически не осталось зубов, а голова облысела. Его жена умерла молодой, а дочь жила у его сестры в Подибраде. Забот у него не было, но его преследовала нужда: маленькие долги, противные кредиторы, угрожающе нарастающие проценты, отказывающиеся продлевать кредит официанты. Ах, да что там!.. А душа его жаждала изысканности, какую можно обрести только в высших сферах. Ему нравилась шикарная жизнь: скачки, тихие рестораны, где прислуживают надменные кельнеры, а еще более надменные господа с холодными лицами и скупыми размеренными жестами наслаждаются яствами и винами, а потом возвращаются домой в крытых экипажах, и сами эти дома еще более холодны и надменны, чем они. Каждый раз на выходе из кафе у Вирцля, покидая шпиков и коллег-репортеров, засаленные карты и запах кофе, запах пива, дешевых сигар и подогретых соленых крендельков, он чувствовал, что уронил там свое достоинство, причем неоднократно, что он, собственно говоря, низко пал. И путь его, это было ясно, вел вниз и только вниз: из поэта, который некогда продал пьесу в Бургтеатр, он превратился в судебного стенографиста, а потом и в судебного репортера, а таких репортеров даже в журналистском кругу презрительно называют "топтунами". И вот впервые за последние тридцать лет имя "Бернгард Лазик" значится не в газете, а на цветной обложке маленьких брошюрок. Лазик послал эти выпуски сестре и дочери в Подибрад. Что от него в этой жизни останется? Заметка в "Кроненцайтунг", набранная нонпарелью: "Вчера скончался наш старейший сотрудник…", и несколько аршин земли на кладбище Верингер. "Кабинет" на улице Рембрандта, в котором он жил и "творил", был, впрочем, ненамного больше. И там было темно как в могиле, потому что окно выходило в вестибюль. Лазик ничего не сумел отложить на черный день. На скачках или за картами он проигрывал даже те гроши, которые ему удавалось заработать. Платили ему по два крейцера за строчку. "Взять бы крупный куш! - говорил он себе порой. - Один-единственный раз в жизни взять крупный куш!"
Через несколько дней, на протяжении которых он ощутил редкое одиночество и даже в известной мере ожесточился, поскольку ему казалось, будто не он сторонится былых друзей и коллег, а напротив, те сознательно избегают с ним встреч, Лазик начал каждое утро просматривать в издаваемом полицейским управлением бюллетене "Безопасность" сведения о прописке в гостиницах всех новоприбывающих гостей столицы. Из всех представителей "верхних десяти тысяч", тайком наведывавшихся в свое время в заведение Мацнер, его интересовал исключительно барон Тайтингер. Лазик еще и сам не знал, под каким предлогом приблизиться к ротмистру и что, собственно говоря, можно и нужно ему предложить. Знал он только, что разговор с Тайтингером необходим и неизбежен. Знал он также, что пятнадцатого ноября истекает срок уплаты трехсот гульденов, которые он задолжал "кровопийце" Броцингеру. Лазику в эти дни казалось, будто он очутился на судьбоносном перепутье. Не выраженная отчетливо мания величия туманила ему мозги и заставляла порой думать, что сейчас - сейчас или никогда - он должен принять главное в своей жизни решение.
Однажды он и в самом деле обнаружил в "Безопасности" справку о прописке ротмистра. Тот, как всегда, остановился в "Империале". Лазик тотчас же отправился к нему, не продумав заранее, что именно он скажет барону, хуже того, он и сам не заметил, как ноги понесли его по направлению к "Империалу". В кармане у него было несколько цветных брошюрок, и по дороге он то и дело вытаскивал их и глазел на собственное имя, напечатанное на обложке. Напечатанное жирной черной краской как раз под ядовито-зеленым диваном, на котором возлежала девица. Он думал также о трехстах гульденах и о пятнадцатом ноября - и "кровопийца" Броцингер казался ему еще страшнее и отвратительнее всегдашнего, хотя за последние два года Лазик недурно изучил его и даже овладел искусством укрощать - "обламывать его ядовитые зубы", как он сам это называл.
Барону Тайтингеру было чрезвычайно неприятно принимать посетителей. Известных ему людей он в большинстве недолюбливал, они казались ему "скучными", а "скучный" человек запросто может превратиться по меньшей мере в "пошлого", если на общение с ним не сумеешь настроиться заранее. Когда ему подали визитную карточку Лазика, он поначалу испугался. Одно только имя Лазика вызвало у него весьма нехорошие ассоциации. Под именем "Бернгард Лазик" стояло слово "редактор". А это была одна из тех профессий, которое барон Тайтингер считал воистину зловещими. Кроме армейской газеты, он никаких других не читал. Более того, когда ему случалось покупать сигареты в табачной лавке, он нарочито отводил взгляд от нагроможденных безобразными кипами, резко пахнущих свежей типографской краской газет. Он в точности не знал, что в газетах печатается и для чего, собственно говоря, они издаются. Увидев в кафе какого-нибудь господина из тех, что вечно сидят над кипой развернутых газет, он испытывал нечто вроде гнева. А теперь ему предстоит принять редактора, так сказать, в натуре! Немыслимо! Он положил визитную карточку обратно на металлический поднос, сказал кельнеру: "Я никого не принимаю!" - и с облегчением вздохнул.
