- Нет, трудно человеку прожить целых шестьдесят восемь лет и ничего хорошего не видать. А у меня ничего хорошего в жизни не было. Да и откуда ему быть? Видно, я за дверьми стояла, когда Господь человекам мозги раздавал.
- Да неправда это, неправда!
- Видно, я и тогда за дверьми стояла, когда Господь людям тела раздавал - крепкие да красивые. Я и девчонкой ни бегать не могла, ни прыгать. И вечно хворала, дня не помню без хвори. С самых малых лет то живот пучило, то ноги пухли, с тех самых пор и почки стали болеть. И не было мне входа к Господу, когда он деньги раздавал и удачу. А потом набралась я храбрости, вышла из-за дверей и говорю, тихонько так шепчу: "Господи боже, всеблагой, всемогущий, вот она я, бедная, несчастная!" А у него-то уже ничего хорошего и не осталось. И пришлось ему выдать мне нос картошкой, и волосы, что твоя проволока, и голос, как у лягушки.
- Да не похож ваш голос на лягушачий, Диана. Приятный у вас голос.
- Нет, голос у меня как у лягушки, - настаивала Диана. - Там, на небе, и лягушка была, мистер Розуотер. И хотел ее Господь на нашу бедную землю послать. А лягушка эта была умная, старая такая лягва, хитрая. И говорит она Господу, лягва эта: "Нет, Господи, ежели тебе не трудно, оставь меня тут, не посылай родиться на земле, что-то там лягушкам неважно живется. Лучше я тут останусь". И отпустил ее Господь прыгать по небу, а голос от нее взял и мне отдал.
Снова грянул гром. Голос у Дианы стал выше на целую октаву:
- Ох, зачем я не сказала Господу, как та лягушка: "Лучше бы и мне на свет не родиться, тут и для Дианы ничего хорошего нет".
- Ну бросьте, Диана, бросьте! - сказал Элиот и отпил прямо из бутылки глоток "Услады".
- А почки меня день-деньской мучают, мистер Розуотер. Ну прямо будто шаровая молния огнем по ним прыгает, крутится-вертится, а из нее бритвы торчат, острые, ядовитые.
- Плохая штука, ничего не скажешь.
- Еще бы!
- Очень вас прошу, дорогая моя, пойдите вы к доктору, пусть посоветует, что вам делать с этими подлыми почками.
- Да была я у врача. Сегодня ходила к доктору Винтеру, вы же мне сами велели, а он со мной так обращался, будто я - корова, а он ветеринар, да еще под мухой. Он меня крутил, и вертел, и мял, а потом смеется: хорошо бы, говорит, чтоб у всех моих пациентов в Розуотере были такие замечательные почки! Говорит - все это у вас одно воображение. Нет, мистер Розуотер, теперь другого доктора, кроме вас, у меня нету.
- Какой же я доктор, милая моя!
- Все равно. Вы больше болезней вылечили, да еще самых застарелых, чем все доктора во всей Индиане.
- Да что вы, что вы…
- Дейв Леонард нарывами мучился, а вы его вылечили. У Неда Келвина с самого детства глаз как дергался - а теперь все прошло, с вашей же помощью. А Пэрли Флемминг только вас увидала - и костыль бросила. Вот и у меня сейчас почки совсем болеть перестали, как услышала ваш голос, такой ласковый.
- Я рад.
- И гром не гремит, и молнии уже нету.
Гроза и вправду прошла, слышалась только неисправимо сентиментальная песенка дождя.
- Теперь-то вы уснете, дорогая моя?
- Да, спасибо вам. Ах, мистер Розуотер, вам бы при жизни памятник поставить, посреди города, большую такую статую, из чистого золота, всю в бриллиантах, самых драгоценных рубинах, каким и цены нет, а еще лучше бы - целиком из этого самого ураниума; как подумаешь, какого вы знатного роду, какое образование получили, сколько у вас денег и какой вы обходительный, вежливый, ваша матушка вот как хорошо вас воспитала, да вам бы жить в столице, разъезжать в кадиллаках, с самыми важными шишками якшаться, да чтоб вас с оркестром встречали, чтоб весь народ кричал "ура!". Вам бы занимать самое высокое место на свете, глядеть оттуда на нас, бедных, на серость нашу да на глупость и думать, что это там за козявки ползают?
