Размышления о Кристе Т - Криста Вольф 7 стр.


Вообще речь шла о веснушчатом Гюнтере, дурацкая с ним приключилась история, во всяком случае, именно так назвал ее Костя в своем письме десять лет спустя. Директриса же при каждом удобном случае взбрыкивала, как цирковая лошадь при звуках трубы, и с этим ничего нельзя было поделать. Необходимо еще знать то, что, разумеется, знала Криста Т.: Костя и Гюнтер были старыми друзьями еще со школы, еще с детства где-то под Хемницем.

Но с этого боку мы не подойдем к нашей истории. Ибо это была настоящая маленькая история, как я теперь погляжу, с введением, главной частью, кульминацией, резким поворотом и быстрой развязкой, с коварством и любовью, вот только мы, как ее непосредственные участники, о том не догадывались. И поскольку теперь ее можно рассказать, она, надо думать, осталась далеко позади…

Короче говоря: любовь привела Гюнтера к падению. Когда мы увидели Костю с белокурой Ингой, мы, конечно же, подумали, что между ней и Гюнтером не может быть ничего серьезного, чем немедля себя успокоили, так как любовь, по нашему глубокому убеждению, шла вразрез с самой природой Гюнтера. Не знаю, как обстоит дело с любовью вообще - Гюнтер до сего дня так и не женился, - но белокурая Инга, судя по всему, отнюдь не шла вразрез с его природой. Тут явился Костя и на ходу подхватил и увлек ее, да к тому же третьей в пару, которая уже - как ни странно - существовала. Все совершилось по классическим образцам, один бог знает, какие цитаты кружились при этом в голове у Кости. Только Гюнтер воспринял все более чем серьезно, хотя по нему нельзя было ничего заметить, разве что он стал еще несгибаемей и принципиальнее. При этом он, надо полагать, совершенно вышел из себя, что Костя опровергал самым решительным образом в лицо Кристе Т., у окна, в учительской, при фрау Мрозов. Он совсем потерял голову, говорила Криста Т., и, я думаю, тебе известно почему. На это Костя не ответил, а фрау Мрозов, которая благоговейно внимала каждому слову и каждому поступку Кости, изрекла свою историческую фразу: вы крайне наивны, и это еще мягко сказано.

Оказывается, она усмотрела в истории Гюнтера все атрибуты "дела" и не понимала, почему бы ей, хорошенько перемешав все атрибуты, не предложить их руководству группы в качестве уже готового блюда, к которому ничего больше не требуется, кроме ложки. Так и случилось. Гюнтера освободили от его обязанностей. На собрании он признал, что допустил серьезные ошибки, что критикуют его по заслугам, просто он не сразу это осознал. Он попытается отыскать подспудные причины своей несостоятельности в себе самом. В тот вечер Криста Т. впервые думала о Гюнтере, до сих пор она думала только о Косте, только о нем.

Между прочим, мы все при этом присутствовали, и Костя, и белокурая Инга, и Криста Т., ибо Гюнтер давал свой пробный урок перед большой аудиторией. Мы порой завидуем древним - ах, мол, какие у них были богатые возможности, речи на форуме: "А Брут, бесспорно, честный человек", и главное - дуэли, без этого тогда не обходились, и еще - "В лицо перчатку ей он бросил и сказал: "Не требую награды"". Нам тоже представлялись великие возможности, мы либо использовали их, либо упускали, но пребывали в твердом убеждении, будто мы их недостойны. Вот и Гюнтер считал себя недостойным, и это понятно: чего стоит какой-то пробный урок против речи Марка Антония на форуме? Чего стоит Костя против Брута, а 11-й класс школы имени Песталоцци и однокурсники Гюнтера против собрания римских граждан? Свой урок Гюнтер выстроил по методическим разработкам, которые дала ему фрау Мрозов. Казалось, будто и ученикам эти разработки давным-давно известны, во всяком случае, они покорно и даже охотно приняли эту игру в вопросы и ответы, что, в свою очередь, безошибочно подводило урок к намеченной цели. Цель же выглядела следующим образом: на материале шиллеровского "Коварства и любви" докажите преобладание общественных мотивов над личными в поведении Фердинанда.