Но не прошло и трех минут, как перед ним предстал лысый человечек с пепельно-серым лицом и седыми, уныло обвисшими, усами.
- Я редактор Лазик, - сказал незнакомец.
Голос его был слабым и ломким и напомнил ротмистру жалобное звучание расстроенного клавесина, на котором ему когда-то, кажется, еще в детстве, довелось играть.
- Что вам от меня нужно? - спросил Тайтингер.
- Мне бы хотелось, чтобы господин барон выслушали меня, - ответил Лазик. - В его собственных интересах, - добавил он тут же еще тише, почти плаксиво.
- Да, ну так что? - сказал Тайтингер, заранее решив вообще ничего не слушать.
- Если господин барон позволят, - начал Лазик, - история тут далеко не простая. Речь идет об одном деле, связанном с полицией, и строго конфиденциально…
- Я не желаю ничего конфиденциального, - прервал его ротмистр. Хотя он заранее решил вообще ничего не слушать, но сейчас вынужден был внимать каждому звуку, произносимому этим печальным тоном. Странной силой обладал голос редактора.
- Конфиденциальность не означает доверительность, - продолжил меж тем этот голос. - Дело в том, что тут недавно умерла некая Жозефина Мацнер…
Это имя произвело на Тайтингера такое впечатление, словно его стукнули по уху, а может быть, и дали чем-то тяжелым по виску.
- Так, значит, она умерла? - переспросил он, и в глазах у Лазика тут же замигали веселые язычки пламени.
- Умерла, - подхватил он, - и, можно сказать, в одночасье! А девице Шинагль, которая сейчас сидит, оставила по завещанию самую малость. Слишком мало для такого крупного состояния.
Лазик ненадолго смолк. Он решил выждать. Хотя ротмистр тоже оставался безмолвен, молчание его было столь явно заинтересованным, что Лазик почувствовал прилив свежих сил. Голос его, когда он все же заговорил, окреп. И хотя он по-прежнему стоял у столика в вестибюле и по-прежнему походил на посыльного, но теперь отважился ухватиться обеими руками за кожаную спинку пустого стула. Выглядело это так, будто он считал, что по меньшей мере его руки уже получили право присесть за столик к ротмистру. Тайтингер заметил это - сперва с раздражением, но уже мгновение спустя - с рассеянным пониманием. Не признавшись еще самому себе, что этот зловещий человечек его заинтересовал, пусть и тягостным образом заинтересовал, он решил, что вертикальное положение, занятое редактором у столика на неопределенно долгое время, может броситься в глаза посторонним. Поэтому он сказал: "Присаживайтесь!"
Он и сам не заметил, как Лазик очутился на стуле. Уселся он так проворно, что Тайтингер поневоле пожалел о сгоряча сделанном предложении. Серебряный портсигар ротмистра лежал на столике раскрытый. Ему очень хотелось сунуть в рот сигарету, но тут сидел теперь этот тип - не следовало ли предложить сигарету и ему? Тайтингер точно знал, как нужно вести себя с равными, с вышестоящими, с подчиненными и со слугами, но не мог придумать, как обходиться с редактором. После долгих колебаний он решил сначала сам закурить, а уж потом предложить сигарету редактору.
Лазик курил медленно и почтительно, чуть ли не благоговейно, словно именно "Египетские" представляют собой особо изысканную марку сигарет. Он вытащил из кармана брошюрки и разложил их на столике.
- Я издаю это сейчас, господин барон, - сказал он. - Пожалуйста, взгляните только на самое начало!
- Я не читаю брошюрок, - отказался Тайтингер.
- Тогда, может быть, я почитаю вам вслух?
И, не дожидаясь разрешения, Лазик начал читать. А, теперь все равно, подумал Тайтингер. Но, удивительное дело, сразу после слов "Кем же была эта Жозефина Мацнер?" его охватило мальчишеское любопытство. С нескрываемым удовольствием подавшись вперед, он принялся слушать историю об основании заведения Мацнер, и по характерным признакам, которыми снабдил автор завсегдатаев публичного дома, обозначив их, правда, только инициалами, он, к своей огромной радости, начал узнавать то одного, то другого из былых друзей и приятелей - "скучных", "безразличных" и "очаровательных"… Когда Лазик, сделав паузу, скромно, чуть ли не озадаченно спрашивал: "Можно продолжать?", Тайтингер ободрял его:
- Читайте, читайте же, милостивый государь!
