Конец одного романа - Грин Грэм 3 стр.


Подали еду, мы прервали наш скучный разговор, и только когда мы поели, она заговорила.

– Я хотела с вами позавтракать,– сказала она,– хотела поговорить про Генри.

– Про Генри? – повторил я, стараясь не выказать разочарования.

– Я беспокоюсь. Как он вам тогда показался? Вы ничего не заметили странного?

– Нет, не заметил,– сказал я.

– Я хотела спросить… да, вы заняты, но… не могли бы вы как-нибудь к нему зайти? Мне кажется, ему одиноко.

– С вами?

– Вы же знаете, он меня толком не замечает. Очень давно.

– Может быть, он вас замечает, когда вас нет?

– Я редко ухожу,– сказала она,– теперь…– и, к счастью, закашлялась. Когда приступ кончился, она уже продумала будущие ходы – а раньше не любила избегать правды.

– Вы пишете новую книгу? – спросила она, как чужая, как в гостях. Так она не говорила даже тогда, когда мы пили южноафриканский херес.

– Да, конечно.

– Последняя мне не очень понравилась.

– Трудно было писать. Война кончалась… Надо бы сказать "начиналась".

– Я все боялась, что вы приметесь за тот замысел. Многие так бы и сделали.

– Книгу я пишу целый год. Слишком тяжкий труд для мести.

– – Если бы вы знали, что и мстить-то не за что…

– Конечно, я шучу. Нам было хорошо вместе, мы оба взрослые, мы знали, что это когда-нибудь кончится. А теперь вот можем сидеть, говорить про Генри.

Я заплатил, мы вышли, через двадцать ярдов была решетка.

– Вы к Стрэнду? – спросил я.

– Нет, мне на Лестер-сквер.

– А мне на Стрэнд.

Она стояла у двери, на улице никого не было.

– До свиданья,– сказал я.– Рад был повидаться.

– Да.

– Позвоните как-нибудь.

Я чувствовал ногой решетку. Я сделал шаг и сказал:

– Сара…

Она быстро отвернулась, словно смотрела, не идет ли кто, успеем ли мы… но тут снова закашлялась. Кашляла и кашляла, согнувшись, глаза у нее покраснели. В своей меховой шубке она была похожа на загнанного зверька.

– Простите.

– Надо бы полечиться,– сказал я с горечью, словно у меня что-то украли.

– Ничего, я просто кашляю,– она протянула мне руку и прибавила: – До свиданья… Морис.

Услышав свое имя, я обиделся и не взял протянутой руки. Я ушел быстро, не оборачиваясь, чтобы она подумала, что я занят и рад освободиться, а когда снова раздался кашель, пожалел, что не могу засвистеть что-нибудь веселенькое, бойкое, наглое. У меня плохой слух.

Когда в молодости создаешь свои рабочие привычки, кажется, что они продержатся всю жизнь и выдержат любую беду. Больше двадцати лет я писал по пятьсот слов в день, пять дней в неделю. Роман я пишу за год, остается время все перечитать и выправить после машинки. Норму я выполнял всегда, а выполнив – кончал работу, хоть бы и на половине сцены. Иногда я останавливаюсь, подсчитываю и отмечаю на рукописи, сколько сделал. Типографии ничего подсчитывать не надо, я пишу на первой странице цифры – скажем, 83764. В молодости даже свидания мне не мешали, я не назначал их раньше часу и, как бы поздно ни лег (если спал у себя, конечно), перечитывал то, что сделал утром. Не помешала мне и война. На фронт меня не послали, я хромой, а товарищи по гражданской обороне только радовались, что меня не привлекают спокойные утренние дежурства. В конце концов стали считать, что я – убежденный, серьезный человек, тогда как серьезно я относился только к письменному столу, к листу бумаги, к отмеренному числу слов, стекающих с пера. Одна лишь Сара смогла разрушить мое самодельное правило. И первые бомбежки, и "фау-1" 1944 года бывали ночью. Сара могла прийти только утром, позже к ней ходили люди – отоварившись, они почти всегда хотели поболтать до вечерней сирены. Иногда она забегала между двумя очередями, и мы любили друг друга, скажем, между бакалеей и мясом.

