Около половины девятого Сашо уже подъезжал к Карлову. Еще не совсем стемнело, и он вел машину, не зажигая фар. Безумная гонка ничуть не утомила его, он чувствовал себя таким же бодрым, как перед выездом. В городе какой-то мальчик, сев рядом с ним, показал ему, как проехать к больнице. Это было совсем близко. Войдя в больничный двор, утопавший в прохладных сумерках, Сашо заметил мелькнувшего, у самых его глаз светлячка. "Светлячок - добрый знак", - с надеждой подумал он. Да, все кончится хорошо, он, должно быть, рожден под счастливой звездой, хотя и не верит в звезды. Даже в этот тихий вечер, стоя на пороге неведомого, он верил прежде всего в свой разум, с некоторыми оговорками, правда, но все-таки в разум.
В проходной его остановили. Пожилая женщина в очках с дешевой алюминиевой оправой спросила его имя. Сашо назвал себя, сказал, к кому приехал, женщина бросила на него недовольный взгляд.
- Знаю, знаю, - сказала она. - Подожди немного.
Женщина исчезла и немного погодя вернулась вместе с Юлианой - в чистом белом халате и с книгой в руках. Она совсем успокоилась, но при виде его лицо у нее просияло.
- Я страшно рада, что вы приехали! - искренне проговорила она. - И, говоря по правде, не ожидала, что вы так молоды.
- Не так уж я и молод, - удивленно ответил Сашо.
- Сейчас я отведу вас к ней, - продолжала Юлиана. - Только будьте очень осторожны!.. Несколько часов она была просто в беспамятстве.
Сашо не ответил. Конечно, он имел самое слабое представление обо всем, что случилось.
- В другой раз расскажу вам все подробно, - добавила Юлиана. - А сейчас пойдем!
Юлиана не выполнила своего обещания и никогда не рассказала ему, как это случилось. Эта страница так навсегда и осталась для него закрытой. Все, пережитое обеими женщинами, они впоследствии боялись даже вспоминать, не то что рассказывать.
Сашо вошел в палату и, пораженный, остановился на пороге. В зыбком свете лампы перед ним предстала словно бы совершенно другая девушка. Прежде всего она показалась ему страшно маленькой. Особенно уменьшилось ее побледневшее личико, от которого остались, казалось, одни глаза. И в этих глазах было все - надежда, любовь, ожидание. Сострадание и прощение, немая мольба. И больше всего - страх: он ли это на самом деле, зачем он приехал, любит ли ее до сих пор, не уйдет ли, подавленный и полный отвращения?
Сашо попытался ободряюще улыбнуться, но вместо улыбки получилась какая-то жалкая гримаса. Хотел что-нибудь сказать, но слова застряли в горле. Он понимал, что сейчас любое слово прозвучит фальшиво. Она и сама сейчас не настоящая, просто какой-то до смерти перепуганный раненый зверек. Да, как тот котенок, которого он когда-то сбросил с балкона и потом нашел под дверью - несчастного, охваченного ужасом котенка, у которого не было никакого другого выхода, кроме как опять вернуться к своему убийце и показать ему свою сломанную лапку, чтобы вызвать хоть каплю сострадания.
Он молча подошел к кровати и присел на низкую белую табуретку. Потом взял ее обескровленную руку в свою. Холодная, худенькая ручка с истончившимися пальцами. Он гладил их другой рукой, чувствуя, как дрожат у него губы. Казалось, никогда еще в душе у него не боролось так много и таких разных чувств, он просто задыхался сейчас под их напором. И все же перед ними словно стояла какая-то преграда, какая-то плотина из мокрых, позеленевших камней. Он сам воздвиг ее в себе, чтобы уберечься от отвратительного чувства вины, - воздвиг еще тогда, когда трусливо прятался от Сузи. И эта преграда так и осталась в нем, хотя и скрытая под корнями и желтой тиной, нанесенной течением. Сейчас сквозь преграду пробивалось немного чистой воды - не больше.
- Я думала, ты не приедешь, мышонок, - еле слышно проговорила Криста. - Что тебе что-нибудь помешает.
- Как это я мог не приехать? - удивился Сашо.
Она поняла. Она взяла его руку и приложила к своей холодной щеке. Потом поцеловала эту сильную мужскую ладонь и заплакала, счастливая и успокоенная. Она плакала и все прижимала к щеке его руку, обливая ее горячими слезами. Он молчал, растроганный, где-то в глубине души уже сознавая, что эти слезы - безмолвный, вынесенный ему приговор. Окончательный приговор. Наверняка справедливый и предопределенный заранее. Быть может, прекрасный и даже приятный приговор, против которого не было никакого желания протестовать. И все же - приговор.
