Корни неба - Ромен Гари 14 стр.


Я почувствовал усталость, уныние. Быть может, он и прав. Быть может, черные – такие же люди, как мы, и деваться некуда. Мне вдруг почудилось, что я в самой гуще какого-то невообразимого свинства, из которого нет выхода. И словно утверждая меня в этом ощущении, между деревьями вдруг возникли грязная морская фуражка и приземистая фигура, пышущая силой и здоровьем, которые показались мне чем-то знакомыми.

XX

Человек нес на плече жердь, продернутую сквозь глаза трех больших рыбин; увидев меня, он приостановился, а потом подошел и раскинул руки; громовой хохот сотрясал его черные как смоль бороду и усы.

– Сен-Дени! Гром и молния! Что вы тут делаете, старый отшельник? Решили к нам пристать? Захотелось в компанию? А может, ограбили кассу своего округа, сбежали с казенными деньгами и решили укрыться у партизан? Ха-ха! Да провались я пропадом на дно морское, если это не самый злющий, не самый старый и не самый спесивый из наших заморских начальничков!

Я силился припомнить, кто такой этот грубиян, ибо уже по отвращению, которое он во мне вызывал, понял, что это несомненно знакомец.

– Ну что ж, начальник, приятелей уже не узнаешь? Вот что значит жить одному в чащобе; все лица становятся друг на друга похожими. Хабиб, капитан дальнего плавания, полный хозяин на борту, а мое присутствие здесь показывает, что этот мил человек, то есть я, все еще на плаву!

Я удивился, что не сразу узнал этого негодяя по его жизнерадостности и пышущему здоровью. Он обнял меня за плечи, хотя я смотрел вокруг не приветливее, чем обычно. Короторо и Хабиб – вот какими людьми окружил себя Вайтари. Во всей этой компании смущал меня только Морель, но он явно попал сюда по ошибке. Я сразу почувствовал облегчение, – как говорится, встряхнулся. Теперь я уже мог вернуться в свою дыру, скрестить руки и ждать, пока все кончится, смотреть на звезды, прекрасные только потому, что они бесконечно далеки.

Словом, все пришло в норму. Передо мной было одно из выдающихся начинаний, обреченное, как и все остальные, на те же подлости и компромиссы. Я осведомился со всей доступной мне иронией о судьбе другого земного странника, которого знал как компаньона Хабиба.

– Пал жертвой благородной идеи, прекрасного идеала. Был готов на все ради защиты богатств природы. Перешел в стан слонов, всем пожертвовал ради сохранения могучего символа естественной свободы. Желает так же внести свою лепту в благородную борьбу за право человека распоряжаться своей судьбой, запечатлеть свое имя в анналах истории, рядом с Байроном, вождями Китая и России и великим Лоуренсом Аравийским! Влил свое слабое дыхание в бушующий вихрь восстания! Всегдашний участник любой великой борьбы, неукротимый поборник правого дела! Разбудил меня среди ночи, произнес возвышенную речь, взял свой "манлихер" и цианистый калий, презрел все мирские блага, умчался, опередив всего на несколько часов полицию, – привычное дело, ха-ха! – на помощь слонам. Сразу же был обвинен во всех преступлениях, предусмотренных уголовным кодексом, хотя ничего уголовного в его характере нет! Верный друг искусств, прилежный наставник молодежи, Оксфорд и Кембридж, светский человек в полном смысле этого слова. И вот мы снова партизаним, привычное дело! Идеалы-то ведь еще не умерли, иногда приходится жрать дерьмо, но, как видите, живы! К несчастью, душа у него ранимая, сейчас валяется в палатке с дьявольской дизентерией, молит бросить его подыхать, но дудки, доживет с моей помощью до победного конца, вот поймал для него парочку рыбок, надо спасать наших избранников, все при нас и жизнь прекрасна, это вам говорит капитан дальнего плавания Хабиб, – а, видит Бог, этот малый в таких делах дока!

