Сказка 1002 й ночи - Йозеф Рот 9 стр.


Поначалу госпоже Мацнер казалось, будто она уже свела счеты с жизнью, но она обманывала себя и сама понимала, что обманывается. Ибо вместо того чтобы, как она предполагала раньше, удалиться куда-нибудь в безопасную глушь, в какую-нибудь провинцию, где ее никто не знает и сама она тоже никого не знает, госпожа Мацнер ни с того ни с сего решила остаться в Вене, причем в центре Вены, в так называемом старом городе. Скупость и алчность самым натуральным образом смешались в ее душе со страхом: она боялась, что, удалясь от мира, окажется подвержена старению, а затем и смерти еще быстрее. Кроме того, она опасалась расстаться с заветным местом, в котором хранился ее капитал. Ей казалось, будто, покинув свои деньги, она совершила бы по отношению к ним преступление и деньги осиротели бы, как беспомощное дитя. Нет, она никуда не уедет! Наоборот, снимет квартиру в самом сердце города, на Язомирготтгассе.

В первые дни она чувствовала себя на новом месте несколько бесприютно, и хотя с юности прекрасно знала центральную часть столицы, чудилось ей порой, будто она попала вовсе не в Вену. Другими стали теперь магазины, другими - вывески. Даже здешние животные - лошади, собаки и кошки, - даже птицы были не те, что на Виден. Словно дрозду из Первого округа никогда не пришло бы в голову искать пропитания в Четвертом. Немного побаивалась она и двух комнат своей новой квартиры - они казались ей чересчур просторными и слишком дорого обставленными. Ни к одному предмету в этой квартире она не могла прикипеть сердцем. При взгляде на мебель госпожа Мацнер вспоминала о том, что должна вносить отдельную плату "за амортизацию", и хотя размер этой платы был обговорен заранее, ей всякий раз казалось не только, что она переплачивает за износ, которого на самом деле не происходит, но и что сама эта плата постоянно растет. Растет в силу составленного с необъяснимым коварством контракта. Чтобы чувствовать себя в непривычном окружении немного уютнее, она забрала из банка Эфрусси 500 гульденов наличными: половину золотом, половину в банкнотах. Так она, по крайней мере, знала, что вечером по возвращении домой после долгих бесцельных скитаний по улицам, после часов в полудреме, проведенных на какой-нибудь скамье в городском парке или в саду возле ратуши, ее ожидает что-то приятное. Сдала ей эту квартиру вдовая майорша, решив перебраться к зятю в Грац. И госпожа Мацнер словно бы унаследовала, пусть только отчасти, уважение, которым по статусу пользовалась былая хозяйка квартиры у привратника, у соседей по дому и у их прислуги. Хотя, согласно бланку для прописки, она и значилась незамужней, но тем не менее была признана частным лицом. Да и выглядела она женщиной при деньгах. Никто ее здесь не знал. У нее были приличные манеры, с полдюжины хороших платьев, три короба со шляпами, добротное белье из отличного полотна. Привратница прибирала в комнатах. Иногда она рылась в ящиках, ища письма или документы, но ровным счетом ничего не могла отыскать: ни завалявшейся фотографии, ни сберегательной книжки. В конце концов привратница прекратила поиски и впредь решила держать новую жилицу за одинокую, состоятельную и несколько скрытную особу, полагая при этом, что в один прекрасный день все равно удастся узнать о ней что-нибудь поподробнее.

