Конец одного романа - Грин Грэм 5 стр.


И уж никак не любовь привела меня в этот кабак. "Не любовь, а ненависть",– говорил я себе тогда, говорю и сейчас, когда пишу, пытаясь выключить Сару из жизни,– ведь я всегда считал, что, умри она, я ее забуду.

Я вышел на улицу, оставив девушку с виски и фунтовой бумажкой, чтобы не обижалась, и по Нью-Барлингтон-стрит добрался до телефонной будки. Фонарика у меня не было, пришлось чиркать спичками, пока я набирал номер. Услышав гудки, я представил телефон на столе. Я точно знал, сколько шагов надо сделать Саре, если она сидит в кресле или лежит в кровати. Но телефон звонил с полминуты в пустой комнате. Тогда я набрал уже Сарин номер, и служанка сказала, что ее нет. Я представил, как она идет в темноте через сад – там было не слишком спокойно. Взглянув на часы, я подумал, что, будь я поумней, мы провели бы вместе еще три часа. Потом я вернулся домой, пытался читать, телефон все не звонил. Сам я из гордости звонить не мог. Наконец я лег спать и принял две таблетки, так что проснулся от ее голоса, спокойного, как ни в чем не бывало.

Никогда не понимал, почему люди могут проглотить такую несообразность, как Бог, а в дьявола не верят. Уж я-то знал, как действует он в моем воображении. Что бы Сара ни сказала, у него находились доводы, хотя обычно он ждал, пока она уйдет. Он готовил задолго наши ссоры; он был врагом не Саре, но любви, а ведь его таким и считают. Если был бы любящий Бог, дьявол волей-неволей мешал бы самому слабому, самому жалкому подобию любви. Разве не боялся бы он, что привычка к любви укоренится, разве не стал бы склонять нас к предательству, не помогал гасить любовь? Если Бог использует нас и создает святых из такого материала, чем дьявол хуже? Вполне может быть, что даже из меня, даже из бедняги Паркиса он мечтает сделать своих святых, готовых разрушить любовь, где б они ее ни нашли.

В следующем донесении Паркиса я, кажется, и впрямь различил искреннюю страсть к бесовской игре. Наконец он почуял любовь и травил ее, а сын шел за ним, как охотничья собака. Паркис открыл, где проводит Сара столько времени; мало того, он знал точно, что свидания – тайные. Приходилось признать, что он умелый сыщик. Ему удалось (с помощью мальчика) выманить служанку на Седар-роуд как раз тогда, когда "особа N" шла к дому 16. Сара остановилась, заговорила с нею – у той был свободный день – и познакомилась с Паркисом-младшим. Потом она свернула за угол, а там притаился Паркис-старший. Он видел, как она прошла немного и вернулась. Когда она убедилась в том, что мальчика и служанки нет, она позвонила в дверь шестнадцатого дома, а Паркис-отец принялся выяснять, кто же в нем живет. Это оказалось нелегко, там были квартиры, а он еще не узнал, какой из трех звонков нажала Сара. Окончательные сведения он обещал добыть за несколько дней. Он собирался обогнать Сару и припудрить все три звонка. "Конечно, кроме улики "А", у нас нет доказательств неверности. Если потребуется для суда, придется через должное время последовать за особой N в помещение. Тогда нам будет нужен второй свидетель, дабы опознать ее. Заставать ее за самим делом – не обязательно: волнения и беспорядка в одежде достаточно для суда".

Ненависть похожа на вожделение – она нарастает, потом спадает. Бедная Сара, думал я, читая все это, ибо приступ ненависти прошел, я успокоился. Я мог жалеть ее, загнанную. Она ничего не сделала, только полюбила, а Паркис с сыном следят за каждым ее движением, заводят интриги с ее служанкой, припудривают звонки, хотят ворваться туда, где, быть может, она только и обретает покой. Я чуть было не порвал письмо и не отменил слежку. Наверное, я так бы и сделал, если бы не открыл в своем клубе "Тэтлер" и не увидел Генри на фотографии. Теперь он преуспевал, к последнему дню рождения короля он получил орден за свою службу, он был председателем Королевской комиссии – и вот, пожалуйста, он на премьере фильма "Последняя сирена", бледный, таращится от яркого света, под руку с Сарой. Она опустила голову, чтобы не видеть вспышки, но я бы где угодно узнал густые волосы, сопротивлявшиеся пальцам. Мне вдруг захотелось потрогать их (и другие волосы, тайные), мне захотелось, чтобы Сара лежала рядом со мной, а я мог повернуть голову на подушке и поговорить с ней. Я жаждал едва уловимого запаха и вкуса ее кожи, но Генри был с нею, глядел в камеру самодовольно и уверенно, как начальник.