Но я и тогда мог потом сесть за работу. Пока ты счастлив, ты выдержишь любой распорядок, это горе сломало мои рабочие правила. Когда я заметил, как часто мы ссоримся, как часто я мучаю Сару своей раздражительностью, я понял, что наша любовь обречена – она превратилась в любовную связь, у которой есть начало, есть и конец. Я мог сказать, в какой миг она началась, и понял однажды, что могу сказать, в какой час она кончится. Расставшись с Сарой, я не начинал работать, я вспоминал, что мы говорили друг другу, и сердился или каялся, но всегда знал, что ускоряю ход событий, гоню и выталкиваю из моей жизни единственное, что люблю. Пока я верил, что любовь жива, я был счастлив, я не раздражался, вот она и тянулась. Если же ей суждено умереть, я хотел, чтобы она умерла побыстрее. Все было так, словно любовь – какой-то зверек, попавший в ловушку: ему очень плохо, он истекает кровью, надо закрыть глаза и его убить.

Работать я не мог. Я уже говорил, что работа наша свершается в подсознании, последнее слово написано там прежде, чем первое появится на бумаге. Мы вспоминаем, а не сочиняем. Война не тревожила этих глубин, но конец любви был намного важнее и войны, и книги. Я творил этот конец: слово, из-за которого Сара плакала, казалось бы – такое внезапное, рождалось в подводных пещерах. Книга не ладилась, любовь спешила к концу, гонимая вдохновением.

Ничуть не удивляюсь, что Саре книга не понравилась. Я писал ее без музы, без помощи, без всякой причины – просто так, чтобы жить дальше. Критики говорили, что это – работа мастера; да, только мастерство и осталось от былой страсти. Я надеялся, что страсть вернется, когда я стану писать другую книгу,– разволнуюсь и вспомню то, чего и не знал. Но целую неделю после встречи с Сарой я вообще не мог работать. Вот, опять "я" да "я", словно речь обо мне, а не о Саре, о Генри и, конечно, о том, кого я ненавидел, не зная, даже в него не веря.

Я попробовал писать с утра, ничего не вышло. За обедом я слишком много выпил, до вечера работать не мог. Когда стемнело, я стал у окна, не зажигая света, и смотрел на освещенные окна по ту сторону. Было очень холодно, я мог согреться только у самой печки, а там сильно припекало. Редкие хлопья снега медленно проплыли мимо фонарей и коснулись стекла мокрыми пальцами. Я не услышал, что внизу звонят. Хозяйка постучалась и сказала: "К вам какой-то Паркис", подчеркивая самим словом невысокий ранг посетителя. Я не знал, кто это такой, но сказал, чтобы она его впустила.

Когда он вошел, я подумал, где же я видел этот кроткий, виноватый взгляд, эти старомодные усы, мокрые от снега. Я зажег настольную лампу, он подошел к ней и, близоруко щурясь, пытался разглядеть меня в полумгле.

– Мистер Бендрикс? – спросил он.

– Да.

– А я Паркис,– сказал он, словно это что-то для меня значило, и прибавил: – От мистера Сэвиджа, сэр.

– А, конечно,– сказал я.– Садитесь. Вот сигареты.

– Нет, что вы,– сказал он.– На службе не курю. Разве что для виду.

– Вы сейчас на службе?

– Ну, все-таки. Меня только отпустили на полчаса, для отчета. Мистер Сэвидж сказал, вы хотите каждую неделю.

– Есть новости?

Я толком не знал, рад я или разочарован.

– Кое-что есть,– с удовольствием сказал он и вытащил из кармана немыслимое количество бумажек и конвертов.

– Присядьте,– сказал я.– А то неудобно как-то.

– Как хотите, сэр,– сказал он, сел и, видимо, разглядел меня лучше.-Простите, мы с вами не встречались?

И вынул из конверта листок. Там были записаны расходы четким, аккуратным, как у школьника, почерком.

– У вас прекрасный почерк,– сказал я.

– Это не я, это сын,– сказал Паркис.– Учу его, готовлю.– И тут же быстро прибавил: – Он ничего не знает, сэр, только дежурит, как вот сейчас.

– Он сейчас дежурит?

– Пока я у вас, сэр.

– Сколько ему лет?