Деньги - банкноты в бумажнике, а золотые монеты в плетеном серебряном кошельке - госпожа Мацнер хранила в старом чемодане, доставшемся ей еще от родителей. В прочном кованом чемодане на колесиках. Возвратясь домой, она доставала из ридикюля ключ, отпирала висячий замок, выдвигала железные стержни из петель и откидывала тяжелую крышку чемодана. Открывала сперва бумажник, потом серебряный кошелек, горестно вздыхала из-за того, что денег так мало, тут же припоминала, что здесь, строго говоря, лишь малая толика ее состояния, вздыхала вновь - на этот раз с облегчением. Снимала шляпу, захлопывала чемодан, запирала его и шла вниз, к привратнице, чтобы та, как всегда, расстегнула ей крючки на платье. Потом, набросив шелковую пелерину, возвращалась к себе на второй этаж. Еще на лестнице ей всякий раз приходило в голову, что она, честно говоря, поступает легкомысленно, доверив все деньги частному банку. Решала назавтра вновь зайти к Эфрусси. Но для этого было необходимо чрезвычайное мужество. Поэтому она неизменно возвращалась к привратнице и заказывала принести ей кружку пива - пльзенского, "Латер" или "Окоцимер", - чтобы легче заснуть, как она говорила, а на самом деле - чтобы с помощью пива уже сегодня набраться мужества и решимости на завтра.

На следующий день она сидела в конторе у Эфрусси. Но от вчерашней решимости не оставалось и следа. Мягкий, умный голос банкира, восседающего высоко над ней на своем вращающемся стуле, медленно опускался на поля ее большой шляпы. Недоверие ее сразу же полностью исчезало. И за деньги свои она больше не боялась. "Если вы доживете даже до ста двадцати лет, госпожа Мацнер, - говорил обычно Эфрусси, - с голоду вы не умрете. И будете иметь вполне приличные похороны с катафалком, с четверкой вороных в упряжке, если вам угодно, да и наследничкам кое-что останется".

- Спасибо большое! Спасибо за разъяснения, - отвечала тогда госпожа Мацнер. - Разрешите откланяться, господин имперский советник!

Она приближалась к его вертящемуся стулу и подавала снизу вверх руку. Шла потом, если было тепло, в городской парк, на "пятачок", и садилась неподалеку от метеобудки. В такие утешительные дни она позволяла себе немного погодя зайти в пивную гостиницы Григль на Випплингерштрассе.

Осень в тот год стояла долгая, теплая, благодатная, серебряная. В ресторане Народного суда во второй половине дня играл военный духовой оркестр Тевтонского ордена. "Концертировать" он начинал ровно в пять. Но если прийти на четверть часа раньше и заказать кофе со взбитыми сливками, то можно не платить надбавку в 5 крейцеров за музыку, а только 30 крейцеров за кофе и еще 15 - за ром-бабу. Конечно, и это было расточительством, но его можно было себе позволить. Зато военный оркестр доставлял госпоже Мацнер бесценное наслаждение: она упивалась грустью. Эти часы в жизни госпожи Жозефины Мацнер можно было назвать поэтическими, ибо, внимая оркестру, она испытывала блаженную и ужасную дрожь печали, благодатную боль, утешительную и, вместе с тем, уничижительную уверенность в том, что все уже позади. Горечью можно было упиваться, в ней можно было купаться. Музыка звучала на давно забытые лады: польки и мазурки тех лет, когда Жозефина Мацнер была еще девочкой-подростком, юной девицей, надеющейся выйти замуж за станционного смотрителя Ангера. Она уже не любила его, давно уже не любила, да и как же иначе? Но по-прежнему любила свою юность и даже тот способ, который она использовала, чтобы ее растратить. Остальные девицы, с которыми она познакомилась позже, уже "работая" у Женни Лакатос в Будапеште, все до одной погибли, так или иначе, погибли. И обо всех этих девицах она тоже думала с грустью. Лишь она одна оказалась в состоянии выстроить то, что называется существованием. Она кое-чего добилась и кое-что было ей по плечу. Ну а что сейчас? Ах, игра оркестрантов Тевтонского ордена пробуждала нежные и сладостные воспоминания о былом, помогала смириться со старостью, смягчала горечь и скорбь, а когда музыка замирала и оркестранты в военной форме собирали пульты, ноты и инструменты, в эти минуты мелодии, ими исполненные, еще витали в воздухе и парили в небесах, и длилось это долго, и деревья в Народном саду с уже увядающими золотыми листьями шумели в унисон с внутренним голосом госпожи Мацнер и повторяли по-братски утешительно, хотя и беспомощно: "А теперь? А что теперь?"

