Петля и камень на зелёной траве - Вайнер Аркадий Александрович 33 стр.


Он прихлебывал из чашки, ерзал на стуле, сновал глазами по комнате – я видел, что его распирает какая-то тайна. Он что-то хотел мне сказать и – не решался. А я не хотел помогать ему. Мне его тайна была неинтересна. У нас с ним нет никаких интересных тайн. Тайны есть только у государства от нас…

– Алексей Захарович, я, мы, моя семья уезжает через несколько дней отсюда! – вдруг выпалил Лубо.

– В Израиль? – равнодушно поинтересовался я.

– Почему в Израиль? – удивился Лубо. – В Ясенево – это новый район по дороге в Домодедовский аэропорт! Вы не можете представить, как мне повезло! Наше издательство построило там кооперативный дом, и неожиданно один пайщик отказался от двухкомнатной квартиры. Господи, какое счастье! Я уже сдал все бумаги – на этой неделе должно быть решение исполкома…

– А деньги?

– С деньгами трудновато, – поскучнел Лубо. – У нас было сэкономлено две тысячи на черный день, мы продали все, от чего можно отказаться. Я взял ссуду в кассе взаимопомощи. Мне сестра одолжила. Как-нибудь выкрутимся! Но ведь будет отдельная квартира – там кухня девять метров, считайте третья комната, столовая. У девочек комната, у нас с Соней спальня. Я в спальне себе оборудую кабинетик – можно будет брать на ночь сверхурочную работу. Нет, это все будет прекрасно!…

Он с воодушевлением рассказывал мне, в какой громадный комфортабельный дворец он превратит свою роскошную тридцатиметровую квартиру, а я раздумывал, сказать ли мне ему, чтобы он забрал свои окровавленные копейки из кооператива и дождался, пока нас всех выселят и дадут бесплатные квартиры. Я не боялся, что он всем разболтает об этом. Я боялся лишить его радости. Я боялся вернуть его в бесконечное ожидание черного дня, в который незаметно превратилась вся его жизнь.

Но мне очень жаль было его денег – огромного каторжного труда, превращенного в сальные, ничего не стоящие бумажонки.

– Иван Людвигович, вы не берите пока ордер в исполкоме.

– Почему? Почему, Алешенька?

– В ближайшие недели наш дом поставят на реконструкцию и всем дадут казенные квартиры. Я это знаю наверняка…

Лубо долго обескураженно смотрел на меня, потом помотал головой и сказал:

– Нет…

– Что – "нет"?

– Мне не нужна казенная квартира…

– Почему? – удивился я.

– Мне это, Алешенька, трудно объяснить. Понимаете, нас приучили к мысли, что у нас ничего нет своего… Нам все дали: работу, жилье, даже еду в магазине не продают, а "дают". У нас сложилось мироощущение нищих, мы все попрошайки. Ничто в этой жизни не вызывает у нас достойного чувства – это мое! Мне, Соне, нашим девочкам будет трудно – но мы будем строить свой дом. Девочки будут жить в своем доме. Мне кажется это важным…

– Может быть, – пожал я плечами.

– Поверьте мне, Алешенька, это очень важно! Наш век – это эпоха потерянного достоинства, ведь у попрошаек не может быть достоинства! Нищий не может требовать: он может только просить…

Может быть, он прав. Спасибо тебе, строгая отчизна, ты воспитала своих детей мучителями и попрошайками.

В коридоре пронзительно зазвенел телефонный звонок.

– Я подойду, – сказал я Лубо и направился к аппарату.

– Подождите, – придушенно бормотнул Иван Людвигович, я оглянулся и поразился внезапной сниклости его лица, раздавленного не привычной ему двойной силой тяготения, а каким-то сверхъестественным страхом, душившим его будто приступ грудной жабы.

А телефон в коридоре звенел.

– Что с вами, Иван Людвигович?

– Я должен вам сказать, Алешенька… Я не имею права… Но не сказать вам не могу… Это будет подлость… Но я надеюсь на вас – вы никогда… никому.

Оказывается, у него есть еще одна тайна. И ужас этой тайны, мучивший его, как боль, заинтересовал и меня.

