* * *
По словам Кетчема, Джордж Метцгер все еще жив, и живет он очень скромно – ему это нравится – и по-прежнему издает газету в Седар-Ки. У него есть в запасе небольшой капитал, так что ему все равно, покупают читатели его газету или нет. Но он, между прочим, сразу же потерял многих подписчиков: они стали выписывать новую газету, которая не разделяла убеждений этого Метцгера насчет войны, огнестрельного оружия, и что все люди – братья, и так далее. Но его дети – люди богатые.
– А кто-нибудь читает его газету? – спросил Феликс.
– Нет, – сказал Кетчем.
– Он не женился? – спросил я.
– Нет, – сказал Кетчем.
Пятая жена Феликса, Барбара, – первая по-настоящему любящая его жена – сказала, что ей страшно думать, как это старый Джордж Метцгер сидит один-одинешенек в Седар-Ки. Сама она родилась в Мидлэнд-Сити, как мы все, и окончила там обычную школу. Она работала в рентгеновском кабинете. Там они с Феликсом и познакомились. Она делала снимок его плеча. Ей было всего двадцать три года. Теперь она ждала ребенка от Феликса и бесконечно радовалась этому. Она свято верила, что дети – радость жизни.
Она носила первого законного ребенка Феликса. У него был еще незаконный ребенок в Париже, родившийся во время войны, и где он теперь – неизвестно. А все предыдущие его жены, конечно, знали, как предохранить себя.
И прелестная Барбара Вальд говорила про старого Джорджа Метцгера:
– Но ведь у него есть где-то дети, они должны во что бы то ни стало узнать, какой он герой, они должны его обожать.
– Да они с ним уже сколько лет не разговаривают, – с не скрываемым злорадством проговорил Кетчем. Он явно радовался, когда у людей неприятности. Это его забавляло.
Барбара была поражена.
– Почему? – спросила она.
Кстати, родные дети Кетчема с ним тоже давно не разговаривали и давно удрали из Мидлэнд-Сити – потому и спаслись от взрыва нейтронной бомбы. У него было два сына. Один дезертировал в Швецию во время вьетнамской войны и лечил там алкоголиков. Другой стал сварщиком на Аляске: он провалился на всех экзаменах в Гарвардской школе права, где учился когда-то его отец.
– Твой ребеночек будет задавать тебе этот вопрос, и очень скоро, – сказал Кетчем; его забавляло и все плохое, что случалось с ним самим, а не только чужие несчастья. – Так и спросит: почему, почему, почему?
Выяснилось, что Юджин Дебс Метцгер жил в Афинах, что в Греции, и был владельцем нескольких танкеров, плававших под флагом Либерии.
Его сестра, Джейн Аддамс Метцгер, как я помню, толстая некрасивая девочка – та самая, которая застала уже бездыханную мать около включенного пылесоса, – была, по словам Кетчема, все такая же толстая и неинтересная, жила с драматургом, чехом-эмигрантом, на Молокаи, одном из Гавайских островов, где у них был конный завод – они выращивали арабских лошадей.
– Она мне прислала пьесу своего возлюбленного, – сказал Кетчем, – думала, что я, может быть, найду для нее продюсера; ей, наверно, кажется, что у нас в Мидлэнд-Сити, штат Огайо, этих продюсеров как собак нерезаных, ступить некуда.
А мой брат Феликс перефразировал известный стишок о том, что "на Бродвее в Нью-Йорке россыпь огней, россыпь разбитых сердец", заменив "Бродвей" на "Гаррисон-авеню" (это главная улица в Мидлэнд-Сити).
– На Гаррисон-авеню в Мидлэнд-Сити россыпь огней, россыпь разбитых сердец, – продекламировал он. Потом встал и пошел за новой бутылкой шампанского.
Но на лестнице главного входа в отель растянулся какой-то гаитянский художник – его сморил сон, пока он ждал туристов, любого туриста, который возвращался после веселого вечера в городе. У художника было с собой несколько ярких, кричащих картин, тут были и Адам с Евой и змием-искусителем, и сценки из жизни гаитянской деревни, причем на этих картинах все люди держали руки в карманах – художник рисовать руки не умел, – и все эти шедевры были расставлены на лестнице по обе стороны.