Однажды под вечер, когда госпожа Мацнер предавалась наслаждению кофе, ром-бабой и музыкой разом, она вдруг услышала: "Бог помочь, тетушка Финни!" Голос был немного гнусав и надменен - голос господина из хорошего общества, тотчас установила она, не выходя из транса, в котором пребывала. Она подняла глаза. Да, так и есть, один из этих господ, знакомое лицо, сразу и не вспомнишь, откуда она его знает. И вдруг она поднялась, вернее вскочила, - воспоминание заставило ее отреагировать так, словно дело происходило у нее в заведении - в салоне или за кассой.

Да-да, это был он - это был барон Тайтингер, правда, в штатском платье. Зеленую охотничью шляпу он, приветствуя ее, не снял. А только стоял с улыбкой на устах - и зубы у него молодо блестели. Но именно по молодому блеску зубов госпожа Мацнер поняла, что что-то другое в нем изменилось. И через мгновение сообразила, что именно: усы ротмистра стали почти совсем седыми, про такие, пожалуй, уже и не скажешь: "С проседью"… Госпожа Мацнер осталась на ногах, из былого уважения к ротмистру, но также, не в последнюю очередь, из своеобразного почтения к претерпевшим метаморфозу усам.

Барон быстро огляделся по сторонам и, не обнаружив поблизости ни одного знакомого лица, осведомился: "Вы позволите, госпожа Мацнер?" - и уселся. Снял зеленую шляпу, и тут госпожа Мацнер увидела, что голова барона поседела еще сильнее, чем усы, - она была почти белой. Сама госпожа Мацнер все еще не села на место - теперь не столько от почтительности, сколько от изумления. Неужто годы летят так быстро? Или для одного они летят быстрее, чем для другого? И может, барон болеет? Или несчастен? "Садитесь же!" - сказал он, и она присела, осторожно и чопорно, на краешек стула и оперлась локтями о маленький столик. Эта поза показалась ей достойной истинной дамы и сообразной сложившимся обстоятельствам.

- Ну и как там у вас - все еще весело? - начал ротмистр.

- У меня? Заведение продано, господин барон, я уже не прежняя тетушка Финни, я больше не фрау Мацнер! Я снова фрейлейн Мацнер, как двадцать лет назад! Я живу на Язомирготтгассе, считаюсь незамужней дамой и частным лицом, и ни одна собака не вспомнит обо мне. Ах, господин барон, эти старые добрые времена! Не так ли? А теперь - одиночество!

Она сделала паузу и вздохнула.

- Продолжайте же, продолжайте! - воскликнул барон с такой живостью, будто прослушанное им вступление сулило целый букет историй, одна другой веселее.

Госпожа Мацнер начала рассказ, строго придерживаясь последовательности происшедших событий. В результате вышло разве что не военное донесение. Дойдя до истории с брюссельскими кружевами, она несколько раз запнулась на полуслове:

- Мицци Шинагль… ну господин барон ведь знают…

После чего всякий раз возникала новая пауза.

Что да, то да! Имя Мицци Шинагль будило в душе у ротмистра всякого рода неприятные чувства.

- И я еще просила высокий суд о снисхождении, - продолжила меж тем Мацнер.

Она ждала хотя бы самой малости восхищения, толики признательности, какого-нибудь поощрительного слова или хотя бы взгляда. Но ротмистр, судя по всему, пропустил главное мимо ушей. Ни с того ни с сего он уставился куда-то вверх, на пожелтевшие кроны деревьев. И, будто сорванный этим взглядом, широкий лист каштана, золотой и засохший, плавно и медленно закружился в воздухе и опустился в конце концов на край широкополой шляпы госпожи Мацнер. Барон принялся рассматривать желтый лист на фиолетовом бархате. Почему ему сейчас пришел на ум Кагран? Почему вдруг Кагран?

- А теперь она сидит!

И, произнеся это, госпожа Мацнер вновь вздохнула.