Телефон истошно прозвонил еще раз и смолк. Булькнул и исчез, а я стоял посреди комнаты, на полпути к двери, и жаркий шепот Лубо не давал мне сдвинуться с места, я боялся неосторожным движением спугнуть его, неловким жестом согнать черную бабочку его страха, которая унесет откровенность навсегда.

– Алешенька, вы должны мне дать слово, что никто никогда не узнает… Я дал подписку… Вы неуместным словом погубите моих девочек, мою семью…

– Какую подписку? – мягко спросил я его. – Не волнуйтесь, Иван Людвигович…

– Я дал подписку о неразглашении… Позавчера приходили два человека и долго расспрашивали о вас…

Снова заверещал, словно с цепи сорвавшись, телефон. Прогремел один звонок, другой.

Я не успел испугаться, я только удивился. Испугался потом.

– Успокойтесь, Иван Людвигович. Кто эти люди?

– Они сказали, что из милиции, и даже показали удостоверение уголовного розыска. Но они не из милиции… я это сразу почувствовал… Милиция не отбирает никаких подписок о сохранении тайны…

– А что они спрашивали?

Оголтело звонил телефон в коридоре – он меня почему-то парализовал.

– Они спрашивали, как вы живете, на какие средства, бывают ли у вас иностранцы, часто ли устраиваете дома пьянки, ходят ли к вам женщины…

Телефон звонил неутомимо.

– Подождите, Иван Людвигович, я спрошу, – и быстро пошел к телефону. Я испугался – как всякий наш человек, узнавший, что о нем СПРАШИВАЮТ. Мне надо подумать, мне надо вырваться из оцепенения ужаса, которым меня заражал Лубо.

– Слушаю! – сорвал я трубку с рычага.

– Алешка! Привет, братан, это я, Антон.

– Здорово! Где ты?

Он помолчал, уклончиво ответил:

– Неподалеку. Давай вместе пообедаем?

– Принято, – немедленно согласился я, мне было одному страшно, с Антошкой хоть и не посоветуешься по моим делам, но все-таки рядом с ним – не так жутковато.

– Если можешь, езжай прямо сейчас к Серафиму, закажи. Только в "аджубеевку" не садись. Я минут через сорок подъеду…

Зачем меня так срочно вызывал Антон? Может быть, он знает, что ко мне приходили? Нет, чепуха это! Откуда ему знать.

Я медленно вернулся в комнату, уставился на бледного перепуганного Лубо, спросил зачем-то:

– А как они объяснили, что пришли именно к вам?

– Они, Алешенька, пришли собственно не ко мне, а к Евстигнееву, но его дома не было, он запил крепко. Тогда один из этих молодчиков говорит мне: "А ваша фамилия, если не ошибаюсь, Лубо?" Прошли ко мне в комнату, показали красную книжку, поговорили, потом дали расписаться на бумажке – там было написано, что я подлежу уголовной ответственности за разглашение государственной тайны, и на прощанье второй, который помалкивал, сказал: "Не вздумайте болтать, мы о ваших похождениях в Швеции помним". И ушли…

Он сидел, сжав лицо худыми длинными ладонями, смотрел мне в лицо доверчиво и затравленно. Прошептал обессиленно:

– Господи, что же они с нами делают? Как мы все запуганы! Как мы всегда виноваты!

И пронзительно-больная мысль сокрушила меня: я мало чем отличаюсь от Лубо, я так же напуган, затравлен, беспомощен.

Почему Антон не велел садиться в "аджубеевке"?

А Лубо продолжал шептать мне, закутываясь в непроницаемо синие клубы ужаса:

– Я не знаю, что вы сделали, Алешенька, я не хочу вас спрашивать, я об этом знать не желаю, но умоляю вас – ложитесь на дно, не шевелитесь, будьте, как мертвый, не злите их, может быть, они забудут о вас, с ними нельзя конфликтовать, они могут все…

Ну, что, Гамлет, – достукался? "За каждым углом грозит удар кинжала".