Но Гюнтер не дошел до цели.

Позднее мы затруднялись вспомнить, с чего все началось. Может, его ожесточила уже та хорошенькая, кареглазая девчушка, которая, не моргнув глазом, заявила, что Луиза Миллер по-мещански экзальтированна. И что в новом обществе несчастная любовь уже не причина, чтобы лишать себя жизни. Все согласились: такого уровня мы уже достигли. Наверное, это и был поворотный пункт, с которого все стремительно полетело под раскат. Гюнтер увидел в этом свою великую возможность и воспользовался ею. Мы все были свидетелями его падения, и сам он, когда отстаивал право на трагедию в современной любви, окончательно сбив с толку своих учеников и до судорог возмутив фрау Мрозов, сам он тоже видел, что падает, но не пытался повернуть назад. Он знал, что делает, он не стал дожидаться разбора урока, едва прозвенел звонок, он схватил свои книги и выскочил из класса.

Вот тут Криста Т. пришла в учительскую к фрау Мрозов и Косте, потому что Костя успел прийти туда раньше, и когда Криста открыла дверь, они отпрянули друг от друга. Фрау Мрозов благоговейно ловила каждое слово Кости, это знали все, и наиболее удачные шуточки по этому поводу отпускал сам Костя до тех пор, пока у остальных не пропала охота насмехаться над одинокой женщиной, которая повидала в своей жизни такое, что нам и вообразить трудно, которая прошла через испытания, на наш взгляд, нечеловеческие. Потому-то нам и полагалось молчать, когда она говорила: вы крайне наивны, и это еще мягко сказано.

Гюнтера же надлежало разобрать не как Гюнтера, а как пример того, куда скатывается человек, оказавшийся в плену субъективизма. Так все и произошло: человек по имени Гюнтер и дело о субъективизме были отделены друг от друга, и фрау Мрозов после собрания, на котором все руки были подняты единогласно - и моя, и рука Кристы Т., и Костина, и Ингина, - именно она, фрау Мрозов, подошла после собрания к Гюнтеру, протянула ему руку и даже обняла за плечи. Гюнтер держался как замороженный, но он держался.

Так выглядела эта история, если строго придерживаться фактов. Но правда выглядела не так. Теперь об этом можно говорить спокойно, Костя и сам написал об этом в письме Кристе Т., которое я прочла. Порой, писал он, все говорит против человека, и он не может оправдаться, а между тем он не виноват. Или виноват, но не так, как считают остальные. Здесь Костя имеет в виду не Гюнтера, а самого себя. Спустя десять лет Криста Т., без сомнения, согласилась с ним: когда разбиралось дело Гюнтера, Костя больше не был виноват. Ибо в тот час, когда Гюнтер рисковал головой во имя своей любви, Костя начал по-настоящему любить белокурую Ингу и потому не осмелился открыть рот для признания: я отбил ее у Гюнтера, просто так, шутки ради, из-за этого он и потерял голову. Здесь шла речь уже не о шутке, не об ошибке, а о человеческой судьбе. Вот почему Гюнтер и не осудил Костю за молчание. Костя же выглядел трус трусом, мы все так думали. Я и по сей день думала бы точно так же, не прочти я Костиного письма, а в том письме следующие фразы: "Инга, моя жена, болела много лет подряд. Поэтому моя жизнь не сложилась так, как должна бы…" Впрочем, по тону письма было видно, что он ни о чем не жалеет.

Не знаю, что смогла увидеть Криста Т. на этом пробном уроке. Знаю только, что в тот же самый день она навсегда распрощалась с Костей под липой, которая росла перед зданием школы. На прощанье Костя опять принял позу холодного насмешника: "Расстались мы под старой липы сенью, любовь была прекрасным сновиденьем…" И потом добавил: ты это запиши, запиши непременно, ты ведь так и собиралась? И они разошлись в разные стороны, и даже за прощальной музыкой остановки не было. Потому что из какого-то окна донеслась песня: "Настанет скоро лето, ступай, изменник, прочь…"

Ты этого не хотел.