Феликс его не потревожил. Он осторожно переступил через спящего. Если бы кому-нибудь показалось, что Феликс нарочно толкнул его ногой, Феликсу было бы несдобровать. Тут положение особое, не то что в колониях. Гаитянское государство родилось после единственного в мире успешного восстания рабов. Попробуйте представить себе, что это такое. В истории до тех пор еще не было случая, чтобы восстание рабов окончилось победой, чтобы рабы добились самоуправления, сами наладили связи с другими народами и выгнали чужаков, которые считали, что гаитянам на роду написано быть рабами. И когда мы покупали этот отель, нас предупредили, что каждому белому или вообще светлокожему грозит тюрьма, если он ударит гаитянина или даже просто обругает его – словом, будет вести себя с ним как хозяин с рабом. И это было вполне понятно.
* * *
Пока Феликса не было, я спросил Кетчема, хорошую ли пьесу написал чех-эмигрант. Он сказал, что о сем ни он, ни Джейн Метцгер судить не могут: пьеса написана по-чешски.
– Мне сказали, что это комедия, – добавил он. – Может быть, ужасно смешная.
– Наверное, куда смешнее моей пьесы, – сказал я.
А дело в том, что двадцать три года назад, в 1959 году, я участвовал в конкурсе драматургов, организованном фондом Колдуэлла, и, как ни странно, победил; вместо премии мою пьесу поставил "Театр де Лис" в Гринич-Вилледж. Пьеса называлась "Катманду". Героем был Джон Форчун, владелец молочной фермы, тот самый друг, а потом враг моего отца, который похоронен в Катманду.
Тогда я жил у моего брата и его третьей жены, Женевьевы. Жили они в Гринич-Вилледж, и я спал у них на диване в гостиной. Феликсу исполнилось всего тридцать четыре года, но он уже руководил радиостанцией и собирался стать директором телевизионного управления рекламного агентства "Баттен, Бартон, Дарстайн и Осборн". И он уже шил себе костюмы только в Лондоне.
Пьеса "Катманду" прошла всего один раз. Впервые я оказался вдали от Мидлэнд-Сити, в городе, где меня никто не мог называть Малый Не Промах.
16
Всех критиков Нью-Йорка почему-то очень смешило, что автор "Катманду" – дипломированный фармацевт, окончивший университет в штате Огайо. Они сразу поняли, что я не бывал ни в Индии, ни в Непале. Они пришли бы в восторг, если бы узнали, что и писать-то эту пьесу я начал еще в средней школе. А как они растрогались бы, если бы узнали, что учительница английского языка сказала мне, что я непременно должен стать писателем и во мне теплится искра божия, причем сама она никогда нигде не бывала, ничего путного не видела и к тому же была старой девой. А какое подходящее имя было у этой особы – Наоми Шоуп.
Она пожалела меня, но я уверен, что ей и саму себя было жаль. Жуткая у нас была жизнь! Она была странная, одинокая, у нас ее считали чудачкой, потому что она вся ушла в чтение книжек, это была ее единственная радость. А я был вообще прокаженным. Да и дружить с ровесниками мне было некогда. После занятий в школе я бежал закупать продукты, а дома сразу же начинал готовить ужин. Я стирал все белье в нашей старой, скверной стиральной машине, стоявшей в котельной. Я подавал ужин отцу и маме, иногда и гостям, а потом мыл посуду. Посуда накапливалась с утра после завтрака и ленча.
Потом я делал уроки, пока у меня не слипались глаза, и валился в постель. Никогда не хватало сил раздеться. А вставал я в шесть утра, гладил белье, пылесосил в комнатах. По том подавал завтрак отцу и маме и ставил в духовку ленч. Потом застилал все постели и бежал в школу.
– А что же делают твои родители, пока ты хозяйничаешь? – спросила мисс Шоуп. Она вызвала меня в свой маленький кабинет после урока, на котором я крепко спал. На стене ее кабинета висела фотография знаменитой поэтессы Эдны Сент-Винсент Миллей. И мисс Шоуп пришлось объяснять мне, кто это такая.
Я стеснялся откровенно рассказывать старой мисс Шоуп, что делают мои родители целыми днями. Они слонялись по дому как призраки, в купальных халатах, в ночных шлепанцах – если только не ждали гостей. Они часами смотрели куда-то в пространство. Иногда они осторожно обнимали друг друга и вздыхали. Они были похожи на привидения.
И в следующий раз, когда Ипполит Поль де Милль предложит мне вызвать какого-нибудь мертвеца, я скажу:
– Навидался я их! Хватит!