Я подкатил на чудовищно грязном "моське" к Дому журналистов, долго парковался, втискиваясь в узкую щелку между золотисто-шоколадным "жигулем" Серафима и надраенным разукрашенным фордиком "кортино" директора спортмагазина Изи Ратца. Вылез на тротуар, подставил лицо частому холодному дождю, и от щекотного струения капель по лицу, прачечного шипения проносящихся по лужам машин, серых глыб низких медленных туч, от пугающей закукленности людей в плащи, их атакующей отгороженности зонтами – охватило меня странное чувство, что больше я никогда не вернусь за письменный стол, я никогда ничего писать не стану, больше не быть мне писателем, поскольку никогда меня больше не посетит такое полное, острое и невыносимо страшное ощущение несущей меня жизни.

Проникала ледяная вода через куртку, слиплись волосы, текло за шиворот, и я не мог сдвинуться с места, будто втекала в меня парализующая громадная стужа конца всех дел, стремлений, неосознанных надежд. Я увидел конечность своей суетни. Я слышал визг стальных зубьев, подпиливающих подмостки. Соломон, как доиграть последний акт, если Гамлет болен?

Какой-то незнакомый человек крикнул: "Алешка, простудишься!", за локоть вволок меня в вестибюль и пропал. Улыбаясь, шла навстречу метрдотель Таня -красивая, большая, статная, когдатошняя моя любовница. У нее и сейчас в глазах было прежнее желание – взять меня на руки, закопать между грудей и баюкать.

Но она не стала брать меня в вестибюле на руки, а только поцеловала, спросила заботливо:

– Обедать будешь?

– Чего-нибудь на зуб кину…

Она повела меня в "аджубеевку", но я попросил:

– Посади где-нибудь в зале, я с Антоном, вдвоем, в уголке…

В "аджубеевку", названную в честь некогда всесильного зятя Хрущева, принца-комсорга нашего гнилостного королевства, допускаются только привилегированные гости. Не потайной кабинет в глубине ресторана, куда можно пройти незамеченным, а выгородка, отделенная от зала тонкой деревянной ширмой – так, что можно и людей посмотреть, а главное, – себя показать. У нас секретов нет, у нас все по-простому – кто начальник, кто хозяин, тому позволено все. Как однажды при мне милицейский генерал Колька Скорин кричал по телефону: "Выполняй без разговоров! Я начальник – ты дурак, ты начальник – я дурак!"

Аджубея никакого уже пятнадцать лет нет, а название сохраняется.

Таня подозвала официантку, и они вдвоем быстро очистили сервировочный стол, накрыли его свежей скатертью. Таня скомандовала официантке:

– Я тебе заказ сама продиктую. Сейчас беги вниз – в бар, принеси кувшин бочкового пива. – Официантка умчалась, а Таня ласково улыбнулась мне: – "Зашел бы когда ко мне, Алешенька? Я ведь новую квартиру получила…

Я посмотрел в ее выпуклые круглые глаза прекрасного животного, в них было прощение всего былого, было обещание тепла, ухода, мягкой кровати, чистых рубах по утрам, гарантированной выпивки – порционной – там была бездна. Беспамятство.

– Приду, – сказал я. – Когда-нибудь приду…

– Так ты не тяни, дурачок, – горячо бормотнула Таня. – Приходи скорее…

– Наверное, скоро, – кивнул я, – мне уже мало осталось…

Из "аджубеевки" доносился чей-то жирный скользкий голос:

– Представляете, Беляев совсем из ума выжил! На прошлом секретариате говорит – у нас в туристских поездках ограничены возможности контактов с зарубежными писателями…

Официантка принесла кувшин с пивом, я жадно нырнул в твердую холодную пену, а голос за стеночкой волновался:

– …Нет, он просто совсем обезумел! Контакты у него ограничены! Эдак и врачи захотят контактов! И инженеры! Пойди-ка уследи за ними, кто с кем там контактирует!

Не заметил, как исчезла куда-то Таня.

35. УЛА. КАТАСТРОФА

Захлопнулась дверь за Алешкой, и щелчком вырубилось ощущение защищенности, чувство укрытости, иллюзия нашей соединенности – надежда слабая на то, что ничего не произошло, приснился долгий, сложный сон в фиолетово-стальных цветах. Но хлопнувшая дверь не дала пробуждения от кошмара – он надвинулся со всех сторон неотвратимо, и лишь еле светила слабенькая цель: "Приду часов в шесть",– шепнул Алешка. Надо дождаться шести часов – придет Алешка, и с ним вернется мир утраченный, нереальный, спасительный.