Да, он вспомнил. Несколько недель назад ему пришлось в канцелярии расписаться в получении письма. Это было заказное письмо, надписанное хорошо знакомым почерком, а красный штемпель на конверте гласил: "Прочитано: допущено цензурой!" От этого штемпеля несло "скучной историей", несло даже сильнее, чем от знакомого почерка. Сине-зеленый, отвратительно дешевый конверт наводил на мысль о бедности и, вместе с тем, о правосудии. Ротмистр расписался, рассеянно вскрыл конверт и бросил один-единственный взгляд на оттиск в верхней части листа. "Женское исправительное заведение, Кагран" - значилось там. На этом его любопытство оказалось удовлетворено. Тем более, что это чувство не было ему особенно свойственно. Подобное письмо, с таким вот нелепым, жалким и прежде всего "скучным" заголовком, относилось к тем необъяснимым явлениям, которые время от времени преследовали барона Тайтингера, - и таковы были, например, письма управляющего его поместьем Бранделя, счета кельнера Райтмайера, какие-то бесполезные сообщения от бургомистра Оберндорфа, поблизости от которого находилось его имение. Все эти явления были чуть ли не оккультного свойства. Они не имели ничего общего ни с любовью, ни с высшим светом, ни со службой, ни с лошадьми. Все это было не просто "скучно", но и "обременительно", что означало для него высшую степень скуки.

- Продолжайте же, продолжайте! - сказал барон, приняв твердое решение пропустить все дальнейшее мимо ушей.

После долгих недель в глуши он вновь, собравшись с силами, отправился в Вену. И вновь, как это уже не раз бывало после той памятной и злосчастной аферы с шахом, закончившейся бесцеремонным отзывом в полк, его охватила сильная, опасная и загадочная тоска, имени для которой он подыскать не мог. То была диковинная смесь боли, стыда, влечения, любви и ощущения полной потерянности. В такие минуты ротмистр вполне отчетливо сознавал собственную легковесность, его точило раскаяние, острые зубки которого он ощущал чуть ли не физически. И понапрасну вопрошал он себя тогда о том, почему сделал в жизни одно и не сделал, чтобы не сказать упустил, другого. И все происшедшее с ним с момента поступления в полк представлялось ему бессмысленным. Он пытался едва ли не силком направить поток воспоминаний в сторону кадетского училища, в сторону матери и отца, но воспоминания не повиновались ему, они упорно устремлялись вперед и неизменно упирались в историю с графиней В., шахом, "очаровательным" Кирилидой Пайиджани и ужасным Седлачеком в котелке, - упирались, чтобы тут же начать кружить вокруг этих четверых. Постыдная история уже давным-давно была похоронена, ни один человек так и не узнал о ней: ни полковник, ни товарищи по полку. Но что пользы было самому Тайтингеру? В его жизни имел место эпизод, о котором он не посмел бы заговорить никогда и ни с кем. Память об этом эпизоде циркулировала в крови, как какое-то инородное тело, подступая время от времени к самому сердцу, давя на него, искалывая, буравя насквозь. В такие минуты было только три выхода: либо бежать в Вену - в город его былого блеска и неизбывного позора, либо напиваться, либо… либо застрелиться. Спасением для него могла бы стать война, но на всем белом свете царил сытый, уютный, веселый мир…

И вот он узнал: из тюрьмы ему написала Мицци. Ему! Из тюрьмы! Это чем-то напоминало тогдашнее фамильярное приветствие отвратительного шпиона Седлачека. И подобная неприятность может повториться в любой момент! Каким образом прикажете предотвратить ее? Сколь бы слабо ни разбирался бедный Тайтингер в законах мира штатских, он знал все же, что заключенным разрешено посылать письма на волю. Начальник тюрьмы предварительно прочитывал их. Читал он, выходит, и последнее письмо Шинагль… Тайтингер по-прежнему глазел на золотой лист, опустившийся на фиолетовое поле шляпы Мацнер. Ах, эта цветовая гамма не будила в нем сейчас поэтических ассоциаций. Но как раз в это мгновение он внезапно почувствовал странную, можно сказать, смехотворную нежность к жалкому листу. Он возвещал о наступлении осени, разумеется! Сколько раз барон видел опавшие листья, которые возвещают о наступлении осени! Но этот лист, этот и только этот, возвещал ему, барону Тайтингеру, и только ему, о том, что наступила предназначенная лишь ему одному осень. И ему тут же стало знобко.