– Начало двенадцатого,– сказал он, словно я спросил, который час.-Он пользу приносит, а расходов никаких, разве что комикс ему купишь. Его никто не замечает. Мальчики прямо созданы для нашего дела.

– Странная работа для ребенка.

– Ну, сэр, он ведь не понимает. Если надо будет в спальню войти, я его не возьму. Я прочитал:

18 января.

Две вечерних газеты 2 п.

Домой на метро 1/8 п.

Кофе 2 п.

Он смотрел на меня, пока я читал.

– Кафе оказалось дорогое,– сказал он.– Пришлось хоть это спросить, а то бы обратили внимание.

19 января.

Метро 2/4 п.

Пиво (бутылка) 3/

Коктейль 2/6 п.

Пиво 1/6 п.

Он снова заговорил:

– С пивом я виноват, сэр. Разбил, понимаете, кружку. Разволновался, был материал. Знаете, иногда неделями ждешь, а тут на второй день.

Конечно, я вспомнил и его, и смущенного мальчика. (Я сразу увидел, что за 18 января какие-то незначительные записи.) Под "19 янв." я прочитал: "Особа N отправилась автобусом на Пиккадилли-серкус. По-видимому, взволнована. Прошла по Эйр-стрит до кафе "Ройял", где ее ожидал мужчина. Мы с мальчиком…"

Он не давал мне читать.

– Видите, сэр, почерк другой. Мальчик никогда не пишет, если данные частного характера.

– Бережете его,– сказал я и прочитал:

"Мы с мальчиком сели поближе. Особа N и мужчина сидели рядом, обращались друг с другом попросту. Возможно – один раз он взял ее за руку под столом. Это неточно, но левая рука N и правая рука мужчины исчезли, что обычно свидетельствует о таких действиях. После недолгой интимной беседы прошли пешком в небольшой ресторан, где сели не за столик, а в кабинку и заказали отбивные".

– Про отбивные тоже важно?

– Бывает важно, сэр, чтобы опознать человека, если он их часто заказывает.

– Значит, вы его не опознали?

– Читайте, сэр, сами увидите.

"Когда я услышал про отбивные, я подошел к стойке и спросил коктейль, но ни от официантов, ни от буфетчицы ничего не узнал про мужчину. Хотя я спрашивал небрежно, они насторожились, и я решил замолчать. Однако, завязав знакомство со швейцаром театра "Водевиль", я мог наблюдать за рестораном".

– Как же вы завязали знакомство? – спросил я.

– В баре, сэр, когда я увидел, что они заказывают отбивные. Потом я проводил его до театра, там служебный вход…

– Я это место знаю.

– Понимаете, сэр, я старался писать только самое важное.

– Правильно.

Я читал дальше:

"После завтрака прошли по Мейден-лейн, простились у бакалейной. Видимо, очень волновались, и мне пришло в голову, что они прощаются навсегда. Конечно, тогда кончится и само дело".

Он снова прервал меня:

– Простите, я скажу о себе?

– Пожалуйста.

– Дело есть дело, а чувства, сэр,– это чувства. Мне очень понравилась дама, то есть особа N.

"Сперва я не знал, за кем из них идти, но решил, что слежу я все же за ней. Она направилась к Черинг-кросс, очень волновалась. Потом зашла в Национальную портретную галерею, но пробыла там минут пять…"

– Больше ничего важного нет?

– Нет, сэр. Я думаю, она хотела тихо посидеть, потому что потом она зашла в церковь.

– В церковь?

– В католическую, сэр, на Мейден-лейн. Она не молилась. Просто сидела.

– Откуда вы знаете?

– Я тоже туда зашел, сэр. Стал на колени, чтобы все было как следует. Она не молилась, это точно. Она не из католиков, сэр?

– Нет.

– Просто посидела в темноте, пока не успокоилась.

– Может, она кого-то ждала?

– Нет, сэр, она минут пять посидела, ни с кем не разговаривала. По-моему, она хотела поплакать.

– Все может быть. А насчет рук вы ошиблись.

– Насчет рук, сэр? Я придвинулся к свету.

– Мы не держали друг друга за руки.

И тут же я пожалел об этой шутке – пожалел, что еще больше пугаю такого робкого человека. Он глядел на меня, приоткрыв рот, словно ему стало больно и он ждет следующего приступа.