13
Все произошло так быстро, что Урумов не успел ничего осознать. Он с трудом сохранял спокойствие, пока Сашо объяснял ему, как разыгрываются этюды. Затем племянник умчался, оставив после себя что-то, напоминающее напряжение перед сильной грозой. Как всегда, когда он был чем-нибудь смущен или расстроен, академик подошел к окну. Солнце уже низко склонилось к западу, на неровной спине Витоши еле заметно поблескивали окна горных приютов. Сейчас его занимала одна-единственная мысль - какие последствия таит в себе это неожиданное событие.
Случилось что-то очень важное, ребенка больше не было. В любом случае это означало конец чего-то. Или начало чего-то, может быть, совершенно непредвиденного. Но что бы это ни было, он чувствовал, что еще не готов его принять.
А вчерашний день был таким счастливым и спокойным. Он просто видел, как Мария подходит к нему с грибами в руках, страшно гордая и счастливая своей находкой. Потом они сидели в редкой тени калинового куста, осыпавшего крутой берег мертвыми белыми цветами. Видел все как на ладони - заводь, молодые тополя, квадраты рыбопитомника у другого берега. Какой прекрасный, бесконечный, разомлевший от жары день. Казалось, он так и остался сидеть там, на берегу, и вода, пришедшая с гор, омывает его запыленные, усталые ноги. Так и хотелось задремать, уснуть навсегда под журчанье реки. Остаться неизменным в вечности. Конечно, тогда у калины никогда не созреют ее мелкие ягоды, не нальются алые грозди. Но зато день, его день останется бесконечным. Не будет никакого заката, никакого завтра. Он боялся каждого нового дня, каждого шага в неведомое. Любая перемена казалась ему ужасной.
Зазвенел телефон, он вздрогнул и вышел в холл. Академик возненавидел эту черную трубку, сделанную так, чтобы держать ее было как можно удобней и легче. Почему это люди так по-глупому стремятся обставить как можно удобней каждую плохую весть, каждое несчастье, даже каждую смерть - электрический стул, роскошные подземные убежища. Все равно - дурная весть не станет от этого лучше, смерть - милосерднее. В мембране загудел хрипловатый мужской голос, и академик облегченно перевел дух.
- Профессор, это я, Трифон. Звоню из автомата.
Трифон был его старый, ушедший на пенсию шофер. Сейчас он приехал за ним на институтской машине.
- Хорошо, Трифон, но не рановато ли ты явился?
- Раньше - вернее… Газетку пока почитаю…
Это верно, пока Трифон прочтет газету, может наступить утро. Хотя читал он только "Вечерни новини", да и там - одни лишь объявления, от первого до последнего. И особенно внимательно - объявления о купле-продаже. Над каждым из них Трифон размышлял подолгу и с удовольствием, словно бы одинаково был готов купить и магнитофон, и рояль, и детскую коляску.
- Как твои почки? - на всякий случай спросил Урумов.
- Какие почки? А, мои, болят понемножку.
Сегодня утром Трифон пожаловался на почечный приступ, случившийся с ним в воскресенье. Потому, мол, и не пришел. Урумову стало ясно, что старик соврал. Ничего - прекрасная, благословенная ложь. Наверное, просто выпил лишнего накануне. Да и кто мог утром разбудить этого несчастного одинокого вдовца. Невестка никогда не утруждала себя надобными обязанностями, хотя и жила бесплатно в его квартире, построенной за счет бесчисленных мелких шоферских ухищрений. Да и к чему его будить, чтоб только кашлял да харкал в уборной.
- Ладно, стой, пока не выйду, - сказал Урумов.
- Буду стоять, как пришитый! - с усердием пообещал Трифон.
Урумов положил трубку и опять вернулся к окну. Вид недалеких гор всегда действовал на него успокаивающе, помогал забывать о времени. Но сегодня это не слишком получалось. Ему очень хотелось думать о погибших белых мышах, хотелось тревожиться из-за них, а сил не было. Сегодня все, что относилось к завтрашнему дню, его не интересовало.
Он не знал, что уже приговорен. Собственно, каждый человек приговорен, но. у его смерти было определенное имя. Урумов встретил ее более сорока лет назад, не увидев и не распознав ее. Встретил в том самом "Альказаре" с его русскими балалайками и певичками, с его замызганным бархатом, бумажными фонариками и гирляндами, маскирующими закопченный потолок; встретил в тот самый день, когда заглянул туда, чтобы наскоро поужинать, - у нее на глазах, у нее в глазах, в ней самой; встретил за столом в рубиновых отблесках вина, в платье, имитирующем змеиную кожу, и - с ядом. Ядом, который он выпил в бокале шампанского. Кто из людей знает, когда он, в сущности, видит ее впервые, - так много у нее лиц и такими повинными кажутся ее страшные преображения.