* * *
Так что я сказал мисс Шоуп, что отец и плотничает дома, и, конечно, много пишет и рисует, и даже имеет антикварное дельце. А по правде говоря, отец в последний раз брал в руки инструменты в тот день, когда он сбросил купол с дома и переломал все свои винтовки. Я никогда не видел, чтобы он рисовал или писал красками. А его антикварная торговля состояла в том, что он распродавал понемногу остатки добычи, привезенной из Европы в лучшие времена.
На эти деньги мы покупали еду и топливо. И еще одним источником средств было небольшое наследство, завещанное моей матери родственником из Германии. Она получила эти деньги уже после окончания судебной тяжбы. Иначе и их забрали бы Метцгеры. Но основную поддержку нам оказывал Феликс – он был необычайно щедр, и нам никогда не приходилось о чем-то его просить.
И я сказал мисс Шоуп, что мама работает в саду и помогает нам: мне – по хозяйству, а отцу – в его антикварном деле, ведет переписку с друзьями, очень много читает и так далее.
Однако вызвала меня мисс Шоуп по другому поводу: она прочитала мое сочинение на заданную тему "Кто из граждан Мидлэнд-Сити мой любимый герой?".
Моим любимым героем был Джон Форчун, который умер в Катманду, когда мне было всего шесть лет. У меня даже уши загорелись, когда мисс Шоуп со слезами на глазах сказала мне, что за сорок лет работы в школе она не читала лучшего сочинения.
– Ты непременно должен стать писателем, – сказала она, – и ты должен покинуть этот убийственный город как можно скорее. И тебе надо найти то, что у меня не хватило духу искать, – добавила она. – Именно то, что мы все должны искать, не сдаваясь.
– А что это? – спросил я.
Вот что она ответила:
– Свой собственный Катманду…
* * *
Она призналась, что внимательно наблюдала за мной последнее время.
– И ты словно разговариваешь сам с собой.
– А с кем мне еще разговаривать? – сказал я. – Да я и не разговариваю по-настоящему.
– Вот как? – удивилась она. – А что же ты делаешь?
– Ничего, – сказал я. Я никому не рассказывал об этом и ей тоже говорить не стал. – Просто у меня такая нервная привычка, – сказал я.
Конечно, ей понравилось бы, если бы я открыл ей все свои тайны, но я так и не доставил ей этого удовольствия.
Я решил, что безопаснее всего, мудрее всего молчать как могила и быть холодным как лед и с ней, и со всеми другими.
А ответить на ее вопрос я мог бы так: я просто напеваю себе под нос. Это было джазовое пение – изобретение негров. Они таким пением без слов прогоняли тоску и печаль, и я тоже. "Бууби дууби хопхоп", – пел я себе под нос и еще: "Скедди уии, скиди уа" – и так далее. "Бииди оп! Бииди оп!"
И мили летели мимо, и годы летели мимо. "Фуудли йа, фуудли йа. Занг риипа доп. Фаааааааааааааааааа!"
* * *
Торт "Линцер" (по рецепту из газеты "Горнист-обозреватель"). Смешать полчашки сахару с чашкой сливочного масла, хорошенько растереть. Добавить два желтка, пол чайной ложки лимонной цедры.
Смешать чашку муки, четверть ложки соли и чайную ложку корицы, четверть ложки гвоздики. Высыпать в масло, растертое с сахаром. Добавить чашку миндаля (не жареного) и чашку жареных лесных орехов, нарубленных очень мелко.
Раскатать две трети этой массы до толщины в четверть дюйма. Выложить на глубокий противень. Густо смазать малиновым вареньем (полторы чашки). Раскатать остальную массу, нарезать полосками длиной около десяти дюймов. Слегка закрутить и положить сверху сеткой. Защипнуть края. Разогреть духовку до 350° и выпекать около часа, затем остудить при комнатной температуре.
Этот торт был одним из самых популярных в Вене, столице Австрии, перед первой мировой войной!
* * *
Я ничего не говорил отцу и матери о том, что хочу стать писателем, пока не угостил их неожиданно своим изделием – тортом "Линцер" по рецепту газеты "Горнист-обозреватель".
Когда я подал торт, отец как-то встряхнулся, ожил и сказал, что торт словно перенес его на сорок лет назад. И прежде чем он снова отключился от действительности, я ему передал то, что мне сказала Наоми Шоуп.
– Полуженщина-полуптица, – сказал он.