Правда, песня, которая так отвратительно подходила к случаю, она ведь кончилась новой любовью.

Ах, какая вы бледная, говорит ей мадам Шмидт, когда она возвращается домой вечером после собрания, - вы, надеюсь, не собираетесь заболеть? Мадам Шмидт с удовольствием смотрит сентиментальные фильмы, но душевные муки в действительной жизни наполняют ее содроганием. Что же прикажете ей делать, когда ее собственная жиличка запирается в своей комнате и не ест и не пьет?

Но еще раньше, в тот же вечер, Криста Т. написала письмо сестре.

8

Если не сейчас, то когда же?

Так начинается письмо, о котором я охотнее всего умолчала бы, потому что оно не было отправлено, и, кроме нас двоих, о нем не знал никто. Другими словами, - никто, кроме меня. На другое же утро с ней началось то самое, что мадам Шмидт почтительно назвала "болезнью": сидение, неподвижность два дня подряд, и за два дня съеден от силы ломтик хлеба, пока не пришел молодой человек, нет, не тот красивый молодой господин благородного вида, а другой, весь в веснушках, она успела в коридоре шепнуть ему несколько слов, и он был очень учтив, даже с ней, простой женщиной, а потом он прошел в комнату, и долгое время оттуда был слышен только его голос, пока фрейлейн не заплакала. Тогда ведь хозяйка могла облегченно вздохнуть, не так ли? А на другой день этот же молодой человек проводил ее до вокзала.

Письмо пролежало в дневнике до сего дня.

Я, признаться, вовсе и не заметила, что она задолго до каникул куда-то исчезла и не подавала о себе никаких вестей. В письме говорится, что она хотела умереть и что больше ей ничего не хотелось. Как может человек, которого ты видишь каждый день, вдруг захотеть смерти?

К сожалению, я вынуждена предать гласности это письмо, потому что принято считать, будто таких писем вообще никто не пишет. Нет, я не выдумала это письмо, я просто позволила себе сократить его, собрав воедино то, что у нее было разбросано на нескольких страницах.

Дорогая сестра, - пишет Криста Т., - весной пятьдесят третьего. Если не сейчас, то когда же?

Ты ведь знаешь, как это бывает: время проходит быстро, но мимо нас. Не хватает воздуху или способности глубоко вздохнуть. Как будто целые доли легкого уже давно отказываются работать. А можно ли жить, когда целые доли отказываются работать?

Верх самонадеянности: человек мог за косу вытащить самого себя из болота. Поверь слову, человек остается каким был: нежизнеспособным. Умным, не спорю, но слишком чувствительным, бесплодно размышляющим, полным комплексов обывателем…

Ты наверняка помнишь наш лозунг, когда кто-нибудь из нас падал духом: если не сейчас, то когда же? Когда и жить, как не в то время, которое тебе отпущено? Этот лозунг снова ставил нас на ноги. А теперь… ах, если бы я могла все это выразить… Меня стеной окружает чуждое мне. Я ощупываю камни - нигде ни щелочки. Чего уж дальше скрывать: ни щелочки для меня. Дело-то во мне. Это мне не хватает необходимой последовательности. А когда я впервые узнала обо всем из книг, каким мне все представлялось легким и естественным!

Я не знаю, зачем я живу. Можешь ли ты понять, что это такое? Я вижу все, что во мне есть плохого, но ведь оно остается моим, я же не могу вырвать это плохое из себя! Хотя… Я знаю один способ разом и навсегда избавиться от этой напасти… Мысли мои неизбежно к нему возвращаются.

Все вокруг пронизано холодом, холод приходит издалека и проникает повсюду. Надо уклоняться по мере сил, иначе он проникнет в самое сердце. И ты перестанешь его чувствовать. Тебе понятно, о чем я?

Люди, да, люди. Я не отшельник, ты меня знаешь. Только нельзя себя приневоливать, надо, чтобы меня к ним тянуло. А потом я снова должна оставаться одна, иначе я буду страдать. Мне хочется работать. Ты понимаешь: с другими и для других. Но, сколько я могу судить, для меня возможность деятельности лежит в сфере словесной, так сказать сообщительной. Я должна в полной тишине созерцательно постигать явления… Это ничего не меняет - вот оно, неразрешимое противоречие - в моем глубочайшем согласии с этим временем.