Зазвонил телефон, я сняла трубку и услышала сырой насморочный голос:

– Мне нужна Суламифь Моисеевна Гинзбург.

– Слушаю.

– Здравствуйте, это говорит инспектор ОВИР Сурова…

Сердце дернулось, подскочило, заткнуло глотку – нечем дышать. Я плохо слышала ее серые насморочные слова, скользкие, будто перемазанные соплями.

– Я собралась отправить ваши документы для рассмотрения по существу, но вы не представили справку о том, что вы не состоите на учете в психдиспансере…

– Но вы мне не говорили, что я должна представить такую справку!

– Это новое положение, без справки не будут рассматривать ваше дело…

– Что же делать?

Она помолчала, будто раздумывала, что мне делать без справки, или вычитывала из какого-то закрытого справочника – что надо делать, если у подготовленного к аукциону в торговой палате еврея нет справки из диспансера. Потом медленно сказала, и в ее сопливом гундосом голосе мне послышалось сочувствие:

– Если вы сегодня не сдадите мне справку, рассмотрение вашего дела будет отложено на месяц…

На месяц! Еще месяц – руки за голову! Не переговариваться! Сесть на снег!

– Но мне же не дадут справку без запроса! – севшим голосом выдавила я.

Она снова помолчала, будто раздумывала над чем-то, или на что-то решалась, потом все так же гундосо, но очень быстро приказала:

– Вот что! Бегите сейчас в диспансер, я позвоню туда. Возьмете справку – вы ведь не состоите на учете?

– Нет! Нет! Нет! – всполохнулась я.

– Привезите мне справку, я вам дам запрос и вы его потом сдадите в диспансер. Поняли?

– Да! Да! Большое спасибо!

– Не за что. Это моя работа. Поторопитесь, там прием до одиннадцати…

И повесила трубку.

Я быстро одевалась, со стыдом раздумывая о той ненависти, которую вызывала во мне Сурова. Может быть, мундир, который надевают люди, делает их, как Каинова печать, проклятыми? На все добрые чувства людей надели мундир, и все-таки в прорехи его, в разошедшиеся швы прорывается огонек человеческой доброты и сочувствия. Не все милосердие к несчастным удалось вытоптать!

Позвонили в дверь. Кого это несет? Я бросилась в прихожую, отперла – Шурик Эйнгольц!

Шурик, дорогой, некогда! Пошли со мной, все объясню по дороге! Хорошо бы такси поймать, диспансер на улице 8 марта – времени осталось меньше часа. Господи, только бы ничего не сломалось! Только бы поспеть! Вот и такси – в двух шагах от дома. Помчались, теперь-то уж поспею. Несутся по проводам электрические смерчики телефонных разговоров! Это Сурова уже звонит в диспансер, велит выдать мне справку без запроса.

Как дела, Шурик? Что слышно у нас? Как ты поживаешь, я соскучилась по тебе. Шурик улыбается – ему один знакомый баптист написал про свою лагерную жизнь: "алагер кум алагер" – в лагерях как в лагерях. Институтское начальство отказалось ходатайствовать о персональной пенсии для Марии Андреевны Васильчиковой. Заведующим отделом утвержден Бербасов. Тему Шурика сняли из научного плана института. Секретарша Галя просила его передать мне привет и просьбу прислать для нее из-за границы какого-нибудь жениха – пускай самого завалящего, только бы можно было выйти за него замуж, плюнуть на все и уехать.

Шурик шепотом говорил мне о том, что в последнее время понял природу активного нежелания многих обеспеченных людей уезжать отсюда – неправильная социальная самооценка. В лагерях как в лагерях: самый почтенный, независимый и зажиточный человек в лагерной зоне – это хлеборез или повар. Но на воле нет места и должности хлебореза. Хлеборезам не нужна свобода – алагер кум алагер…

Мне Шурик завидовал только в одном – даст Бог, в ближайшее время смогу прочитать бездну замечательных книг, которые к нам или не попадают совсем, или достают неимоверными усилиями прочитать на одну ночь – с риском загреметь на три года в лагеря. В лагерях как в лагерях.