Я уселся под оленьей головой, которую подарил в 1898 году сэр Уолтер Безант, и написал Генри. Писал я, что у меня есть важные новости, надо обсудить их, пообедаем тут, в моем клубе, пусть он выберет любой день будущей недели. Конечно, он сразу позвонил и предложил пообедать у него – в жизни не видел человека, который так не любил бы ходить к кому-то. Не помню, какой был предлог, но тогда я рассердился. Кажется, он сказал, что у них какое-то особенное вино, но на самом деле он не хотел быть обязанным, даже в такой мелочи. Он и не догадывался, как мало он мне обязан. Выбрал он субботу, в этот день у нас в клубе никого нет. Журналисты не собирают материал, учителя уезжают к себе в Бромли или Стритэм, а священники не знаю, чем заняты – наверное, сидят дома, пишут проповеди. Что до писателей (для кого клуб и был основан), почти все они висят на стене – Конан Доил, Чарльз Гарвис, Стенли Уэймен, Нэт Гульд, еще какие-то знаменитые и знакомые лица. Живых можно сосчитать на пальцах одной руки. Я любил этот клуб, потому что там очень мало шансов встретить коллегу.

Помню, Генри, по простодушию, выбрал венский бифштекс. Наверное, он думал, что это вроде шницеля по-венски. Он был не у себя, слишком смущался, чтобы удивиться вслух, и как-то протаранил сырое розовое мясо. Я вспоминал, какой важный он на фотографии, и промолчал, когда он заказал пудинг "Кабинет". За этим мерзким обедом (клуб превзошел себя в тот день) мы старательно говорили о пустяках. Генри изо всех сил придавал секретность делам своей комиссии, о которых писали во всех газетах. Пить кофе мы пошли в гостиную и оказались уж совсем одни, перед камином, на черном волосяном диване. Я подумал, что рога на стенах очень к месту, и, положив ноги на старомодную решетку, прочно загнал Генри в угол. Помешивая кофе, я спросил:

– Как Сара?

– Спасибо, хорошо,– сказал уклончиво Генри. Вино он потягивал осторожно; видимо, не забыл венского бифштекса.

– Вы еще беспокоитесь? – спросил я. Он невесело отвел взгляд.

– Беспокоюсь?

– Ну, как тогда. Вы же сами говорили.

– Не помню. Она хорошо себя чувствует,– неловко объяснил он, словно я справился о здоровье.

– Вы не ходили к этим сыщикам?

– Я надеялся, вы забыли. Понимаете, я устал, комиссия… Переработал.

– Помните, я предложил пойти туда вместо вас?

– Мы оба немножко утомились.– Он глядел вверх, щурясь, чтобы разглядеть, кто подарил рога.– У вас тут много голов,– глупо прибавил он.

Я не отставал:

– Через несколько дней я был у него. Он поставил стакан.

– Бендрикс, вы не имеете права…

– Расходы несу я.

– Какая наглость!

Он встал, но не мог бы выйти, не толкнув меня, а насилия он не любил.

– Вы же хотели снять подозрения? – сказал я.

– Подозрений и нет.

– Вам бы надо прочитать отчеты.

– Не собираюсь…

– Тогда я лучше прочитаю вам про тайные свидания. Любовное письмо я вернул, им нужны улики. Дорогой Генри, вас обманули.

Он, кажется, и впрямь чуть меня не ударил. Тогда я с великой радостью дал бы сдачи, не ему, супружеским узам, которые Сара так нелепо чтила, но тут вошел секретарь клуба, высокий, седой, бородатый, в закапанном супом жилете. Выглядел он как викторианский поэт, а на самом деле писал печальные воспоминания о собаках. Повесть "Прощай, Фидо" имела большой успех в 1912 году.