- Ну бросьте, бросьте!
- Вам бы каждый позавидовал! И ведь все у вас было, а вы все бросили, пришли к нам, бедным, на помощь. Думаете, мы этого не понимаем? Дай вам бог здоровья, мистер Розуотер! Спокойной ночи!
6
- Да, сама природа подает нам сигнал "опасно!", - хмуро сказал сенатор Розуотер Сильвии, Мак-Алистеру и Мушари. - А сколько я их проглядел, этих сигналов. Да, пожалуй, все проглядел!
- Вы не виноваты, - сказал Мак-Алистер.
- Если у человека есть один-единственный сын, - продолжал сенатор, - а его семья всегда славилась людьми волевыми, исключительными, по каким же признакам тогда определять - нормальный у него сын или нет?
- Но вы же не виноваты.
- Но ведь я всю жизнь требовал, чтобы за все свои неудачи человек винил только самого себя.
- Но для кого-то вы, вероятно, делали исключения.
- Очень редко.
- Вот и сделайте такое редкое исключение для самого себя. Вы именно и относитесь к этим исключениям.
- Я ведь часто думаю, что Элиот никогда не стал бы таким, если бы наша местная пожарная бригада не подняла вокруг него всю эту идиотскую шумиху, когда он был мальчишкой. Сделали его, видите ли, "талисманом" бригады, избаловали вконец. Чего только они ему не разрешали - сажали его рядом с первым номером, разрешали звонить в колокол, научили делать выхлоп на машине, гоготали как дураки, когда у него лопнул глушитель. И от всех от них несло спиртным.
Сенатор замотал головой, прищурился:
- Да, спиртное и пожарные машины - вот оно к нему и вернулось, золотое детство! Не знаю, не знаю, сам ничего не понимаю. Когда мы с ним приезжали в Розуотер, я ему внушал, что это - его родной дом. Но никогда я не думал, что он сдуру этому поверит. Нет, все-таки я себя виню, - сказал сенатор.
- Прекрасно, - сказал мистер Мак-Алистер. - Но если уж вы так решили, возьмите на себя ответственность и за все то, что случилось с Элиотом во время второй мировой войны. Несомненно, вы виноваты в том, что те немецкие пожарники тогда застряли в дыму горящего дома.
Мак-Алистер говорил о том случае в конце войны, который, по-видимому, и вызвал тогда нервный срыв у Элиота. Речь шла о горевшей музыкальной мастерской в Баварии. Предполагали, что там, в густом дыму, засел отряд вооруженных эсэсовцев.
Элиот вел один из взводов своей роты на штурм горящего дома. Обычно он был вооружен автоматом Томпсона, но тут взял винтовку с примкнутым штыком, потому что стрелять не хотел, боясь в густом дыму попасть в своих. Ни разу за все годы этой кровавой бойни он не ткнул штыком в живое тело.
Он швырнул в окно гранату. Раздался взрыв, и капитан Розуотер первым вскочил в окошко. Он очутился в густом облаке дыма, оседавшего у самых глаз. Он задрал голову, чтобы дым не лез в нос; он слышал голоса немцев, но разглядеть никого не мог.
Он шагнул вперед, споткнулся о чье-то тело, упал на другое. Эти немцы были убиты его гранатой. Элиот вскочил - перед ним стоял немец в каске и противогазе.
Элиот был хорошим солдатом: он сразу двинул врага коленом в пах, вонзил ему в горло штык и, выдернув его, разбил немцу челюсть прикладом.
И вдруг Элиот услыхал откуда-то рев американского сержанта. Там, как видно, дым рассеялся и сержант орал во всю глотку:
- Стой! Осади назад! Не стрелять, мать вашу так! Тут нет солдат, тут одни пожарные!
Так и оказалось. Элиот убил трех безоружных людей, трех простых деревенских жителей, честно занятых благородным и безусловно нужным делом: они старались спасти постройку от соединения с кислородом.