Он снова хлопнул меня по плечу и, покачиваясь на кривых, уверенно ступавших по земле ногах с крепкими мускулистыми икрами, удалился вместе со своими рыбами; у него был пышущий здоровьем, жизнерадостный вид. У меня почему-то вдруг отлегло от сердца. Каким бы ни было мое одиночество, я еще не созрел для подобной компании. И теперь я отчетливо видел, что кроется за знаменитой историей со слонами и что покрывает наивность Мореля.

Такой человек, как Пер Квист, пришел сюда, побуждаемый страстью натуралиста, известной всем мизантропией, которая на самом деле была лишь благородной злобой против всего, что губило природу, – против испытаний атомной бомбы, концлагерей, диктаторских режимов, расистского варварства и прочей грязи, грозившей замарать красоту природы и отравить источники самой жизни. За ним следовал Вайтари, веривший в неизбежность третьей мировой войны, рассчитывая стать после падения Европы первым героем панафриканского национализма. А далее стояли, как всегда стоят в тени всякого благородного дела, обыкновенные бандиты или убийцы, как залог земного преуспеяния. И совсем уже сзади – немая толпа негритянских народов с настороженным взглядом, которые еще ни о чем не знали, но, как бы там ни было, их час пробьет. А еще дальше, очень-очень далеко, быть может, лишь в сердце Мореля – были слоны. Словом, это был партизанский отряд, настоящие партизаны: люди доброй воли и мерзавцы, благородное негодование и ловкий расчет, слоны на горизонте, и цель, которая оправдывает средства. Да, повторяю, партизанский отряд, горстка людей, одержимых высокой мечтой и чистыми помыслами, которые как раз и кончаются кровавыми бойнями… – Сен-Дени на минуту замолчал. Быть может, его слегка монгольская внешность – голый череп, высокие скулы и коренастая фигура – вдруг напомнили отцу Тассену всадника, сброшенного на землю. – Я с ними попрощался. Пошел прямо к своим лошадям, которых держал наготове Н’Гола. Пер Квист вызвался меня проводить. Он сидел в седле очень прямо, лицо хранило суровое выражение; одно стремя у него было длиннее другого, чтобы опираться на него негнущейся ногой, – Квист порвал связки правой ноги в арктической расщелине. Я спрашивал себя, почему, не сказав мне ни единого слова, он решил меня проводить. Может, вдруг почувствовал, что я ему ближе, чем другие. Лошади наши шли по прямой тропе между скалами. Солнце исчезло за лесом; бамбук и деревья, казалось, делили между собой его багряницу. Мы ехали медленно, и от Галангале до нас донесся оглушительный треск; весь лес задрожал и, словно уступив какому-то яростному нашествию, воздух огласился ревом стада, прокладывающего себе дорогу к воде. Несколько мгновений треск вырванных с корнями деревьев, дрожание земли под ногами и трубный зов слонов напоминали разбушевавшийся ураган. Я к такому привык, и все же каждый раз этот грохот заставлял чаще биться мое сердце, – то был не страх, а какое-то странное сопереживание. Я прислушался. Лес будто распахнулся во все стороны, шум стоял такой, что было непонятно, откуда он идет. Но с той возвышенности, где мы находились, я увидел по ту сторону прогалины, по которой текла вода, как сотрясается лес, словно охваченный невыразимым ужасом, а верхушки деревьев стремительно клонятся, прячась в подлески; тут я заметил сбившиеся в кучу серые, громадные, толстые и круглые спины, которые так хорошо знал. Я подумал: скоро во всем нашем мире не останется места, чтобы дать простор столь царственной неуклюжести, И как всякий раз, когда их видел, я не мог удержаться от счастливой улыбки, словно это зрелище заверяло меня в наличии чего-то существенного. В наш век бессилия, всяческих табу, запретов и почти физиологической кабалы, когда человек отбрасывает старые истины и отказывается от своих глубинных потребностей, мне всегда кажется, когда я слушаю этот могучий гул, что мы еще не совсем отрезаны от своих истоков, что нас еще не оскопили во имя лжи, что мы еще не окончательно сдались, И притом, стоило мне услышать этот древний земной грохот, стоило стать свидетелем этого живого обвала, как я тут же понимал, что скоро среди нас не останется места для такой вольной стихии. С этим трудно было мириться. Спустившись по тропе, Пер Квист остановил лошадь. Я сразу подумал, что с тех пор как я его знаю, всегда видел на этом лице, столь глубоко изрезанном морщинами, что оно приобрело даже некоторое величие, только одно выражение. Выражение предельной строгости; его голубые глаза, казалось, хранили осколки вечных льдов, которые он когда-то созерцал в Арктике вместе с Фритьофом Нансеном. Губы над седой бородой – прямые и твердые; в них не чувствовалось и намека на снисхождение к людям.