– А, Бендрикс! – сказал он.– Давненько вас тут не видел.

Я познакомил их, и он сказал поспешно, как парикмахер:

– Каждый день читаю отчеты.

– Какие отчеты? – испугался Генри. Впервые в жизни он не сразу подумал о службе.

– Королевской комиссии.

Когда он ушел наконец. Генри сказал:

– Прошу вас, дайте мне отчеты и пропустите меня. Я представил себе, сколько он передумал, пока тут был секретарь, и вручил ему последний отчет. Он немедленно бросил его в огонь, проткнув кочергой для верности. Как-никак, в этом было достоинство.

– Что вы будете делать? – спросил я.

– Ничего.

– С фактами не поспоришь.

– К черту факты.

Никогда не слышал, чтобы он ругался.

– Я всегда могу дать вам копию.

– Вы меня пропустите или нет?

Дьявол сделал свое дело, яд мой исчез. Я убрал ноги с решетки. Генри тут же ушел из клуба, оставив шляпу, черную хорошую шляпу, которую я увидел на Коммон, под дождем, много веков, а не сколько-то недель назад.

Я думал его догнать или хотя бы увидеть еще до Уайтхолла и взял эту шляпу, но его нигде не было, и я повернул обратно, не зная, куда идти. Теперь у нас столько лишнего времени, просто сил никаких. Я заглянул в книжную лавочку у метро "Черинг-кросс" и прикинул: вполне возможно, что в этот самый миг Сара нажимает припудренную кнопку звонка на Седар-роуд, а Паркис караулит за углом. Если бы я мог обратить время вспять, я бы не подошел к Генри, пускай его идет один под дождем. Но что-то я не уверен, способно ли какое-либо из моих действий изменить ход событий. Теперь мы с Генри – союзники, на свой, особый лад, но боремся ли мы оба с неутомимым течением?

Я перешел дорогу, прошел мимо лотков с фруктами и нырнул в Вик-тория-гарденс. День был ветреный, серый, на скамейках сидело мало народу, и я почти сразу увидел Генри. В саду, без шляпы, он был одним из обездоленных, безымянных, тех, кто приехал из бедного пригорода и никого тут не знает, как старик, кормящий воробьев, или женщина с бумажным пакетом, на котором написано "Суон энд Эдгар". Он сидел, опустив голову, глядел на свои ботинки. Я так долго жалел себя, себя одного, что не умел пожалеть противника. Тихо положив шляпу рядом с ним, я хотел было уйти, но он поднял голову, и я увидел, что он плачет. Наверное, он прошел немалый путь. Слезы – не в том мире, в каком заседает комиссия.

– Простите,– сказал я.– Мне очень жаль.

Как легко мы верим, что условное сочувствие смоет любую обиду!

– Садитесь,– приказал он властью слез, и я повиновался.– Я думал. Вы были ее любовником?

– С чего вы взяли…

– Это единственное объяснение.

– Я не понимаю, о чем вы?

– И единственное оправдание, Бендрикс. Разве вы не видите, что ваш поступок… чудовищен?

Он вертел в руках шляпу, разглядывал фамилию шляпника.

– Наверное, вы думаете, какой я дурак, если сам не догадался. Почему она меня не бросила?

Неужели надо объяснять ему, какая у него жена? Яд заработал снова. Я сказал:

– У вас хороший, верный доход. Она к вам привыкла. С вами надежнее.

Он слушал серьезно, внимательно, словно я – свидетель в его комиссии. Я злобно продолжал:

– Вы мешали нам не больше, чем другим.

– Были и другие?

– Иногда я думал, вы все знаете, вам все равно. Иногда хотел поговорить начистоту, вот как сейчас, когда уже поздно. Я хотел сказать, что о вас думаю.

– Что же вы думали?

– Что вы сводник. Свели ее со мной, свели с ними, теперь – с этим, последним. Вечно со всеми сводите. Почему вы не разозлитесь?

– Я не знал.