– Наверное, так часто бывает,– сказал я.– Мистер Сэвидж должен был нас познакомить.

– Нет, сэр,– растерянно сказал он,– это я виноват. Он наклонил голову и сидел, глядя на свою шляпу. Мне захотелось его подбодрить.

– Ничего,– сказал я.– Даже забавно, если взглянуть со стороны.

– Я-то внутри, сэр,– сказал он, крутя на коленях шляпу. Голос его был печален, как вид за окном.– Мистер Сэвидж не рассердится, он поймет… Я из-за мальчика.– Он виновато, запуганно улыбнулся.– Знаете, какие они книжки читают. Ник Картер там, то да се…

– А вы ему не говорите.

– С детьми надо честно, сэр. Он всегда спрашивает. Он захочет узнать, как и что, он ведь учится делу.

– Скажите, что я этого человека знаю и он меня не интересует.

– Спасибо, что предложили, сэр, но вы посудите сами. А вдруг он вас встретит, пока мы с ним работаем?

– Может, и не встретит.

– А может, и встретит, сэр.

– Оставьте его дома, не берите с собой.

– Так будет хуже, сэр. У него матери нет, а сейчас каникулы. Мы всегда на каникулах учимся, мистер Сэвидж разрешил. Нет. Свалял дурака – плати. Если бы он не был такой серьезный! Очень он горюет, когда я промажу. Как-то мистер Прентис, это мистера Сэвиджа помощник, крутой человек,– так вот, сказал он: "Опять вы промазали. Паркие", а мальчик-то услышал. Тогда он и понял про меня;

Он встал, очень смело (кто мы, чтобы измерять чужую храбрость?), и сказал:

– Простите, сэр, я все о своем.

– Мне было очень приятно, мистер Паркие,– сказал я и не солгал.– Не беспокойтесь. Мальчик, наверное, похож на вас.

– Он умный, в мать,– печально сказал Паркие.– Пойду, задержался. Холодно ему там, хотя я приискал хорошее местечко, где посуше. Только он очень бойкий, обязательно вылезет. Вы не подпишете счетик, если все так?

Я смотрел в окно, как он идет, подняв воротник, опустив поля шляпы. Снег стал гуще, и под третьим фонарем Паркие уже походил на маленького грязноватого снеговика. Вдруг я с удивлением понял, что минут десять не думаю ни о Саре, ни о ревности. Я стал таким человечным, что думал о чужих бедах.

Ревность, так думал я, возникает лишь там, где есть любовь. Авторы Ветхого Завета часто говорили о ревности Божьей – может БЫТЬ, они пытались, грубо и косвенно, выразить веру в то, что Бог человека любит.

Но любовь бывает разная. Теперь я скорее ненавидел, чем любил, а Сара давно сказала мне, что Генри не испытывает к ней вожделенья, и все же сейчас он ревновал не меньше моего. Он хотел не страсти, а дружбы. Почувствовав впервые, что Сара с ним не делится, он заволновался и пал духом, гадая, что же происходит или произойдет. Неуверенность мучила его, и в этом смысле ему было хуже, чем мне,– я твердо знал, что у меня ничего нет. Я все потерял, у него многое осталось: она обедала вместе с ним, целовала его в щеку, он слышал ее шаги на лестнице, стук двери – вот и все, наверное, но если ты умираешь от голода, это очень много. Да, ему хуже, чем мне, я никогда ни в чем уверен не был, он – был. Что там, когда Паркие шел к их дому, Генри вообще не знал, что мы любили друг друга. Я написал эти слова, и, против воли, разум мой вернулся обратно, к тому мигу, с которого началась боль.

После того, как я поцеловал Сару на Мейден-лейн, я не звонил ей целую неделю. Еще за обедом она сказала, что Генри не любит кино, они туда редко ходят. Как раз шел фильм по одной моей книге, и я пригласил Сару к Уорнеру – отчасти из тщеславия, отчасти из вежливости, отчасти же потому, что меня по-прежнему занимала жизнь крупного чиновника.

– Генри звать не стоит? – спросил я.

– Конечно нет.

– Может, он потом с нами пообедает?

