Что же в действительности переменилось? Дело было не в чувстве опасности, нет, но в чем-то ином, куда менее ясном, что именно и делало внятной суть войны; изменился сам смысл вещей, их насыщенность и сила притяжения. Было такое чувство, словно из воздуха, которым мы все дышали, понемногу, незаметно откачивали кислород; и бок о бок с тягостным этим, нарастающим ощущением яда в крови жили иные трудности, чисто материального свойства, прибывшие в Город вместе с текучей массой солдат, в коих буйное цветение смерти высвободило в одночасье весь набор желаний и страстей, подспудно обитающий в любой толпе. Их яростное веселье явно тщилось соответствовать нечеловеческим масштабам кризиса, в который все они были вовлечены; порою дикие вспышки замаскированной, залитой джином солдатской тоски и скуки вздергивали Город едва ли не на дыбу, и в воздухе появлялся вдруг отчетливый привкус карнавала; печальная, почти героическая охота за наслаждением, вдрызг и вдребезги; привычная гармония, самые фундаменты привязанностей и чувств шли на слом, натягивая до предела связующие нас цепи. Я думаю о Клеа, о том, как она ненавидит войну и все, за что война в ответе. Мне кажется, она просто боялась, что вульгарная, напитанная кровью реальность этого военного мира, раскинувшегося окрест на все четыре стороны, в один прекрасный день доберется и до наших поцелуев - и отравит их. "Это что, симптом излишней привередливости, желание поднять голову повыше, хоть как-то удержаться, когда кровь ударяет в голову; это приходит с войною вместе, и женщины просто сходят с ума? Никогда бы не подумала, что запах смерти может настолько их возбуждать! Дарли, я не хочу быть частью этих духовных сатурналий в этом переполненном борделе. И все эти несчастные мужики, согнанные сюда, как скот. Александрия превратилась в огромный сиротский приют, где напоследок каждый пыжится хоть что-нибудь урвать от жизни. Ты еще слишком мало пробыл здесь, чтобы почувствовать, как натянулись все нити. И перепутались. Хаос полный. Этот Город всегда был извращен, но в том, как он следовал своим извращенным наклонностям, был стиль, этакая старомодная неторопливость, даже в постелях с почасовой оплатой, - но не стоя же, не прислонившись к стене, или к дереву, или к капоту грузовика! А теперь Город порой напоминает мне общественную уборную. Ночью идешь домой и перешагиваешь через пьяных. Сдается мне, у лишенных солнца теперь отобрали последнее, чувственность, и взамен поят их до полусмерти! Но во всем этом для меня просто нет места. Я не могу видеть этих солдат глазами Помбаля. Он смотрит на них с обожанием, как ребенок, - словно перед ним оловянные, блестящие солдатики, - потому что видит в них единственную возможность когда-нибудь освободить Францию. А мне за них только стыдно, словно друга увидела в робе каторжника; и от стыда и сострадания я ловлю себя на желании отвернуться. Бог мой, Дарли, я понимаю, что звучит как-то не так и что я жутко к ним несправедлива. Может, это просто эгоизм. Ну, вот я и подаю им чай во всяких там столовых, сматываю бинты, устраиваю концерты. Но там-то, внутри, я, что ни день, все больше съеживаюсь, Дарли. А я ведь всю жизнь верила, будто человеческие чувства от общей беды становятся крепче. Вранье. Вот, наговорила всякого, а теперь боюсь, что тебя это покоробило, вся эта истерика, вся эта чушь. Быть здесь, вот так, ты, и я, и свечи, - но это же почти невероятно в таком мире. Ты же не станешь винить меня за желание уберечь этакую редкость от вторжения извне, защитить, ведь правда? И вот что странно, больше всего в этом я ненавижу сентиментальность, которая в конце концов всегда выливается в насилие, в жестокость!"
Я понял, что она имела в виду, чего она боялась; и при всем том где-то в глубине души, в самых темных и себялюбивых ее закоулках, я был рад давлению извне - оно четко и резко отграничивало наш мир от мира вокруг и прижимало друг к другу, изолировало нас! В мире прежнем я был бы вынужден делить Клеа с множеством прочих друзей и поклонников. Но не теперь.