– Вот этим и сводили. Сводили тем, что не умели с ней спать, ей приходилось искать на стороне. Сводили тем, что не мешали… Тем, что вы зануда и дурак, а тот, кто не дурак и не зануда, сейчас с ней на Седар-роуд.

– Почему она вас оставила?

– Потому что я тоже стал скучным и глупым. Но я таким не был, Генри. Это вы сделали. Она не бросала вас, вот я и стал занудой, докучал ей жалобами и ревностью.

– Ваши книги многим нравятся,– сказал он.

– А про вас говорят, что вы государственный деятель. При чем тут наша работа? Такая ерунда…

– Разве? – сказал он, печально глядя на серую тучу.– Для меня это самое важное.

Человек, кормивший воробьев, ушел, ушла и женщина с пакетом, а продавцы фруктов кричали, как звери в тумане, у станции. Было так, словно опустили затемнение.

– То-то я удивлялся, что вы к нам не ходите,– сказал Генри.

– Наверное… наверное, мы дошли до конца любви. Нам больше нечего было делать вместе. С вами она могла стряпать, отдыхать, засыпать рядом, а со мной только одно – заниматься любовью.

– Она к вам очень хорошо относится,– сказал он, будто это я плачу и его дело – утешать.

– Этим сыт не будешь.

– Я был.

– А я хотел, чтобы она меня любила всегда, вечно… Никогда ни с кем, кроме Сары, я не говорил так, но ответил он по-другому, чем ответила бы она. Он сказал:

– Человеку это не свойственно. Надо смиряться… Сара не сказала бы так; и, сидя рядом с Генри в саду, глядя на гаснущий день, я вспоминал конец нашего романа.

Она сказала мне (это были чуть ли не последние ее слова до тех пор, пока она, вся мокрая, не вошла в свой дом со свидания), она сказала: "Ты не бойся, любовь не кончается. Если мы друг друга не видим…" Она уже все решила, но узнал я только назавтра, когда телефон молчал так, словно кто-то умер.

– Дорогой мой дорогой,– сказала она.– Люди ведь любят Бога, а не видят, правда?

– У нас не такая любовь.

– Иногда я думаю, другой не бывает.

Надо было понять, что кто-то влияет на нее, раньше она так не говорила. Когда-то мы радостно согласились, что в нашем мире Бога нет. Я светил ей фонариком, она шла по развороченному холлу и снова сказала:

– Все будет хорошо. Если мы очень любим.

– Куда уж больше,– сказал я.– Все тебе отдал.

– Ты не знаешь,– сказала она.– Не знаешь.

Стекло хрустело под ногами. Только викторианский витраж над дверью выдержал. Давленое стекло белело, как лед, который растоптали дети в сырых полях или у дорог, и она повторила:

– Не бойся.

Я понимал, что она имеет в виду не странные новые снаряды, которые и через пять часов упорно жужжали где-то на юге, словно пчелы.

Той ночью, в июне 1944-го, на нас впервые посыпались "фау-1". Мы отвыкли от бомбежек. Крупных не было с февраля 1941-го, и только недавно, в феврале, была одна, небольшая. Когда завыли сирены и появились снаряды, мы решили, что несколько самолетов прорвалось через противовоздушный барьер. Если через час нет отбоя, становится не по себе. Помню, я сказал Саре: "Наверное, сирена разладилась, отвыкли". И тут в темноте с моей кровати мы увидели первый снаряд – он пролетел прямо над Коммон. Мы думали, это горящий самолет, а странно, глухо жужжит мотор без управления. Потом появился второй, потом – третий, и мы переменили мнение о зенитках. "Их же стреляют как голубей,– сказал я.– Они с ума сошли, если не уймутся". Но они не унялись, не унимались часами, даже когда рассвело, и тут мы поняли, что это не самолеты.

Когда объявили тревогу, мы только легли. Нам было все равно. Мы не думали о смерти в эти часы, поначалу я даже молил о ней – исчезнешь начисто, не надо будет вставать, одеваться, смотреть, как ее фонарик мелькает за окном, словно уезжает медленная машина. Я думал иногда: не продолжает ли вечность самый миг смерти? Если это так, я охотно умер бы в миг полного доверия и полной радости, когда невозможно поссориться, ибо невозможно думать. Я жалуюсь на ее осторожность, я горько сравниваю наш "лук" с тем, что написала она на клочке, который раздобыл Паркис, но я бы меньше завидовал неведомому преемнику, если бы не знал, как умеет она забыться. "Фау-1" не беспокоили нас, пока мы не пришли в себя. Опустошенный вконец, я лежал головой на ее животе, ощущая во рту неуловимый, словно вода, вкус ее кожи, когда снаряд взорвался совсем рядом и мы услышали, как здесь, на южной стороне, посыпались стекла.

– Надо бы в подвал,– сказал я. – Там твоя хозяйка. Не могу я видеть чужих. В такую минуту приходит нежность ответственности, и ты забываешь, что ты – только любовник, не отвечающий ни за что. Я сказал:

– Может, ее и нет Пойду посмотрю.

– Не ходи,– сказала Сара.– Пожалуйста, не ходи.

– Я на минутку.

Мы говорили так, хотя и знали, что минутка может обратиться в вечность. Я надел халат, взял фонарик. Он не был мне нужен, небо уже посерело, и я видел в полумраке Сарино лицо.

Она сказала:

– Ты поскорей.

Сбегая по ступенькам, я услышал жужжание, потом наступила тишина. Мы еще не знали, что это самое опасное, тут надо быстро ложиться, и подальше от стекол. Взрыва я так и не слышал, а через пять секунд или через пять минут очнулся в другом мире. Я думал, что я стою, и удивился, почему так темно. Кто-то вдавливал мне в щеку холодный кулак, во рту было солоно. Сперва я ощутил только усталость, словно я долго шел. О Саре я не помнил, ничего не боялся, не сомневался, не ревновал, не испытывал ненависти – разум мой стал белым листом бумаги, на котором кто-то сейчас написал весть о радости. Я был уверен, что память вернется, а весть останется, я буду счастлив.

Но память вернулась иначе. Сначала я понял, что лежу на спине, а надо мной, закрывая свет, висит входная дверь, какие-то обломки держат ее чуть повыше моего тела. Как ни странно, потом оказалось, что я весь в ссадинах, словно меня ранила ее тень. В щеку впивалась фарфоровая ручка, она и выбила два зуба. Тут я вспомнил Сару и Генри и страх, что кончится любовь.

Я вылез из-под двери и отряхнулся. Я крикнул, но в подвале никого не было. Сквозь разбитую дверь я видел серый утренний свет, за порогом было как-то слишком пусто – и я понял, что исчезло большое дерево, да так, что и ствола не осталось. Довольно далеко дежурные свистели в свистки. Я пошел наверх. Первый пролет был усыпан штукатуркой, перила обваливались, но дом, по тогдашним понятиям, не слишком пострадал, удар пришелся по соседнему. У меня была распахнута дверь, я из коридора увидел Сару, скорчившуюся на полу, и подумал, что это от страха. Она была до нелепости юной, как голая девочка. Я сказал:

– Рядом упало.

Она быстро обернулась и испуганно воззрилась на меня. Я не знал, что халат в клочьях, весь белый от штукатурки, и волосы белые, а лицо в крови.

– О Господи! – сказала она.– Ты живой.

– Ты как будто разочарована.

Она встала и пошла туда, где лежала одежда. Я сказал:

– Зачем уходить сейчас? Скоро отбой.

– Мне надо идти,– – сказала она.

– Две бомбы не падают в одно место,– сказал я машинально, ибо знал, что это просто поверье.

– Ты ранен.

– Два зуба выбило, вот и все.

– Иди, я тебя умою.

Она оделась раньше, чем я успел возразить ей,– в жизни не видел женщины, которая бы так быстро одевалась,– и медленно, бережно умыла меня.

– Что ты делала на полу? – спросил я.

– Молилась.

– Кому это?

– Чему-то, что, может, и есть.

– Лучше бы пошла вниз.

Меня пугала такая серьезность. Я хотел раздразнить Сару.

– А я ходила,– сказала она. Не слышал.

– Там никого не было. Я тебя не видела, пока не заметила руку. Я думала, ты убит.

– А ты бы проверила.

– Я хотела проверить. Дверь не могла поднять.

Назад Дальше