- Это первый выпуск, - сказал автор, прочитав всю первую брошюрку от начала до конца.
- Продайте мне эти книжечки, - сказал ротмистр.
- Может быть, господин барон позволят преподнести их в дар? - поинтересовался Лазик.
И вот он уже стучит по металлическому поребрику стола карандашиком и требует у кельнера письменные принадлежности. И вот все уже стоит на столике, и Лазик окунает перо в чернила и вписывает посвящение в каждую из трех брошюрок: "Господину ротмистру барону Тайтингеру почтительнейше посвящается. Автор Бернгард Лазик".
- Большое спасибо, - сказал барон. - И пришлите мне следующие. Я с удовольствием их прочту.
- Весьма польщен, господин барон, - ответил автор. - Но тут возникла одна проблема, и я буквально ломаю себе голову над тем, как бы мне продолжить эти публикации.
- Но позвольте! - воскликнул Тайтингер. - Вы же прекрасно осведомлены, вы, я бы сказал, посвящены?
- Конечно, конечно же, господин барон, - ответил на это Лазик. - Но издание обходится мне недешево, и я как раз ищу заинтересованных лиц! Короче говоря, я ищу денег, чтобы получить возможность продолжить начатую работу. Да, жизнь нашего брата нелегка, тут уж ничего не попишешь!
Лазик вздохнул. Голова его склонилась на левое плечо. Тайтингер, сочувствуя, предложил ему еще одну сигарету. Этот тип вовсе не "скучен", подумал он.
- А сколько, собственно, требуется вам денег? - спросил он затем.
Лазик подумал, было, о тысяче гульденов, и вдруг сладкий ужас объял его сердце. Триста гульденов "кровопийце" Броцингеру - и остается семьсот, это куш, это крупный куш, Лазик! Но тут же алчная фантазия удвоила сумму. "Две тысячи!" - вот что она подсказала. Перед мысленным взором Лазика предстала эта сумма в обоих видах - в цифрах и прописью, в написанном от руки и в типографски пропечатанном образе, а затем и наличными - двадцатью голубыми стогульденовыми банкнотами. Он почувствовал, как горячими и влажными стали руки, и тут же по спине пробежал мороз, будто весь позвоночник превратился в заледеневшую нить. Он вытащил носовой платок - движение, которое не понравилось Тайгингеру и которое он предпочел бы не заметить, - вытер под столом руки и еле слышно проговорил:
- Две тысячи, господин барон.
- Это стоит две тысячи гульденов? - переспросил Тайтингер.
Он не знал настоящую цену деньгам; но знал, например, сколько стоит лошадь, сколько - офицерский мундир, сколько - бочка бургундского или бочонок "Наполеона". Как-то раз, несколько лет назад, он проиграл тысячу гульденов в Монте-Карло. Но такие тоненькие "книжечки"! Ну, этот тип что-что, а уж определенно не "скучен"! А если он еще назовет полные имена этих людей… Вот было бы здорово!
- Да, а почему это вы не называете людей их полными именами, почему ограничиваетесь инициалами? - спросил ротмистр.
- Потому что… потому что тогда… пришлось бы назвать и самого… самого… господина барона, - выдохнул Лазик.
- Естественно, меня называть нельзя, - сказал Тайтингер.
Никогда в жизни - которая, между прочим, показалась ему в этот миг очень долгой и богатой всяческими событиями, - барон не испытывал ненависти. Но сейчас, в эту минуту, почувствовал злорадство, представив себе, как тот или иной из неприятных ему "скучных" людей может быть назван полным именем и с упоминанием чина и звания в одной из этих миленьких пестреньких "книжечек". Одновременно он ощутил и горечь обиды на всех этих "скучных", которые отозвали его из Вены в захолустный гарнизон. Это была невинная детская обида, скорее, блажь, чем осознанная ненависть.
- Я могу и назвать господ, если это будет угодно господину барону, - сказал Лазик.
- Хорошо! - согласился Тайтингер. - Великолепно!
Лазик не нашелся с ответом. Его сердце бешено колотилось, руки и ноги налились свинцом, но вместе с тем он чувствовал, как мысли вспугнутой птичьей стаей завихрились в его горемычной голове. Две тысячи птиц, две тысячи мыслей одновременно, что ни мысль - то гульден, две тысячи гульденов.
Барон Тайтингер спросил:
- Стало быть, две тысячи?
- Так точно, господин барон, - выдохнул Лазик.
- Зайдите за ними завтра, - распорядился Тайтингер.
Лазик не без труда поднялся из-за столика. Низко поклонившись, пробормотал: