Заложники любви - Перов Юрий Федорович 18 стр.


Глотов вошел на территорию станции через проходную и пошел прямо к кухне. Он был совершенно уверен, что котлы, в которых варилась собачья похлебка, после утренней кормежки остались грязными. Он был убежден, что этот князек, направо и налево разбрасывающий полусотенные бумажки, так прямо и варит в жирных, вонючих, закопченных котлах, к которым намертво пригорела перловка.

Приятно размышляя таким образом, глядя ровно перед собой и печатая шаг начищенными офицерскими полуботинками, он двигался в глубь станции. И тут из-за поворота навстречу ему такой же мерной, строевой походкой вышел Норт.

Глотов внутренне окаменел, в то время как ноги его продолжали по инерции двигаться в том же темпе и направлении.

Норт, увидев человека в форме и узнав в нем начальника, внутренне оживился, но воспитание и огромное собственное достоинство не позволили ему с щенячьей непосредственностью броситься навстречу начальству. Он даже не ускорил шага, и только шевельнувшийся хвост мог выдать внимательному наблюдателю истинные чувства пса-ветерана.

Когда между ними осталось несколько метров, Глотов остановился, вытянув руки "по швам" и плотно прижав их к телу. Остановился и Норт. Он прямо и вопросительно поглядел на Глотова. От того никаких действий и команд не последовало. Норт нервно зевнул, словно хотел сказать: "Ну? Что? Да говори же, наконец! Что молчишь?"

До Глотова, который до сего момента просто не замечал вверенных ему собак, так и не дошел смысл происходящего, и все его тело от страха покрылось обильным потом. Закричать, побежать, влезть на дерево он не мог по двум причинам: во-первых, где-то глубоко в памяти хранилось правило "не беги от собаки", а во-вторых (и это главное), ему не позволял так поступить мундир. Не будь он в мундире, Глотов наверняка не устоял бы на месте, несмотря на все "собачьи" правила.

У него вдруг сами собой, непроизвольно напряглись ноги, вот-вот готовые сорваться с места и понести его, не разбирая дороги, но он удержал их, и на это ушло столько душевных сил, что Глотов облился второй волной пота. Она была обильнее первой. Он почувствовал, как пот стекает с висков по щекам на гладко выбритый подбородок и ручьем бежит по желобку на спине.

Норт, почуяв сильный запах страха и убедившись, что перед ним не враг, но и не друг, еще раз, но уже презрительно зевнул, неторопливо повернулся и оскорбительно расхлябанной походкой потрусил назад.

И тут из-за поворота показался напевающий веселую грузинскую песенку Ираклий Мелашвили. Он шел и беззаботно жонглировал тремя маленькими зелеными мандаринками, присланными ему дядей из Сухуми. "Чтобы ты не забывал родного запаха. А кушать будешь позже…" - так было написано в сопроводительном письме. Мандаринки постоянно падали и шустро раскатывались но сырому черному тротуару.

Завидев Ираклия, Норт крутанул хвостом и тяжелым галопом двинулся к нему навстречу. Добежав, он стал прыгать, делая вид, что хочет поймать мандаринки.

Ираклий весело бранился по-грузински и просил не мешать ему жонглировать. Он говорил, что собирается поступить в цирк клоуном, что такого старого и глупого пса туда не возьмут, потому что он ничего не умеет, а только мешает, что если он будет хорошо вести себя и не мешать тренироваться, то, может быть, Ираклий возьмет его с собой в качестве скакуна, и он будет работать вороным кабардинцем, и что они могут попробовать прямо сейчас… Ираклий весело попытался оседлать Норта, а тот весело увернулся…

Увлеченный игрой Ираклий не заметил Глотова. Он не увидел, как тот некоторое время наблюдал за ними, потом четко, по-строевому развернулся и пошел прочь, так и не сказав ни одного слова.

Девятнадцатого декабря Глотов пришел домой с работы и не нашел ни жены, ни детей. На столе лежала записка:

"Я ушла от тебя. Пока мы не разменяемся, я буду жить у мамы. Пожалуйста, не преследуй меня. Из этого ничего хорошего не получится. Ты только вынудишь меня скрываться. На работу не звони и не приходи. Там одобряют мое решение. Я позвоню тебе сама, когда смогу. Прости меня, но от алиментов я не откажусь. Без них я не смогу поднять детей. Я считаю, что я заслужила эти деньги. Семнадцать лет я на тебя батрачила…

Лида".

Глотов, не раздеваясь и не снимая шапки, присел за обеденный стол, прочитал записку еще два раза, потом поднялся, открыл дверцы шкафа, перебрал свою одежду (другой в шкафу не оказалось), заглянул под кровать и с удовлетворением убедился, что и чемоданов нет, вышел в прихожую и прощупал все вещи на вешалке. Ни Лидиных, ни детских вещей там не оказалось.

Тогда он вернулся в комнату, выдвинул ящик серванта, достал полиэтиленовый пакет, где хранились документы, гарантийные талоны и паспорта на бытовую технику, перелистал все по листочку. Ни одной бумажки, свидетельствующей о том, что у него (не когда-то, а вот сейчас, еще утром) была жена, там не обнаружилось.

Он снова вернулся в прихожую и в дальнем углу тумбочки для обуви нашел старые домашние тапочки жены с оторванным помпоном и с ободранными, лохматыми носами. Он взял тапочки в руки и долго крутил, рассматривая. Вспомнил, что эти тапочки подарила жене теща на 8 Марта.

Он вспомнил, что в тот праздник принес жене букет мимозы, честно отстояв за ним полтора часа на улице Горького. Он всегда покупал цветы на 8 Марта и всегда покупал в магазине на улице Горького.

Он, все еще не раздеваясь, прошел в комнату и опять присел к столу, поставил на него драные тапочки и в который раз медленно перечитал записку. Сложил ее и сунул в карман тяжелого пальто, сшитого из перекрашенного в черный цвет плотного офицерского сукна.

Время было обеденное (обедал он всегда в одно и то же время, в шесть часов), и Глотов, прислушавшись к себе, понял, что ему хочется есть. Он прошел на кухню. На плите стояла открытая пустая кастрюля с прилипшим лавровым листом и кусочками свеклы - все, что осталось от борща. На сковородке валялась половина котлеты и горстка засохших рожков. В мойке вкривь и вкось лежала беспорядочно сваленная посуда.

Он заглянул в холодильник. Кроме скользких сосисок в сморщенном целлофане и пожелтевшего майонеза на дне банки, он ничего не нашел и отстранение удивился, что еще утром все было - и еда, и порядок, и чистота. И это было настолько привычно, что он и не замечал этого.

В последнюю очередь он заглянул в комнату детей. По всему полу были рассыпаны старые цветные карандаши с обломанными грифелями. Занавеска на окне была сорвана и висела на одном крючке сбоку.

Глотову захотелось сорвать занавеску и накрыть ею кровать с залежанным серым бельем. Он шагнул к окну, нога его поехала на карандашах, как на роликах, вперед, и он упал на спину. Карандаши брызнули из-под него во все стороны, как живые. Он сильно стукнулся затылком, но не почувствовал боли. Его защитила плотная офицерская шапка.

Он не сразу понял, что произошло. Он лежал и рассматривал потолок, трещины в углу около окна, люстру. К ее рожкам были привязаны два спущенных шарика, вяло колышущихся в воздухе, который он привел в движение своим падением и резким взмахом левой руки. Правая его рука так и осталась в кармане пальто. Она судорожно сжимала прощальную записку.

Какое-то время спустя в бегущих по потолку горящих строчках он прочел точную причину всего случившегося. Такие строчки он видел на некоторых зданиях Москвы. Он всегда останавливался и добросовестно считывал рекламу Госстраха или кинопроката.

Он закрыл глаза, обдумал все как следует, похрустел бумажкой в кармане, поднялся, подошел к зеркалу, поправил шапку и шарф и вышел из квартиры, тщательно, по обыкновению, заперев оба дверных замка. Он вышел из подъезда, придержав за собой дверь на тугой пружине, и, четко отмеряя левой рукой шаг, а правую держа в кармане с запиской, двинулся исправлять положение и восстанавливать справедливость. Несгибаемый человек… Он не согнулся. Он сломался.

Жена Глотова узнала о несчастье, случившемся с мужем, в тот же день и не мешкая отправилась в психиатрическую больницу имени Ганнушкина в Сокольники на Потешную улицу. Ничего утешительного ей там не сказали.

Буйных припадков у Глотова с того дня больше не было. Он всех узнавал, понимал, где он и почему. Единственное, в чем выражалась его болезнь, - это в невероятном аппетите. Он съедал все, что давали, просил добавки, подъедал на тарелках за больными, опустошал больничные холодильники в других отделениях, воровал у лежачих больных их порции.

Надо ли говорить, что он в один присест уничтожал передачи, которые два раза в неделю приносила ему жена. Она вернулась в их квартиру и считала себя виноватой в болезни мужа. Врачи запрещали ей носить такое количество продуктов, но она, подкупив сердобольных нянечек, передавала Глотову еду тайком. Она посещала своего мужа по утрам. С работы ей уйти было легче, чем выкроить от детей время вечером.

В тот день, попрощавшись с ним как обычно, Лидия Антоновна, по заведенному ритуалу, подошла под окна десятого отделения, где лежал Константин Константинович, помахала ему рукой и деловой походкой пошла прочь. Константин Константинович послал ей воздушный поцелуй.

Едва скрывшись за углом, Лидия Антоновна оглянулась по сторонам и торопливо, почти бегом, направилась не на трамвайную остановку, а вокруг третьего корпуса обратно в проходную. Снова поднялась на второй этаж и робко постучалась в дверь заведующего отделением.

Там она долго запиналась и краснела перед молодым ясноглазым, украшенным чеховской бородкой заведующим и наконец рассказала, что супруг ее, Глотов, сегодня во время свидания, когда они оказались вдвоем, пытался пробраться рукой к ней под юбку и делал это так настойчиво, что чуть не порвал шерстяные рейтузы и колготки. Потом он через ворот свитера пытался добраться до груди и растянул ворот невероятно. Она при этом оцепенела и чуть в обморок не упала от страха…

- Гм-гм, - молодой заведующий прямо посмотрел ей в глаза. - Нечего тут бояться… Физически ведь ваш муж совершенно здоров. Даже наоборот, отдохнул у нас, набрался сил. Вынужденная изоляция… Вы часто расставались?

- Бывало, - тихо ответила Лидия Антоновна.

- Ну вот… Вы же сами все прекрасно понимаете. То, что вы сообщили нам о его реакциях, это хорошо, но уверяю, тут не о чем волноваться. Дело житейское… Что вас, собственно, смущает?

- Да, но… - она снова замялась. - Он этого не делал никогда в жизни…

- А в молодости, - поднял брови заведующий, - когда вы только начинали сближаться?

- И в молодости тоже не делал, - окончательно смутившись, сказала Лидия Антоновна. - Он всегда в этом отношении был очень стеснительным человеком. А так чтобы под юбку…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ФОМИН

Сторож дачного кооператива Фомин воровал не ради наживы. Он считал, что не украсть там, где можно украсть, - глупо и даже безнравственно. Это значит гнушаться тем, что случай сам посылает в руки, впадать в гордыню и испытывать судьбу. По тем же соображениям он не отказывался ни от какой халтуры, а халтуры в дачном кооперативе "Резистор" было достаточно.

Про Фомина знали, что он крадет, и это было очень удобно. Когда его звали, чтоб подправить штакетник, или вскопать грядки, или врезать замок, хозяйка просто убирала все с его пути и с рабочего места, а потом стояла и молчаливо наблюдала, как он работает, и провожала до калитки, чтобы он ничего не прихватил по дороге.

Зато долги Фомин платил регулярно. И никогда в жизни не трогал прибранную или тем более спрятанную под замок вещь. И всегда легко возвращал украденное.

Никто в поселке не знал, сколько Фомину лет. Сам он помнил, с какого он года, но неточно. То ли с тридцатого, то ли с тридцать первого. Он помнил, что где-то было напутано, то ли в свидетельстве о рождении, то ли в старом паспорте… Его новый паспорт лежал у начальника паспортного стола, в поселковом отделении милиции, в сейфе. Когда меняли паспорта, он его просто не получил. Паспорт Фомину был не нужен.

Участковый уполномоченный Васильев сказал ему:

- Обязательно зайди и получи паспорт. Что такое, понимаешь? Как можно жить без паспорта?

- А на хрена он мне? - спросил Фомин.

- Как это, на хрена? Ты мне эти разговорчики, понимаешь, брось! Или ты не советский гражданин, как все? А если поехать куда, или по почте чего получить. В милицию наконец попадешь… Паспорт - вещь необходимая, предписанная паспортным режимом, и не тебе его отменять!

- А если не поеду и не попаду?

- Катись ты… - вспылил Васильев. - Остряк, понимаешь, нашелся.

Они были одногодками, учились в одном классе, но в последние лет десять-пятнадцать перестали понимать друг друга. Вернее, силился понять и не понимал своего бывшего дружка Васильев, а Фомин и не стремился понять Васильева. Он просто о нем не думал.

Жил Фомин в сторожке. Когда-то у него был дом, порядок в котором поддерживала старушка мать.

Фомин по роду своей службы должен был ночевать в сторожке на территории кооператива. Днем он обычно приходил домой и немного спал, потом снова уходил сторожить. Когда мать умерла, он окончательно перебрался в сторожку. А собственный его дом постепенно ветшал и разваливался. Он стоял с выбитыми стеклами, продуваемый всеми ветрами. Фомин даже окна не потрудился досками заколотить. Дома ему жалко не было. Дом ему был не нужен. Хватало сторожки.

Сторожил он добросовестно - и три, а то и четыре раза за ночь обходил поселок. Обходы он совершал вместе с двумя своими собаками - Джеком и Найдой.

Джек, большой гладкошерстный пес, явно имевший среди своих предков русских гончих, бесшумно скользил между заборов, задерживаясь около каждого кустика и столбика. Он метил свою территорию, куда входил весь дачный поселок. Он любил, безраздельно уважал и понимал Фомина. Эти ночные обходы ему нравились и напоминали охоту.

Найда, маленькая бородатая сучка, нелепая помесь фокстерьера с болонкой, была скандальна по натуре и этих ночных обходов не любила. Она их боялась. Как только Фомин начинал собираться и брал малокалиберную винтовку и допотопный карманный фонарик с треснутым стеклом, Найда начинала жаться к порогу, дрожать тщедушным тельцем и подскуливать. Борода ее при этом жалко, по-стариковски тряслась… Она не хотела идти на обход. Никто ее и не понуждал, но она вставала и шла.

Все собаки поселка считали своим долгом ее облаять. Найда же молчала. Зато днем она брала свое. Громче, заливистей и противней ее лая в поселке не слышали.

Фомин любил эти ночные обходы. Он разработал несколько маршрутов, и на каждый час ночи у него был свой…

В первую стражу он шел прямо к даче профессора Курьева, где по вечерам в беседке играли в преферанс и пили пиво или вино. Фомин, каждый раз останавливаясь перед беседкой, говорил свое неизменное:

- Какой счет, профессор?

И профессор ему неизменно отвечал:

- Семерная без трех на бомбе…

И наливал стаканчик вина, который Фомин выпивал манерно, глоточками, после чего благодарственно замечал:

- На шару и уксус сладок…

На это замечание профессор гмыкал, подмигивал своим партнерам и говорил:

- Хорош гусь! "Напареули" для него уксус!

Затем Фомин шел на соседнюю улицу, где была дача одинокой врачихи Гвоздеевой.

Гвоздеева была примерно одного с ним возраста, высока, дородна, беспрерывно курила, читала книги и пила кофе. Завидев Фомина, она говорила низким прокуренным голосом:

- Только уберите своих животных, Фомин. Они потопчут мне клумбы.