Но уже очередной удар - если бы ты знала, как мало нужно, чтобы для меня это было ударом, - может окончательно выбросить меня на берег. И своими силами мне уже не найти дороги обратно. Я не стала бы делить жизнь с остальными выброшенными, это единственное, что я могу сказать с уверенностью. Почетнее и честнее все-таки другой путь. И сильней.

Лишь бы не быть в тягость остальным, тем, кто хочет идти дальше, тем, кто прав, потому что сильней, тем, кто не желает оглядываться, потому что не располагает временем.

И еще она написала: если бы у меня был ребенок…

На этом письмо обрывается.

Теперь меня больше не будут спрашивать, почему я пожелала сохранить это письмо.

Я сама себя спрашиваю.

Только потому, что его не захотят читать? К чему я отнеслась бы с полным пониманием. Разумеется, можно молчать и от сознания силы. Но бывают старые шрамы, которые начинают болеть, когда человек вынужден расти. Прикажете молчать из страха перед этой болью?

Почему, почему я тогда не заметила ее отсутствия? Чем это мы все были так заняты?

Да, в искушениях она знала толк. И тогда, стало быть, она поддалась искушению уйти. Не имея возможности усомниться в окружающем мире, она была обречена сомневаться в себе самой, подозревать, что этот мир не есть раз и навсегда уготованный ей. Неизбежность всего сущего наполняла ее страхом. И тогда она перешла к языку знаков, языку почти безмолвных жалоб: ребенка бы… Жить позже. Быть исправным работником. Удержаться. Пробиться…

Я бы охотно умолчала об этом письме или по меньшей мере смягчила его, но какую бы пользу принесло это мне, раз я все равно о нем знаю? Поэтому письмо как бы само по себе заняло то место, которое ему подобает. Мое внутреннее сопротивление не исчезло, оно просто отошло в сторону. Вот против всякого ожидания подходящее место, чтобы совладать с ним.

О болезни можно говорить когда угодно. Желание умереть - болезнь. Неумение приспосабливаться к заданным обстоятельствам - невроз. Так рассуждал врач, который давал ей справку для университетского начальства. А лучше всего, фрейлейн, легли бы вы ко мне. Вы ведь должны понять, чем рискуете. С вашим-то умом… Научитесь приспосабливаться.

Справку Криста Т. переправила в деканат, врача этого она больше не видела. Она вернулась в деревню. Она положила стопку книг на левый край стола и проверила, прежний ли вид открывается из окна, семнадцать тополей, на ладонь выше, чем четыре года назад. На уровне глаз она прикрепила к стене распорядок дня, чтобы ее дни здесь имели костяк, который их удержит.

По ночам она видит сны. Она погружается в сон, как погружаются в воду - на лифте, только вода становится не темнее, а светлее, под конец совсем светлая, как жидкий воздух. Отталкиваешься и начинаешь парить. Слишком прекрасно, чтобы быть сном. И во сне она решает: я не сплю. И нет ничего удивительного в том, что я парю, раз я так долго этого хотела. И все, что происходит, все идет в счет. А вот и Костя, надо же, как все складывается. Нас подгоняет друг к другу, ты сам видишь, я даже пальцем не шевельнула. Как мы всегда хотели. А теперь ты должен взглянуть на меня, ты ведь и сам знаешь, так полагается. Сейчас, сейчас ты взглянешь. Куда же ты глядишь?

И тогда она увидела девушку. Сестренка, нежно подумала она. До чего белокурая, до чего беззащитная. И до чего ж опасная в своей беззащитности, недаром он все время глядит на нее. А я должна уйти с дороги, отступить в сторонку. Заплакать. Разве во сне можно плакать? Я же сплю, я не могу, никак не могу проснуться, хотя забыла самое главное - что же это было? Запереть дверь, вот что. Чтобы боль не могла войти. Но она все равно входит. Потому что жидкий воздух - это на самом деле боль. Я сплю, а то, что происходит во сне, идет в счет.