Там и встретимся – мы отсюда, вы оттуда. Почему, Шурик?

Он горячечно шептал – запад ждет разорение, захват и неволя. Шагреневая кожа мира горит на глазах, багровая заря уже ползет по всем континентам. Пришествие всемирное Антихриста – от него не спрячешься за океаном, это кара всему человечеству.

Ревели за окнами грузовики, с жестяным грохотом исчезали трамваи, в машине воняло разогретым маслом, перегоревшим бензином, преющей резиной, ухали утробно баллоны в залитых водой колдобинах.

Хрупкость надежд. Грязный изнурительный дождь. Глинистые капли на стекле. Тяжелый затылок таксиста. Шепот Шурика. Справка для Суровой. Еще месяц. Пожизненное заключение. В лагерях как в лагерях. В Вавилонском пленении рассеялись одиннадцать колен израилевых. Алагер кум алагер. Осталось совсем немного ждать – рассеется здесь и колено Иегуды.

– А я была у Крутованова, – сказала я Шурику.

– Зачем?

– Я хотела посмотреть ему в глаза. Я хотела посмотреть на убийцу.

– Зря ты это сделала, – ответил он горько.

– Ты боишься?

– Нет. Я устал бояться. Мне надоело.

– Почему же – зря?

– Тебе это может повредить…

Таксист притормозил у диспансера.

Унылый вонючий подъезд, серая сыплющаяся штукатурка, красная заплата кирпичей, пупырчатый муар разводов плесени, забухшая тяжелая дверь.

Регистратура. Тесная амбразура справочного окна…

– Мне нужно…

– Пройдите в шестой кабинет.

– Шурик, подожди меня здесь, я надеюсь – это скоро…

Пустые серые коридоры, номера стеклянные на дверях. По сторонам – неосвещенные таблицы диапозитивов. Непонятно зачем – висящий здесь плакат, безнадежный призыв: "Не вступайте в случайные половые связи!" В лагерях как в лагерях.

– Можно войти? – толкнула дверь и увидела за столом здоровенного жилистого парня лет тридцати. В белой шапочке, в халате, с круглой аккуратно вычесанной бородой.

– Конечно, можно, заходите, – и коротко, ярко хохотнул, и мне не по себе стало от желтого блеска его длинных острых зубов. – Ваша фамилия Гинзбург? Мне звонили…

И снова улыбнулся, страшно блеснул зубами, пугающе хохотнул.

– Присаживайтесь, я ваш врач, меня зовут Николай Сергеевич…

Перед ним был абсолютно пустой стол. Блестело чистое пластиковое покрытие.

Кисти рук врача лежали на столешнице, и от зеркального подсвета ее казалось, что у него много рук и неисчислимые пальцы. Мне неприятно было смотреть на его красногубый рот, плотно заросший крепкими длинными зубами, и я боялась смотреть на эти неисчислимые пальцы – чисто вымытые, с коротко подстриженными ногтями, сплюснутые в фалангах, наверняка, ужасно сильные. Серая гладкая кожа рук, без волос, без морщинок – будто он надел для разговора со мной резиновые перчатки.

– Как вы себя чувствуете, Суламифь Моисеевна?

– Нормально, – быстро выдохнула я. – Я хорошо себя чувствую.

– Как сон? Хорошо ли почиваете? – и бешено, слепо улыбнулся.

– Хорошо. Как всегда.

– Кошмары не мучают? – мелькнули зубы в бороде, как у лешего.

– Нет, мне никогда не снятся сны.

– Головка не болит? Мигреней не случается? – хрипнул своим противным хохотком.

– Нет.

– Энцефалитом не страдали? В детстве головкой не ударялись? -спросил он и отбил торопливую гамму по столешнице, будто спешил закончить занудный обязательный опрос.

– Не страдала. Не ударялась.

– К психоневрологам не обращались никогда?

– Нет. Я совершенно здорова и хорошо себя чувствую.

Полыхнул желтый, ненавистный мне блеск зубов – искренне развеселился врач:

– Ах, если бы все вот так! Менструации – нормально? В срок? Без осложнений?

– Да.

– А какое сегодня число, Суламифь Моисеевна? – и не смеялся, и пальцами рук не стучал.

Назад Дальше