А когда санитары сняли противогазы с тех троих, кого убил Элиот, оказалось, что это - два старика и мальчишка. Именно мальчишку Элиот убил штыком. С виду ему было лет четырнадцать.
Минут десять Элиот вел себя нормально. И вдруг… И вдруг он вышел на дорогу и спокойно лег прямо под мчащийся на него грузовик.
Грузовик еле успел затормозить - передние колеса чуть не задели капитана Розуотера. Солдаты в ужасе бросились поднимать своего капитана. Оказалось, что все его тело так свело судорогой, что оно все одеревенело - можно было бы поднять его за волосы и за пятки.
Двенадцать часов он не приходил в себя, не двигался, не пил, не ел. Пришлось отправить его в "город-светоч" Париж.
- А в Париже, каким он был в Париже? - допытывался сенатор у Сильвии. - Вам-то он показался вполне нормальным?
- Да, потому я с ним и захотела познакомиться.
- Не понимаю.
- Мой отец выступал со своим струнным квартетом в американском военном госпитале, в отделении для душевнобольных. И там он разговорился с Элиотом, и тот ему показался самым разумным и нормальным из всех американцев, каких он до этого встречал. Когда Элиот стал выздоравливать и выписался, отец позвал его к нам, на обед. Помню, как отец представил его нам: "Вот, познакомьтесь: это пока что единственный американец, который прочувствовал, что такое вторая мировая война".
- А о чем же он говорил так разумно?
- Дело не в словах, не в том, что он говорил, а в том, какое он производил впечатление. Помню, как отец о нем рассказывал: "Этот молодой капитан, который к нам придет обедать, - он презирает искусство. Можете себе представить, презирает, - но так мне все объяснил, что я не мог его не полюбить. Как я понял, он считает, что искусство предало его, - и должен признаться, что человек, заколовший штыком четырнадцатилетнего мальчишку, так сказать, по долгу службы, имеет полное право так думать".
- И я его полюбила с первого взгляда.
- Ты не можешь найти другое слово?
- Вместо чего?
- Вместо слова "любовь".
- А разве есть слово прекраснее?
- Нет, конечно, слово то было очень хорошее, пока Элиот не стал им злоупотреблять. Для меня оно испорчено вконец. Элиот сделал со словом "любовь" то, что некоторые делают со словом "демократия". Раз Элиот собирается "любить" всех на свете, кого попало, значит, нам, тем, кто любит совершенно определенных людей по совершенно определенным причинам, надо искать новое слово.
Сенатор взглянул на большой портрет своей покойной жены:
- Например, я любил ее гораздо больше, чем, скажем, негра-мусорщика, вот и выходит, что я, по нынешним понятиям, повинен в одном из самых тяжких грехов - в дис-крими-нации.
Сильвия устало улыбнулась:
- Раз нет лучшего слова, можно мне говорить по-прежнему, хотя бы сейчас, сегодня?
- В твоих устах это слово еще имеет смысл.
- Я полюбила Элиота с первого взгляда, и стоит мне о нем подумать - знаю, что люблю.
- Но ты, наверное, очень скоро сообразила, что у тебя на руках человек со странностями.
- Да, он стал пить.
- Вот тут-то и корень зла, именно тут.
- А потом разыгралась эта ужасная история с Артуром Гарвеем Ульмом.
Ульмом звали того поэта, которому Элиот выдал десять тысяч долларов, когда Фонд еще находился в Нью-Йорке.