– Простите, сэр? – сказал я.
– Мисс Шоуп, – сказал он.
– Не понимаю, – сказал я.
– Она, несомненно, сирена, – сказал он. – А сирена – это полуженщина-полуптица.
– Я знаю, что такое сирена.
– Значит, ты знаешь, как они завлекают моряков своими сладкими песнями и те разбиваются о скалы.
– Да, сэр, – сказал я. После того как я застрелил миссис Метцгер, я стал всех взрослых мужчин величать "сэр". Моя жуткая жизнь становилась от этого немножко веселее, так же как от негритянских песенок без слов. Я представлял себя каким-то "нижним чином", ниже некуда.
– А что сделал Одиссей, чтобы безнаказанно проплыть мимо сирен? – спросил отец.
– Забыл, – сказал я.
– Он сделал то, что я советую и тебе делать каждый раз, когда кто-нибудь скажет, что у тебя есть какой-то талант, – сказал он.
– Хотел бы я, чтобы мой отец сказал мне те слова, что я говорю тебе.
– Что именно, сэр? – сказал я.
– Залепи уши воском, мой мальчик, и привяжи себя к мачте, – сказал отец.
* * *
– Но я написал сочинение про Джона Форчуна, и она сказала, что сочинение отличное, – настаивал я. Вообще я очень редко на чем-нибудь настаивал. После того как я посидел в клетке, весь измазанный чернилами, я пришел к выводу, что лучше всего и для меня, и для окружающих, если я ничего не буду хотеть, ничем не буду восторгаться, по возможности ни к чему не буду стремиться, чтобы никогда больше никого не обидеть, никому не повредить.
Иными словами, я не смел прикасаться ни к чему на этой планете – будь то мужчина, женщина, ребенок, вещь, животное, растение или минерал, – может, все они подсоединены к контактному детонатору, к взрывчатке. Как шарахнет!
И для моих родителей было неожиданностью то, что я весь прошлый месяц работал до поздней ночи над сочинением на тему, которая меня очень волновала. Родители никогда не интересовались, чем я занимаюсь в школе.
Школа…
– Ты написал про Джона Форчуна? – спросил отец. – Но что же ты мог про него написать?
– Я покажу тебе это сочинение, – сказал я. – Мисс Шоуп мне его вернула.
– Нет-нет, не надо, – сказал отец. – Расскажи своими словами. – Теперь я думаю, что он и читать-то почти не умел.
– Мне интересно, что ты про него написал, ведь я с ним был довольно близко знаком.
– Знаю, – сказал я.
– Почему же ты меня не расспросил о нем? – поинтересовался отец.
– Не хотел тебя беспокоить, – сказал я. – Тебе и так приходится думать о многом. – Я знал, как отцу больно вспоминать о том, что из-за своего преклонения перед Гитлером он потерял такого друга, как Джон Форчун, но ничего не добавил. Я и так принес ему достаточно горя. Я всем принес одно горе.
– Он вел себя как дурак, – сказал отец. – Разве можно в Азии искать мудрость? Та проклятая книжка погубила его.
– Знаю – "Потерянный горизонт" Джеймса Хилтона, – сказал я. Это был очень популярный роман, вышедший в 1933 году, через год после того как открылся мой смотровой глазок. В романе была описана крошечная страна, совершенно отрезанная от всего мира, где люди старались не обижать друг друга, не делать никому зла, где все были счастливы и оставались вечно молодыми. Хилтон написал, что эта воображаемая райская страна находится где-то в Гималайских горах и называется "Шангри-Ла".
Прочитав эту книгу, Джон Форчун после смерти жены уехал в Гималаи. В те времена даже самые образованные люди, не чета Джону Форчуну, нередко верили в царство мира, радости, душевного покоя, которое на самом деле где-то существует и его можно отыскать, как спрятанное сокровище капитана Кидда. В Катманду часто бывали разные путешественники, но им приходилось идти туда тем же путем, которым прошел Джон Форчун, – тропою от границы Индии, через горы и джунгли. Дорогу туда проложили только в 1952 году, когда я получил диплом фармацевта.
Господи боже, а теперь там построен огромный аэропорт. Мой зубной врач Герберт Стакс был там уже три раза, и у него в приемной полным-полно всяких непальских сувениров. Вот почему ни он, ни его семья не пострадали от нейтронной бомбы. Они как раз были тогда в Катманду.