Из всей растительности на ее участке приживались только цветы. Однажды Фомин для интереса посадил у нее огурцы. Огурцы выросли и даже зацвели, но почему-то не завязались. Только один сморщенный, крючковатый, колючий огурчик вырос. Фомин откусил от него и выплюнул. Огурчик был горше перца.

- Полейте мне дальнюю клумбу, Фомин, только лейте поаккуратнее. Вы в прошлый раз мне все цветы вымыли.

- Так оно же с напором, - говорил Фомин и шел за шлангом.

- А вы вверх, вверх лейте, дождичком, не в одно место…

- Ага, - говорил Фомин, - помахивать надо, понимаю…

Пока он поливал, собаки сидели за забором и следили за каждым его движением. Полив грядки, Фомин подходил к круглому столику, где уже стояла стопка спирта, и на тарелке лежал бутерброд с дорогой и твердой копченой колбасой.

- Только прошу вас, сядьте, Фомин, - с брезгливой гримасой говорила Гвоздеева, - что за привычка пить стоя.

- Лучше пить стоя, чем умирать на коленях, - ухмылялся Фомин и, не выпуская из поля зрения стопку, волочил по земле плетеный скрипучий стул.

- Только ради Бога, перестаньте острить, - еще брезгливее морщилась Гвоздеева и закуривала новую беломорину.

Фомин выпивал спирт, долго и шумно дышал, выпучив глаза и открыв рот, а потом, закусив бутербродом и жмурясь от удовольствия, бубнил с полным ртом:

- Я ничего не понимаю, Клавдия Витальевна… Вы такая видная женщина… Все при вас - и дача, и зарплата, и вообще… Сами из себя еще ничего. И все равно тоска и одиночество, а из удовольствий - одни книги. А есть некоторые мужчины, которые…

- Ой, только не надо, не надо, Фомин! Я на работе так устаю от глупостей… Ешьте молча. Кстати, я тут на веранде оставляла книжку…

- По женской функциологии? - радостно подхватывал Фомин. - Прочитал, прочитал, полезная для общего развития вещь.

- Когда вы перестанете нести эту жеребятину, Фомин? Ну как не надоест? И кто вам позволял брать эту книгу?

- А как же! - искренне удивлялся Фомин. - Так ведь лежала…

- Ну и что? Мало ли что и где лежит, - устало говорила Гвоздеева.

- Как, ну и что? А дождик?!

- Так она на веранде лежала, под крышей.

- А если косой дождь? - хитро щурился Фомин.

- Ну хорошо, хорошо, только не забудьте принести.

- На память не жалуемся! Чего ей, памяти, с одной-то рюмочки? - браво рявкал Фомин.

- Ступайте, ступайте, Фомин, мне нужно читать.

Фомин доканчивал маршрут первой стражи, шел в сторожку, ложился на панцирную кровать, устланную тремя ватными матрацами, и дремал, поджидая и предвкушая второй обход… Счастливый человек…

Все три ватных матраца на кровати Фомина были разного цвета и происхождения. Нижний матрац в красную полоску с огромной, прожженной папиросой дырой Фомин утянул из рабочего поселка, где он висел на турнике возле общежития трикотажной фабрики. Фомин про себя думал так: "Матрац прожгли, залили водой и вывесили сушиться". Фомин подошел и аккуратно скрутил его в трубочку.

Он вынул из кармана пиджака обрывок веревочки, туго перевязал матрац, взвалил его на плечо и не спеша пошел в дачный поселок.

Щедринка когда-то раньше была богатой деревней, принадлежавшей большой барыне, известной своей строгостью. После отмены крепостного права земли вокруг деревни скупила компания купцов, нечувствительно для себя перерождающихся в промышленников.

Постепенно и обветшалая усадьба перешла из рук обнищавшей семьи Щедриных к одному из купцов, некоему Трофимову Игнатию Севастьяновичу. Трофимов перестроил ее в соответствии со своим вкусом и приспособил под дачу.

Назад Дальше