- Этот несчастный Артур сказал Элиоту, что хочет быть свободным и писать правду, не считаясь ни с какими экономическими трудностями, и Элиот тут же выдал ему огромный чек. Это было на одном приеме, на коктейле, - продолжала Сильвия. - Помню, там был Роберт Фрост, и Сальвадор Дали, и Артур Годфри, словом, много знаменитостей. "Валяйте, черт подери! Расскажите всем правду! - говорит Элиот. - Ей-богу, давно пора. А если вам понадобится побольше денег, чтобы написать побольше правды, приходите опять ко мне". И этот несчастный Артур совершенно ошалел, стал ходить между гостями, всем показывал чек, спрашивал, неужели он настоящий? Все ему говорят - да, чек замечательный, огромный. Он опять подошел к Элиоту, просил подтвердить, что это не розыгрыш, не шутка. И тут он почти что в истерике стал умолять Элиота: "Подскажите мне, что писать?" - "Правду", - говорит Элиот. А тот упрашивает: вы, говорит, мой покровитель, я подумал, что вы, именно как мой покровитель, мне… ну… подскажете…
"Вовсе я не ваш покровитель, - говорит Элиот. - Я такой же американец, как вы, который дал вам денег, чтобы вы нам рассказали правду, как она есть. А это совсем другое дело". - "Понимаю, понимаю… Так оно и должно быть. Этого я и хочу. Но просто я подумал - может быть, есть какая-то определенная тема, может, и вы хотели бы…" - "А вы сами выберите тему и смело возьмитесь за нее". - "Слушаюсь!" - И вдруг бедный Артур, сам не понимая, что он делает, вытянулся и отдал честь, хотя, по-моему, он никогда в жизни нигде не служил: ни в армии, ни во флоте. Отошел он от Элиота и опять стал приставать к нашим гостям, все выяснял, чем Элиот особенно интересуется. Потом опять подходит к Элиоту и говорит, что сам он когда-то бродил с фермы на ферму, собирал фрукты. И вот теперь он решил написать цикл поэм о том, до чего эти сборщики фруктов скверно живут.
И тут Элиот выпрямился во весь рост, глаза у него засверкали, он посмотрел на Артура сверху вниз и сказал громко, чтобы все гости слышали: "Сэр! Отдаете ли вы себе отчет, что Розуотеры являются не только основателями, но и главными пайщиками акционерного общества "Юнайтед фрут компани"?"
- Ничего подобного, - сказал сенатор.
- Ну конечно, - сказала Сильвия.
- Разве у Фонда Розуотера есть сейчас какие-нибудь акции в этой компании? - спросил сенатор Мак-Алистера.
- Да что-то около тысячи штук, - сказал Мак-Алистер.
- Совершенная ерунда.
- Конечно, - согласился Мак-Алистер.
- Бедный Артур покраснел как рак, куда-то поплелся, потом вернулся и очень робко спросил Элиота, кто его любимый поэт. "Имени его я не знаю, - сказал Элиот, - а жаль: потому что его стихи я запомнил наизусть, а я вообще стихов не запоминаю". - "А где вы их прочитали?" - "На стенке, мистер Ульм, на стене мужской уборной в пивном баре при гостинице "Лесная обитель" между округами Розуотер и Браун, в штате Индиана".
- Очень странно, - сказал сенатор, - удивительно странно. Ведь гостиница "Лесная обитель" давным-давно сгорела, да, сгорела, должно быть, в году 1934, что ли. Странно, что Элиот ее помнил.
- А он там бывал? - спросил Мак-Алистер.
- Один раз, один-единственный, насколько я помню, - сказал сенатор. - Ужасная дыра, воровской притон. Мы бы никогда там не остановились, если бы у нас в машине не заглох мотор. Элиоту было лет десять-двенадцать. Наверное, он воспользовался уборной, наверное, прочел там что-то на стенке и навсегда запомнил.
Сенатор покачал головой:
- Странно, очень странно.
- А какие это были стихи? - спросил Мак-Алистер.
Сильвия заранее извинилась перед обоими стариками - стихи были не совсем приличные - и прочла то, что громко на весь зал, Элиот когда-то продекламировал несчастному Ульму:
Не мочились никогда мы
В пепельницы ваши,
Не бросайте же окурков
В писсуары наши!
- Бедный поэт заплакал и убежал, - продолжала Сильвия, - а я несколько месяцев подряд со страхом распечатывала все бандероли, боялась, что вдруг там окажется отрезанное ухо Артура Гарвея Ульма!
- Значит, ненавидит искусство, - сказал Мак-Алистер. Он тихонько посмеивался.
- Но ведь Элиот - сам поэт, - сказала Сильвия.
- Первый раз слышу, - сказал сенатор. - Никогда никаких его стихов не читал.
- А мне он часто писал стихи, - сказала Сильвия.
- Наверное, он больше всего любит писать на стенках общественных уборных. Я часто думал - да кто же это пишет? Теперь знаю кто: мой сын-поэт.