Самое главное сейчас не думать и спокойно ждать. Но это страшное ожидание раздирало его нервы, омрачало долгие солнечные дни. Все утро Урумов провел в каком-то грустном забытьи. Он не хотел думать о завтрашнем дне, хотя с радостью вспоминал о вчерашнем. Почему? Он прекрасно знал - то, что связывает человека с прошлым, ничем не отличается от того, что связывает его с будущим. Обе эти связи одинаково крепки и надежны и - самое главное - одинаково реальны. Одни лишь слепцы верят в то, что только сегодняшний день - настоящий. Надо успокоиться и расслабиться. И Урумов действительно расслабился, его вновь охватила сонливая нежность, которая не покидала его все последние дни; ощущение прикоснувшихся к лицу кончиков пальцев, бессонные рассветы, когда восходит зеленоватая звезда. Нет, не белая, рожденная из морской пены, а его собственная - на бледно-алом фоне неба.
Когда часы пробили половину восьмого, Урумов сел за стол. Но напрасно он листал бюллетени, тоненькие брошюрки на рисовой бумаге, известия. Он попросту ничего не видел - ни слов, ни даже букв. Наступали самые трудные минуты, они тащились медленно и ползком, совсем как сороконожки, несмотря на многочисленные, изо всех сил работающие лапки. Она должна была прийти в половине восьмого, причем обычно опаздывала всего на несколько минут, не больше. Сейчас прошло уже десять, а ее все не было. Внезапно его охватила безумная мальчишеская паника - а если с пей что-нибудь случилось? Вдруг кто-нибудь сообщил ей о Кристе, и она вне себя помчалась в Карлово? Но, подумав, он понял, что это вряд ли возможно. Женщина с таким воспитанием не могла уехать, не поставив его в известность. Мария уважала его гораздо больше, чем ему бы хотелось, - ведь уважение прежде всего означает некую дистанцию.
Мария пришла без четверти восемь. И сразу же кабинет словно озарился, все стало необыкновенно простым и легким. Одета она была очень хорошо, но показалась ему немного задумчивой и печальной. Впрочем, что ж тут такого, к настоящей радости человек всегда идет с некоторой печалью. Если не почему другому, то хотя бы из страха, что может ее потерять. Она села в кресло, стоявшее подальше, и улыбнулась.
- Знаете, мы вчера так мало ходили, а я чувствую себя совсем разбитой.
- Неужели? - удивился он. - А я ничего!
- Вот видите! - обрадовалась Мария, словно хотела услышать именно это.
- А у вас это, конечно, не от ходьбы, а потому что вы полчаса простояли в очереди.
Она засмеялась, на этот раз совсем непринужденно.
- Да, но зато котлеты были такие вкусные. Я и сегодня о них вспоминала. И до сих пор чувствую себя сытой, честное слово.
- Надеюсь, вы не ужинали? - подозрительно спросил он.
- Как можно, вы же меня пригласили на ужин.
- А вдруг вы забыли.
Она взглянула на него как-то особенно.
- Я никогда ничего не забываю. Может быть, это самая плохая моя черта.
Да, именно так она и должна была ответить, поделом ему. Лучше, пожалуй, переменить тему.
- А где вы вообще питаетесь? В столовой?
- Что вы! Я ведь должна готовить и для Христины.
- Ну, например, сегодня что вы готовили? На обед?
Мария улыбнулась.
- Запеченный картофель.
Может быть, вернее было бы сказать - постный картофель. И добавить, что и тот пришлось нести в соседнюю пекарню, так как электрической печки с духовкой у нее нет.
- Надеюсь, ваша картошка уже как следует переварилась, - впервые за весь вечер улыбнулся академик.
- Почему? Куда вы собираетесь меня вести?
- В один неплохой кабачок. Это не очень далеко, почти в Софии.
Лицо у нее внезапно помрачнело, мелкие морщинки избороздили лоб, который до сих пор он всегда видел гладким.
- Не стоит, - сказала она. - Это уж чересчур.
- Почему?
- Сами понимаете.
- Но там вы действительно меньше всего рискуете! - убежденно проговорил он. - Туда ездят главным образом разные директора со своими секретаршами, ну и парочкой иностранцев для камуфляжа.
- Тем хуже! - сказала она. - Я предпочла бы какое-нибудь другое место. Куда ходят люди поскромнее.
- Но я уже заказал столик!
Мария на секунду задумалась.
- А, к черту! - сказала она каким-то новым, чужим и неожиданным голосом. - Поехали.