– Он берет домой очень много работы. Какой-то чертов либерал сделал запрос о вдовах, на той неделе ждет ответа.

Можно сказать, что либерал (кажется, депутат от Уэльса, по фамилии Льюис) постелил нашу первую постель.

Картина была плохая, иногда я просто не мог смотреть, как сцены, такие живые для меня, превращались в киношные клише, и жалел, что не пригласил Сару еще куда-нибудь. Сперва я сказал ей: "Понимаете, я совсем не то писал",– но нельзя же повторять это все время. Сара ласково тронула мою руку, и мы сидели потом, взявшись за руки, словно дети или влюбленные. Вдруг неожиданно, всего на несколько минут, фильм ожил. Я забыл, что это я сам и выдумал, создал эти фразы,– так умилила меня сцена в ресторанчике. "Он" заказал мясо с луком, "она" боялась есть лук, потому что муж не любит этого запаха, "он" обиделся, догадавшись, почему она не решается, и представив себе, как муж поцелует ее, когда она вернется домой. Да, хорошая была сцена – я хотел изобразить страсть без пылких слов, без жестов, и это мне удалось. Несколько секунд я был счастлив, ни о чем не помнил, кроме своей удачи. Мне хотелось пойти домой, перечитать это место, написать еще что-нибудь – и я очень, очень жалел, что пригласил Сару Майлз в ресторан.

Позже, в ресторане, когда нам подали мясо, Сара сказала:

– Вот одна сцена точно ваша.

– Где лук?

– Да.

И в эту минуту нам подали лук. Мне и в голову ничего не пришло, я просто спросил:

– Генри не рассердится?

– Он лук терпеть не может. А вы?

– Я очень люблю.

Она положила луку и мне, и себе.

Можно влюбиться над блюдом лука? Вроде бы нет, но, честное слово, со мной было именно так. Конечно, дело не только в луке – я увидел Сару как она есть, увидел ту искренность, которая позже так радовала и так терзала меня. Незаметно, под столиком, я положил ей руку на колено, она мою руку удержала. Я сказал:

– Хороший бифштекс. И услышал, словно стихи:

– Никогда таких не ела!

Я не ухаживал за ней, не соблазнял ее. Мы не доели мясо, не допили вино и вышли на улицу, думая об одном и том же. Точно гам, где в первый раз, мы поцеловались, и я сказал:

– Я влюбился.

– И я,– сказала Сара.

– Домой не пойдем.

– Да.

У метро "Черинг-кросс" мы взяли такси, и я велел шоферу ехать на Арбакл авеню. Так окрестили сами шоферы несколько гостиниц у Паддинг-тонского вокзала с шикарными названиями – "Ритц", "Карлтон" и прочее. Двери там не закрывались, и вы могли взять номер в любое время – на час, на два. Недавно я там был. Половины гостиниц нет, одни развалины, а на том самом месте, где мы любили друг друга,– дырка, пустота. Называлась гостиница "Бристоль", в холле стоял вазон с папоротником, хозяйка (волосы у нее были голубые) отвела нам лучший номер, в стиле начала века, с золоченой двуспальной кроватью, красными бархатными портьерами и огромным зеркалом. (Те, кто приходил в эти гостиницы, никогда не требовали двух кроватей.) Я прекрасно помню ничтожные подробности – хозяйка спросила, останемся ли мы на ночь, номер стоил пятнадцать шиллингов, электрический счетчик брал только шиллинги, а у нас их не было – и не помню, какой была Сара, что мы делали. Знаю только, что мы очень волновались. Главное было в том, что мы начали, перед нами лежала вся жизнь. У дверей нашей комнаты ("нашей", через полчаса!) я снова ее поцеловал и сказал, что подумать о Генри не могу, а она ответила:

– Не волнуйся, он занят вдовами.

– Какой ужас,– сказал я,– что он тебя поцелует!

– Не поцелует,– сказала она.– Он ненавидит лук. Я проводил ее домой. У Генри в кабинете горел свет, мы с ней пошли наверх, в гостиную. Мы никак не могли расстаться.

– Он сюда придет,– сказал я.

– -Мы услышим,– сказала Сара и прибавила страшно и просто: – Одна ступенька всегда скрипит.

Назад Дальше