– Вслушайтесь хорошенько, – сказал он. – Это самое прекрасное произведение земли.

– Я вслушиваюсь в него всю жизнь.

– Я говорю не только о слонах…

Я чуточку помолчал, прежде чем ответить.

– Мы слышим этот шум с тех пор, как живем в Африке.

– Но сегодня вы уже другой, Сен-Дени. Раньше этот шум достигал только ваших ушей.

Сегодня он проникает к вам в сердце. Вы уже не можете сопротивляться его красоте. Прежде, когда он нарушал ваш сон, вы брали ружье, и этим все было сказано. Сегодня ружья вам отвратительнее, чем шум, который внушает страх. Как видно, это и есть пора зрелости. Что вы скажете там, в Форт-Лами?

– То, что не перестаю повторять год за годом, – ответил я угрюмо. – Что в Африке пора уважать слонов. Пора охранять природу, которая в этом нуждается.

Лицо Пера Квиста оставалось каменным. Я подумал, что в каком-то возрасте лица навсегда застывают в одном и том же выражении, которое не так-то просто изменить.

– Вы думаете, против нас решат послать войска?

– Их в Чаде нет. Но охотники очень волнуются…

Лицо его по-прежнему оставалось суровым, но то, что он мне сказал, поразило меня своим комизмом.

– В мои годы забавно быть убитым.

– Да уж чего смешнее, – заверил я. – А сколько же вам в сущности лет?

– Я очень стар, – ответил он на полном серьезе. И добавил как нечто само собой разумеющееся:

– Я буду рад умереть в Африке.

– Почему же?

– Потому что человек начался здесь. Колыбель человечества в Ньясаленде. Это почти доказано.

– Странный довод.

– Умирать лучше дома.

Вот еще один, кто пытается отыскать свой дом на земле, – подумал я. И спросил:

– А Морель?

– Мы все нуждаемся в защите…

В его голосе звучала печаль.

– Бедный Морель, – сказал он. – Попал в немыслимое положение. Еще никому не удавалось разрешить это противоречие: отстаивать идеал человека в компании людей. Прощайте.