Но она не была создана для того, чтобы сдаваться, хотя и наделена способностью терпеть поражение. В ней жило упорство, помогающее ей подниматься снова и снова, отвоевывать - сантиметр за сантиметром - почву под ногами. Прежде всего надо увериться в наличии сил, оставшихся у нее, несмотря ни на что. Тополя, за которыми каждый день садится солнце, вижу я это или нет, радует это меня или терзает. Вот - как и прежде - вишни, вот пруд. По вечерам - лягушки. Наездить километры на велосипеде. Постоять у того или другого забора, поговорить с людьми. Что-то делать, поработать руками, чтобы потом увидеть результат: сколотить скамейку, которая останется стоять и на которой будут сидеть и мои дети. Перекопать грядки, прополоть клубнику. Дорогие мои пять чувств .

Она не подает внешнему миру никаких признаков жизни, всякая переписка мне в тягость . Зверь-гляделка, называет она себя. Почему наш ум не умеет видеть, слышать, обонять, чувствовать вкус, осязать? Почему мы распадаемся на две половинки? Будь у меня профессия, при которой можно руками пощупать сделанное тобой. Хорошо, наверно, работать с деревом. Или с водой…

В светлые часы она уже способна не только отрицать себя: мое мышление мрачней обычного, оно странным образом перемешано с ощущениями. Можно ли только из-за этого считать его ошибочным? А потом, при малейшей неудаче, ужасный срыв: по какому тонкому льду я хожу. Доколе?

Она никого не просит о помощи, она борется за себя с собою, да и не видит другого противника. Тут она не так уж и заблуждается. Теперь она знает: до сих пор было лишь вступление, сейчас начнется действие. Это чувство приходит к нам неравномерно, толчками, первый толчок, казалось, сбил ее с ног, но так только казалось.

Научитесь приспосабливаться. А если бы приспосабливаться надо было вовсе не мне? Впрочем, так далеко она не заходила.

Обычное лето, которое не должно пропасть даром. Не так уж много их у нее осталось, и мы не имеем права отнимать у нее это. По доброй воле - можете быть уверены - она бы его не отдала. А не следует ли нам, набравшись уверенности, принять в нем участие сегодня? Тогда у нее не было причин привлекать к себе внимание, и возможностей, надо полагать, тоже. Тогда мы привыкли реагировать только на броские знаки. Когда кричат, или умирают, или стреляют. Сегодня, хотя время не сделалось тише, мы скорей способны увидеть печаль, которая притаилась в глазах, или радость в том, как человек ходит. Как бежит Криста Т. за огромным бело-красным мячом, ветер гонит его по пляжу, она ловит его и громко смеется, прижимает мяч к груди, приносит назад своей маленькой дочери, сопровождаемая нашими взглядами, которые она на себе чувствует, и отвечает взглядом искоса, вполне уверенная в нашем восхищении. Юстус, ее муж, подходит к ней, хватает за волосы, оттягивая ее голову назад. Эй, Кришан! Она смеется и отряхивается. И пусть весь пляж, все люди глядят, как она учит шагать Крошку-Анну, какая она смуглая и стройная, как она умеет использовать и море, что слегка пенится, и бледное небо над ним вместо фона.

Эй, Юстус! - кричит она.

Эй, Кришан!

Да, говорит она, жить у моря…

В последнее время, говорит Юстус, она, должно быть, часто размышляла об этом проклятом ясновидце, к которому тогда угодила. Тот вроде бы предсказал ей: вы рано умрете. Это засело в мозгу, и ничего нельзя было поделать.

Может, я найду что-нибудь об этом в бумагах, которые он мне принесет. Для него, говорит он, еще не настала пора в них копаться.

По правде, эта пора не настала и для меня. Как только Юстус ушел, я села читать и весь день не могла оторваться, а дойдя до конца, снова начала с начала, тетрадь за тетрадью, записку за запиской, рукопись за рукописью в той последовательности, в какой они были написаны. При этом я сравнивала каждую фразу со своими воспоминаниями. До предела обескураженная, я хотела отказаться от своего замысла и - что было бы естественней всего - отдаться на волю скорби.

Назад Дальше