И вот еще что странно: обстоятельства, вовлекшие нас в перипетии смертельных, по гамбургскому счету, схваток, отчасти именно и даровали нашей новорожденной страсти волю быть, основанную не на отчаянии, но - с той же сумеречной твердостью - на чувстве непрочности всего сущего. То есть на чувстве того же самого порядка (хоть и другом по степени и сути), что и унылая, набитая изо дня в день колея армейских оргазмов; было бы просто нелепо отрицать ту простую истину, что именно смерть (пусть даже и неблизкая, пусть просто растворенная в воздухе) делает поцелуи острее и добавляет едва переносимой пикантности в каждую улыбку, в каждое пожатие руки. Пусть я не был солдатом, но темный знак вопроса так же тяжко висел над каждой нашей мыслью, над каждым словом, поскольку самые истоки наших душ были замутнены неким посторонним присутствием, присутствием целостного мира, а все мы - охотно или же против воли - были его частью. Если война не являла собой возможность умереть, она была возможностью взрослеть, по-настоящему внюхаться в застоялый запах бытия и научиться принимать перемены. Никто не смог бы сказать, что последует за прочитанной до точки главой поцелуя - каждого из поцелуев. Так мы и сидели вечера напролет на маленьком квадратике ковра при свечах, пока не начиналась бомбежка, и говорили обо всем этом, размечая паузы объятиями, и это был наш единственный и не слишком адекватный способ ответа на заданные нам условия игры. И не то чтобы в те долгие ночи, когда сирены то и дело выдергивали нас из неглубоких зыбких снов, мы (как будто специально договорившись) говорили о любви. Сказать это слово - значило бы назвать, принять за данность иную, более редкую, но и менее совершенную разновидность состояния, которое так неожиданно околдовало и очистило нас. Где-то в "Mœurs" есть страстная инвектива в адрес любви. Я не помню, в чьи уста вложил ее автор, - быть может, в уста Жюстин. "Ее можно определить как злокачественную опухоль неизвестного происхождения, которая способна возникнуть когда и где угодно, безо всякого твоего ведома, помимо воли. Сколько раз ты пыталась любить правильного человека - и тщетно, даже если знала всем сердцем, что именно его ты искала столько долгих лет? Так нет же, упавшая ресничка, запах, походка, жест, никак не идущий из памяти, родинка на шее, в дыханье слабый привкус миндаля - вот сообщники, которых ищет дух, чтобы тебя ниспровергнуть".
Думая о таких вот диких, словно не от сердца, а от печени идущих озарениях - а их немало в этой странной книге, - я поворачивался к спящей Клеа, я вглядывался в ее тихий профиль, чтобы… чтобы поглотить ее всю, выпить ее, не уронив ни капли, самый свой пульс смешать с ее пульсом. "Насколько близко мы мечтаем подойти, настолько мы и отступаем друг от друга", - написал Арноти. В нашем случае эта максима, судя по всему, теряла смысл. Или я просто-напросто в очередной раз обманывал себя, преломляя правду в призме собственной системы видения, - врожденный дефект хрусталика? Бог знает, мне, как ни странно, даже и дела не было до правды; я перестал устраивать досмотры и поверки всему, что живет внутри, я научился принимать ее, Клеа, как обжигающе-свежий глоток весенней воды.
"Я спала, а ты смотрел на меня, да?"
"Да".
"Нечестно! А думал о чем?"
"О многом думал".
"Нечестно смотреть на спящую женщину, когда она не начеку".
"У тебя глаза опять другого цвета. Дымчатые".
(Помада на губах чуть размазалась от поцелуев. Две запятые на щеках - как рожки маленькой луны; уже готовы стать ямочками, чуть только ленивая улыбка пробьет поверхность лица. Она вытягивается и закладывает руки за голову, откинув попутно золотистый шлем волос, в которых запутался, плавно перетекая, туманный свет свечей. Раньше не было в ней этой власти над собственной красотой. Явились новые жесты, как новые усики у лозы, томные, но эксперты при этом по части выявить, показать пришедшую к ней зрелость. Чувственность, прозрачная насквозь, и не отягощенная ни колебаниями, ни лишними вопросами к самой себе. Прежняя "гусыня" превратилась в тонкое, воистину очаровательное существо, пребывающее в полном согласии с душой своей и телом. Как все так вышло?)
Я: "Эта Персуорденова записная книжка. Как она к тебе-то попала? Я брал ее с собой сегодня в офис".
Она: "Это Лайза. Я попросила у нее что-нибудь о нем на память. Бред собачий. Как будто этого пакостника можно забыть! Он тут везде, куда ни плюнь. Что, проняло?"
Я: "Еще как. Он будто объявился собственной персоной, да еще над самым ухом. Первое, на что я наткнулся, - на портрет моего нового шефа, фамилия у него Маскелин. Персуорден, как выясняется, когда-то с ним работал. Тебе прочитать?"