XXI

В ту ночь я так и не заснул, ворочался с боку на бок у себя в палатке; я еще никогда не чувствовал себя таким одиноким и покинутым. Быть может, думал я, глядя в темноту, и слоны чересчур малы; нам нужно любимое животное, которое было бы в каком-то другом отношении побольше и поласковее. Но в настоящее время и, как говорят боксеры, в этой весовой категории на горизонте видны одни слоны. Я вернулся в Форт-Лами, провел с губернатором бурную беседу; он мне сказал, что давно меня знает и ничуть не верит в точность расположения штаба Мореля, которое я указал на карте, – в чем не совсем ошибался. Я пытался ему объяснить, что он зря упрямится, желал уладить эту историю при помощи полиции, и что было бы гораздо проще срочно получить из Парижа поправку к правилам об охоте на крупного зверя, которые давным-давно устарели, о чем не устают твердить все лесничие и вся администрация. Он пришел в страшную ярость, заявил, что это своего рода Мюнхенский сговор, и воскликнул, что лично он не согласен преклонить колени перед знаменами человеконенавистничества, его вера в человеческую деятельность не пошатнулась и нашу породу несомненно ждет светлое будущее. Он махал кулаком, уверяя, что не потерпит на своей территории такого проявления ненависти ко всем достижениям человека и столь презренной, смехотворной попытки изменить наше бытие. Он встал, быстрыми шажками подбежал ко мне и, поднявшись на цыпочки, начал кричать: мол, вся эта кампания в защиту природы – всего лишь политическая диверсия, и если в Африке победит коммунизм, слонов первых же перестреляют; сунув руки в карманы, он саркастически осведомился, слыхал ли я, что слоны последние в мире индивидуалисты, – да, месье, и что только они-де и воплощают основные права человека: неуклюжие, громоздкие, допотопные, подвергаемые угрозе со всех сторон и тем не менее необходимые для того, чтобы жизнь была прекрасна, – вот что, месье, изволят писать французские газеты, – он с яростью стукнул кулаком по пачке газет на столе, – вот как изображает происходящее так называемая умная пресса; что же до него, то на все их мелкие философические уколы он может ответить чернильным слюнтяям, болтунам и пораженцам своим здоровым громовым смехом истого республиканца, верящего в судьбу человечества, крепко стоящего на своем посту и полного гордости за достигнутое. При этих словах он закатил глаза, обнажил клыки и разразился чудовищным хохотом: ха-ха-ха! После чего губернатора пришлось уложить на диван и послать за его женой. – Сен-Дени прыснул в бороду. – Может, отец, я чуть-чуть и сгущаю краски, но мне трудно передать, в какое негодование привели их там, в Форт-Лами те небылицы, которые печатались в связи с делом Мореля. Я вышел оттуда крайне довольный собою, в сопровождении Фруассара – он рассказал, что губернатор потерял сон, а в Париже не могут убедить американцев, что речь действительно идет о сохранении африканской фауны; пресса обвиняет правительство в том, что оно выдумало Мореля, чтобы прикрыть серьезные политические беспорядки, и весь мир смеется над наивностью Франции, которая в своем возрасте считает, что кто-то способен верить в слонов.

XXII

Вот это все я и рассказывал Минне, как сегодня рассказываю вам, и думаю, что никогда за всю мою жизнь ни одна женщина не оказывала мне подобной чести, слушая меня с таким вниманием. Она сидела не шевелясь на ручке кресла, но ее неподвижность выдавала с трудом сдерживаемое волнение, и надо признаться, иногда я забывал, что ее страстный интерес вызван не мной. Нельзя было остаться равнодушным к такому порыву душевной щедрости, к этой глубине сочувствия и сопереживания, которые угадывались в ней. Да, это была женщина, мимо которой трудно пройти…

Иезуит с легким удивлением посмотрел на собеседника.

"Когда я дошел до того смехотворного обращения к людям, которое с таким простодушием изложил Морель, и когда привел его слова: "Скажите им непременно, что у меня почти не осталось боеприпасов", губы ее задрожали, она резко поднялась и перешла в другой конец комнаты, где машинально передвинула вазу и так и осталась стоять лицом к стене; ее плечи вздрагивали. Я немножко растерялся. Я знал, что за свою короткую жизнь она пережила много горя, и поначалу думал, что, по знаменитому выражению Мореля, собак ей уже мало и что у нее тоже потребность в друзьях покрупнее, в ком-то под стать ее земному одиночеству: вот почему Минну так страстно занимают слоны. Но теперь увидел, что место уже занято и рассчитывать особенно не на что, во всяком случае мне. Я сказал, что не стоит всю эту историю воспринимать столь трагически – врачи, вероятно, объявят, что Морель не отвечает за свои поступки, и он отделается годом или двумя тюрьмы.

Она обернулась ко мне так резко, с таким негодованием, что у меня перехватило дух.

Мне она часто снится, вот такой я ее и вижу: стоит в распахнутом халате, лифчике и трусиках, с растрепанными волосами и кричит, как базарная торговка, с этим ужасным немецким акцентом, который почему-то сразу же ее портит.

– Ах так, месье де Сен-Дени, – кричит она, зачем-то добавив к моей фамилии это "де", – значит, вы думаете, что если все встали человеку поперек горла, если он больше не выносит ни ваших жестокостей, ни ваших рож, ни ваших голосов, ни ваших рук, – то он сумасшедший?