Он вдруг услышал позвякивание сабли, испугался, было, что кто-нибудь из знакомых офицеров может увидеть его за одним столом с Мацнер, достал часы и сказал, неожиданно для самого себя, прервав тем самым сплошной поток излияний и сетований недавней хозяйки борделя:

- Я должен идти. Мы встретимся завтра в это же время - но где?

Он немного подумал: где можно посидеть тихо и без свидетелей. И вспомнил об одном таком месте.

- У Грюцнера! - сказал он. - Вам удобно, госпожа Мацнер?

- Как будет угодно господину барону.

- Счет, - крикнул он и надел шляпу.

Барон заплатил и за Мацнер, и та с горестным ужасом обнаружила, что кельнер внес в счет 5 крейцеров наценки, хотя ведь она-то пришла за четверть часа до музыки!

Тайтингер лениво протянул ей четыре пальца. Она поднялась, раскланиваясь, - тут лист упал со шляпы на пол.

Затем барон скрылся во тьме Народного сада.

17

Впервые в жизни предстояло барону Тайтингеру узнать, что означает "предпринять определенные шаги". На воинской службе никаких шагов он не предпринимал. Все было отрегулировано и зарегламентировано. Не было никаких осложнений, а если они все же возникали, то лишь как следствие некоторых предписаний и распоряжений, имевших власть и возможность разрешать конфликты, самими этими предписаниями и обусловленные. Гражданская жизнь однако же чревата постоянно возникающей необходимостью предпринимать определенные шаги. Время от времени приходится что-то устраивать и улаживать, так как законы, судя по всему, преследуют цель не упорядочить жизнь людей, а ровным счетом наоборот, внести в нее беспорядок, чтобы не сказать полную сумятицу… Подобные размышления не дали ротмистру выспаться в эту ночь. Проснулся он рано, с первым светом осеннего утра. Еще вчера он подумал о докторе Стясном, враче полицейского управления, ежегодно проходившем офицерские сборы в драгунском полку Тайтингера в качестве старшего военврача запаса. Разумеется, и речи идти не могло о том, чтобы обратиться к верховному комиссару барону Хандлю, которого Тайтингер знал лишь вскользь, шапочно, - хотя бы потому, что ни разу не видел его в военной форме. А с доктором Стясным ему, по крайней мере, доводилось встречаться в игорном доме, за партией в домино.

Полицейское управление внушало бедному Тайтингеру неприятные чувства. Он явился туда в гражданской одежде, и, не исключено, двое охранников у входа окинули его недостаточно почтительным взглядом, а шпики, которыми кишмя кишели здешние коридоры, смотрели на него, напротив, пусть и бегло, но чересчур проницательно. И в любую секунду он мог столкнуться со старшим агентом Седлачеком. Все это было "скучным", если даже не "пошлым". На порыжевшей скамье, где сидело несколько человек, которых он мысленно классифицировал как "просителей", ему пришлось провести в мучительном ожидании четверть часа.

- Господин доктор просит! - произнес наконец служащий.

- А, барон!

Полицейский врач поднялся с места. Круглый, упитанный, он на коротких ножках поспешил навстречу Тайтингеру. Ротмистру он запомнился совершенно другим. И сейчас ему лишь с трудом удалось вспомнить того, прежнего, военврача, с которым он был знаком. В штатском доктор Стясный носил пенсне на черном шнурке - и это дополнительно сбивало с толку ротмистра.

- Привет, доктор, - вымученным голосом сказал он.

Врач только что вернулся из больницы, от него пахло йодом и хлороформом, как в аптеке. В верхнем кармашке его жилета отливал серебристой ртутью кончик термометра. Тайтингер в замешательстве сел на стул. Доктор справился о самочувствии и настроении товарищей по полку. Ротмистр, отвечая, твердил одно и то же: "Спасибо, прекрасно!" и "Какая все-таки у вас память!" У него-то у самого большинство имен сразу же вылетало из головы, стоило ему ступить на перрон ближайшей к гарнизону железнодорожной станции.

Назад Дальше