Она: "Да я помню прекрасно".
("Как и у большинства моих сограждан, у него поперек души висит большая, от руки раскрашенная табличка с надписью: НЕ ТРЕВОЖИТЬ НИ ПРИ КАКИХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ. Когда-то давным-давно его завели и выставили, как кварцевые часы. И теперь он будет идти своей дорогой с размеренностью метронома. Трубка не должна вводить вас в заблуждение. Она предназначена для того, чтобы придать ему вид задумчивый и беспристрастный. Белый Человек курит пуфф-пуфф, Белый Человек мыслит пуфф-пуфф. А по большому счету, Белый Человек дрыхнет без задних ног под разноцветными значками Конторы Белого Человека, Трубки Белого Человека и Свеженакрахмаленного, Из Рукава Торчащего Платка Белого Человека".)
Она: "Ты читал это Маскелину?"
Я: "Нет, конечно".
Она: "Там про всех про нас есть вещи не слишком приятные, может, потому это чтение так меня и увлекло! Просто я слышала, почти наяву, голос этой скотины, как он смакует каждое слово. Знаешь, хороший мой, мне кажется, я была единственным человеком, который любил старину Персуордена ради него самого, пока он был жив. Я умела настраиваться на его волну. Я говорю, что любила его ради него самого, потому что, строго говоря, как раз его-то самого и не существовало. Конечно же, он бывал утомителен, нетерпим, жесток - как всякий другой. Но что-то в нем такое было - умение поймать, понять и удержать. Поэтому и книги его останутся жить дальше и будут давать, так сказать, свет. Прикури мне сигарету. Он вырубил себе ступеньку чуть выше вверх по склону, чем у меня хватает смелости забраться, - в той точке, откуда смотришь только вверх, потому что вниз смотреть слишком страшно! Да, Жюстин тоже что-то в этом духе о нем говорила. Она, должно быть, просто почуяла нечто похожее - но, сдается мне, она была ему просто-напросто благодарна, как животное, которому хозяин вытащил из лапы шип. Интуиция у него была женская и куда острей, чем у нее: ты же знаешь, женщины чисто инстинктивно тянутся к мужчинам, в которых много женского; им кажется, и не без основания, что именно здесь они могут найти любовника, способного по-настоящему, по сути их понять и сжиться с ними для того… для того, чтобы избавить их от мысли: я женщина и навсегда останусь только женщиной, катализатором, ремнем для правки бритв, оселком. Ведь большинство из нас довольствуется всю жизнь почетной ролью machine а plaisir!"
Я: "С чего это ты так развеселилась?"
Она: "Я вспомнила, как выставила себя один раз перед Персуорденом полной дурой. По идее, мне должно быть стыдно за эту историю! Ты еще увидишь, что он там в этой своей книжке обо мне написал. Он меня обозвал "сочной ганноверской гусыней, единственной на весь город девственницей и, в силу этого, единственной достойной звания музы"! Не знаю, что на меня такое нашло, помню только, я очень переживала насчет моего художества. Во мне все высохло, я ничего уже не могла. Ни шагу дальше, и перед мольбертом со мной всякий раз делалась чуть не истерика. В конце концов я решила, что все дело тут в моей чертовой изрядно затянувшейся девственности. Знаешь, быть девственницей - это такое жуткое состояние, вроде как и не сдать вступительных или завалить диплом. Поскорей бы его спихнуть, конечно, и при всем при том… при всем том сей ценный опыт приобретается с кем-то, кто по-настоящему для тебя значим, иначе в нем не будет смысла для твоего внутреннего "я". Ну, я и зациклилась. А потом мне пришла вдруг в голову идея, одна из тех моих идей, благодаря которым я слыла во время оно в Городе полной дурой, - угадай какая? Пойти и на полном серьезе предложить себя единственному художнику, которому я могла доверять, и попросить его решить - чисто технически - мою проблему. Я рассудила, что Персуорден должен вникнуть в мое положение и оценить проявленное к нему доверие. Нарочно не придумаешь; я надела твидовый костюм, оч-чень плотный, туфли без каблука и вдобавок темные очки. Отчаяние, как видишь, смелости не прибавляет. Я целую вечность вышагивала взад и вперед по коридору мимо двери в его номер, созерцала сквозь темные очки гостиничные стены и терзалась, как только могла. Он был там, внутри. Я слышала, как он свистел, - он всегда свистел, когда писал акварельки; совершенно