И раз он не желает иметь ровно ничего общего ни с вами, ни с вашими учеными, ни с вашей полицией, ни с вашими автоматами, словом, со всем этим, – его надо запереть? Имейте в виду, теперь таких, как он, много. У них, конечно, не хватает смелости сделать то, что надо, потому что они слишком вялые и чересчур… усталые или циничные, но они понимают, они отлично все понимают! Они идут в свои конторы или на свои поля, в свои казармы или на свои заводы, словом, туда, где надо делать то, что тебе приказывают, и где тебе тошно, и те из них, кто на такое способен, улыбаются, думая совсем о другом, и поступают, как я…

Она схватила свой стакан.

– И пьют за его здоровье… Прозит! Прозит! – повторяла она, глядя в пространство за моей спиной. Мне всегда было противно это немецкое слово, а в устах молодой женщины – и подавно. Я почувствовал какую-то вульгарность – она вдруг проявилась в ее голосе, жестах, в равнодушно распахнутом халате, – видно было, что она знала немало мужчин.

– Милая девочка… – начал я. Но она меня прервала:

– А потом, месье де Сен-Дени, я вам вот что еще скажу: ваша шкура, понимаете, стоит не дороже слоновьей. В Германии во время войны мы, по-моему, и абажуры делали из человеческой кожи – слыхали? Не забудьте, месье де Сен-Дени, что мы, немцы, во всем были предтечами…

Она засмеялась.

– В конце концов, ведь это мы изобрели алфавит.

Она, видимо, спутала алфавит с книгопечатанием.

– И нечего так на меня смотреть. Я в жалости не нуждаюсь. Правда, я походила по рукам, но тут были свои обстоятельства. А мужчин не надо судить по тому, что они делают, сняв штаны. Настоящие подлости они совершают одетыми.

Она закурила сигарету. Я был совершенно сбит с толку. У меня не укладывалось в голове, что эта девушка, такая тихая, сдержанная и пугливая, способна на подобную вспышку. Я попытался ей объяснить, что она неверно поняла то, что я сказал о Мореле. Я хотел объяснить, что он попал в лапы шайки бандитов и политиканов, которые злоупотребляют его доверчивостью, и что теперь мы уже не можем ничего для него сделать. Она снова меня прервала и стала с жаром утверждать, что я ошибаюсь, что еще не поздно, если только я соглашусь ей помочь. Все, чего она от меня хочет, – это весточки моему другу Двале с просьбой помочь ей связаться с Морелем. Я, конечно, пытался ее образумить. Напомнил, что мне понадобилось двадцать лет самоотверженного служения, чтобы завоевать доверие племени уле, и тем, что делает для меня старый Двала, не могут пользоваться другие. Мы давнишние союзники, связанные определенным кодексом чести; я не могу нарушить последний, не подорвав своего положения в округе, которым я управляю. Те немногие деревни, где у Вайтари есть сочувствующие, находятся под строгим надзором властей; и она может сразу угодить в руки первого же начальника военного поста. К тому же я сомневаюсь, что у Вайтари больше нескольких десятков сторонников, да и то главным образом в городах; он ведь перерожденец, и туземцы это знают. Он уже один из нас, голова его набита нашими представлениями; он презирает обряды негров. Наконец напомнил, что Мореля как-никак обвиняют в покушении на убийство и что лучше всего для нее – держаться подальше, она ведь иностранка… а попросту говоря, немка…

– Ах так! – закричала она. – Значит, вы предпочитаете, чтобы он оставался там и в конце концов кого-нибудь на самом деле убил? Считаете, что теперь уже ему ничем не поможешь?

Толкуете о своем долге как администратор, но разве не ваш долг пресечь вооруженные нападения и вернуть Мореля живым? Начальство вас тогда даже обласкает, – бросила она тоном, который мне совсем не понравился. – Если бы я могла с ним поговорить, уверена, что он бы меня выслушал.

В этом я тоже не сомневался. Тут она не преувеличивала своих возможностей.

– И разве вы сами не чувствуете, месье де Сен-Дени, что этот человек вам доверяет, на вас рассчитывает, ждет вашей помощи? Человек… которого нужно оберегать?..

Назад Дальше