- А он действительно пишет на стенах в уборных? - спросил Мак-Алистер.
- Да, говорят, что пишет, - сказала Сильвия. - Но пишет он самые невинные вещи, ничего неприличного. Когда мы жили в Нью-Йорке, мне многие говорили, что Элиот постоянно пишет в уборных одну и ту же сентенцию.
- А вы помните, что именно?
- Да. "Если тебя разлюбят или забудут, держись стойко!"
- Насколько я понимаю, это - его собственное творчество.
А в это время Элиот пытался усыпить себя, читая рукопись романа, написанного именно тем самым Артуром Гарвеем Ульмом.
Роман назывался: "Мандрагоре дай дитя". Это была цитата из стихотворения Джона Донна. На титуле стояло посвящение: "Сострадательной моей Бирюзе - Элиоту Розуотеру". И под этим посвящением - снова цитата из Джона Донна:
Как бирюза нам сострадать умеет:
Хозяин страждет - и она бледнеет.
К рукописи было приложено письмо, где Ульм сообщал, что книга выйдет в издательстве "Палиндромпресс" перед самым рождеством и вместе с книгой "Колыбель эротики" будет выставлена на соискание премии одного из самых крупных литературных клубов.
"Вы, наверное, забыли меня, Сострадательная Бирюза, - писал он дальше. - Тот Артур Гарвей Ульм, которого вы знали, заслуживает забвения. Какой он был трус, какой дурак, воображавший, что он - поэт. Как долго-долго он не мог понять до конца - сколько доброты, сколько благородства крылось в вашей жестокости! Как много вы умудрились рассказать мне о моих недостатках, о том, как мне от них избавиться, - и как мало слов вам для этого понадобилось! И вот теперь (четырнадцать лет спустя) перед вами восемьсот страниц моей прозы. Без вас они никогда не были бы созданы, - я вовсе не хочу сказать "без ваших денег". Деньги - дерьмо, и об этом я тоже пытался рассказать в моей книге. Нет, я говорю о том, как вы настаивали, что надо рассказать правду о нашем больном, тяжело больном обществе, и что слова для такого рассказа можно найти даже на стенах общественных уборных".
Элиот совершенно забыл, кто такой Артур Гарвей Ульм, и тем труднее ему было вспомнить, какие наставления он давал этому человеку. Сам Ульм писал об этом настолько туманно, что догадаться было невозможно. Но Элиот был очень доволен, что дал кому-то полезный совет, и даже приятно удивился, читая декларацию Ульма:
"Пусть меня расстреляют, пусть повесят, но я выложил им всю правду. Пусть скрежещут зубами фарисеи, извращенцы с Мэдисон-авеню и всяческие ханжи - этот скрежет мне слаще музыки. С вашей вдохновенной помощью я выпустил из бутылки Джинна - всю правду о них, и теперь никогда, никогда не загнать эту правду в бутылку!"
Тут Элиот стал жадно листать рукопись: интересно, какую такую правду открыл Ульм, за что его захотят убить?
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Я выкручивал ей руку, пока она не разжала колени, вскрикнув то ли от боли, то ли от восторга (разве поймешь женщину?), когда мой Великий Мститель проник в свои владения…"
Элиот вдруг почувствовал неуместное возбуждение.
- Фу ты, пропасть! - сказал он своему продолжателю рода человеческого. - До чего у тебя все некстати!
- Да, был бы у вас ребенок! - повторил сенатор. Но вместе с глубоким сожалением в нем вдруг проснулось раскаяние: как жестоко, подумал он, говорить о нерожденном ребенке с той самой женщиной, которой не дано было произвести на свет это чудо-дитя.
- Прости старого дурака, Сильвия. Понимаю, что ты иногда благодаришь Создателя, что у вас нет детей.
Сильвия, выплакавшись как следует в ванной, теперь как-то неопределенно развела руками, словно пытаясь показать, что она, конечно, была бы рада ребенку, но и жалела бы его.
- Но благодарить Создателя, что его нет, я никогда не стану, - добавила она.
- Можно мне задать один сугубо личный вопрос?