идиотская манера, ни намека на мотив, ни… В конце концов я ворвалась к нему, как герой-пожарный в горящий собачий приют, перепугав его естественно, и сказала дрожащим голосом: "Я пришла, чтобы попросить тебя меня dйpuceler, если можно, конечно, потому что я совсем не в состоянии работать, пока ты этого не сделаешь". Говорила я по-французски. По-английски вышло бы совсем уж пошло. Он стоял и смотрел на меня. И на лице за полсекунды - вся как есть палитра чувств. А потом - я уже успела разреветься и бухнуться на стул - он откинул голову назад и расхохотался во все горло. Он так смеялся, что у него даже слезы потекли по щекам, а я сидела в своих дурацких темных очках и шмыгала носом. В конце концов он совершенно выбился из сил, упал ничком на кровать и уставился в потолок. Потом встал, положил мне руки на плечи, снял с меня очки, поцеловал меня и надел очки обратно. Затем упер руки в боки и опять стал смеяться. "Моя дорогая Клеа, - сказал он мне, - нет такого мужчины, который не мечтал бы затащить тебя в постель, и должен тебе признаться, что и сам я в дальнем, темном уголке своей души позволял иногда шальной заблудшей мысли… но, ангел мой, ты сама все испортила. Таких подарков, уволь, я не принимаю - да ты бы и сама даже элементарного удовольствия в подобном случае не получила. Ты не сердись, что я смеялся! Ты, можно сказать, разбила вдребезги хрустальную мечту. Предложить себя таким образом, даже и не захотев меня, - ты нанесла моему мужскому самолюбию оскорбление столь тяжкое, что я, при всем моем желании, не смог бы удовлетворить твою просьбу. То, что из всех возможных кандидатур ты выбрала мою, можно, наверное, расценить как комплимент, - но моему тщеславию такие комплименты ничто, мне этого мало! Ты мне словно в морду плюнула, нет, серьезно! Комплимент твой я навсегда сохраню в своем сердце и буду мучиться отныне и вовеки - зачем я, дурак, отказался, но… если бы ты нашла другой какой-нибудь способ, с какой бы радостью я исполнил твое желание! Но почему обязательно нужно было дать мне понять, что собственно до меня тебе нет никакого дела?"
Он с мрачным видом высморкался в угол простыни, снова снял с меня очки и водрузил их на собственную переносицу, чтобы взглянуть на себя, темноглазого, в зеркало. Потом вернулся и стал смотреть на меня в упор, покуда комичность ситуации не пересилила всего и вся и мы не рассмеялись - уже вдвоем. У меня будто гора с плеч упала. И когда я восстановила перед зеркалом безнадежно размазавшийся макияж, он великодушно позволил мне пригласить его в ресторан, поговорить - о живописи и обо мне. С каким терпением он слушал, и какую я там несла околесицу! А потом: "Я скажу тебе только то, что знаю наверняка, а знаю я совсем немного. Сначала ты должна понять, умом понять, чего ты хочешь, - потом выключить мозги и бродить, как лунатик по крыше, пока не дойдешь до нужного места. Самое главное препятствие - ты сама. Художник состоит из трех вещей - из самолюбования, тщеславия и лени. Если ты не в состоянии работать, значит, один из трех компонентов (или же все разом) разбух сверх меры и давит на тебя изнутри. Тебя пугает - слегка - воображаемая ценность того, что ты намерена свершить. Это все равно что возносить молитвы, стоя перед зеркалом. Я в подобных случаях стараюсь охладить чрезмерно воспаленные места, по пятаку на прыщ, - надо только послать себя любимого к такой-то матери и не делать чумы египетской из того, что должно быть игрой, радостью ". Он еще много чего понаговорил в тот вечер, все остальное я забыла; но знаешь, что странно? Самый факт общения с ним - я ли говорила, он ли говорил, - казалось, расчистил мне одну тропку, другую, третью… На следующее утро я встала свежая как огурчик и тут же начала работать. Может быть, в каком-то смысле он и в самом деле смог меня dйpuceler? Жаль, что я не сумела расплатиться с ним, как он того заслуживал, но я поняла - он был прав. Мне просто нужно было ждать, пока переменится ветер. А случилось это много позже, в Сирии. Совсем не просто, через боль и чувство безысходности, и я, конечно же, совершила все те ошибки, которые по незнанию совершать полагается, и расплатилась за них сполна. Тебе рассказать?"
Я: "Только если ты сама того хочешь".