И тут же встала, легкая и подвижная в своем чуть расклешенном жестком синем платье. Машина, конечно, их дожидалась. За пыльным стеклом Трифон, тихонько бормоча, все еще изучал свои объявления. Сейчас он как раз раздумывал над неким ручным феном - к чему бы его применить, учитывая, что на собственной его плоской, как дно сковородки, профессорской голове оставалось всего два-три волоса. Когда они подошли поближе, Трифон весьма нахально оглядел приглашенную академиком даму и, судя по всему, одобрил. Они сели сзади, Урумов сказал, куда ехать.
К кабачку они подъехали еще засветло. Урумов отпустил шофера до одиннадцати часов и ввел свою даму в это знаменитое убежище грешников. Внутри было темнее, чем снаружи, хотя уже горели лампы, в большинстве своем цветные или затененные. Академику, как и положено, оставили удобный, довольно-таки уединенный столик. Все заведение было оборудовано в так называемом народном стиле, громадные свечи в железных подсвечниках обливались мутными стеариновыми слезами. Немедленно появился официант и предложил им свежего морского луфаря, запеченного на черепице. Урумов недоверчиво взглянул на него.
- Настоящий свежий луфарь?
- Господин профессор, у нас нет точных сведений о том, когда он скончался, - довольно удачно пошутил официант. - Но вы же знаете, луфарь - это царь-рыба… Мы подаем его не всегда и не всем.
- А вино в таком же роде у вас найдется?.. Которое не всегда и не всем?
Официант нерешительно взглянул на него, он явно боялся пообещать.
- Должно быть кое-что… Белый станимакский мавруд. Но не могу поручиться.
Когда он ушел, Мария сказала:
- Имейте в виду, я не пью вина.
- Я тоже не пью, - улыбнулся академик. - Но белый мавруд встречается реже белой вороны. Почти как белая ласточка.
- Да, из вас мог бы получиться неплохой рекламный агент, - сказала Мария. - Но должна вам признаться, что со времени своей свадьбы я не выпила ни капли вина. И не только из добродетели. Алкоголь нагоняет на меня тоску, так и тянет расплакаться. Что, между прочим, и случилось на свадьбе.
- Это было просто дурным предчувствием, - пошутил академик. - Но вам все же придется мне помочь. Я опозорюсь перед Трифоном, если один выпью целую бутылку.
Мария действительно выполнила свою угрозу. Стоило ей выпить бокал крепкого белого вина, ароматного и чуть сладкого на вкус, как глаза ее тут же наполнились слезами. Она чуть ли не испуганно вытерла их, попыталась засмеяться.
- Ну вот видите!
- Ничего страшного, - успокоил ее академик. - Здесь достаточно темно, можете спокойно поплакать.
И тут произошло нечто совершенно неожиданное. На них внезапно обрушился целый шквал звуков, настолько чистых и ясных, что оба вздрогнули. Даже не глядя, Урумов понял, что это цимбалист пробует свой инструмент. И действительно, цыганский оркестр уже занял свои места. Галуны дирижера мягко поблескивали в слабом свете, волосы музыкантов сияли, словно смазанные жиром. В это время зажглись разноцветные рефлекторы и белые рукава оркестрантов стали фосфорно-зеленоватыми. Урумов внезапно вспомнил давно забытый ресторанчик в Буде, высокого, тощего цимбалиста и влюбленную пару за соседним столиком, которая показалась ему такой смешной в своей запоздалой нежности. Он почувствовал, что холодеет, и быстрым взглядом обвел окружающих. Нет, никто на них не глядел - ни насмешливо, ни подозрительно. А ведь тот унылый венгр с кривым носом был, наверное, на пять-шесть лет моложе его. Почему же он показался ему таким смешным и жалким? Почему сейчас он не может узнать, не может даже представить в таком виде себя самого?
- Что с вами? - удивленно спросила Мария. - Вы как будто вспомнили что-то очень неприятное.
- Да, пожалуй… Но к вам это не относится. Оркестр загремел как-то вдруг, дружно, на всех своих инструментах, которых, как показалось Урумову, было гораздо больше, чем в действительности. Исполнялся хор цыган из "Трубадура" - громко, торжественно, почти ликующе. И он вдруг почувствовал, как расслабились его напряженные нервы, свечи лили мягкий свет, золотивший зал, и все его существо охватила тихая радость. Когда официант наконец принес рыбу, он тихо спросил его:
- Могу я попросить оркестр исполнить одну песню?
Урумов и не подозревал, что это худшее, что он мог сделать сегодня вечером. Он просто поддался какому-то ему самому непонятному импульсу.
- Естественно! - с готовностью откликнулся официант. - Если только, конечно, это не "Лили Марлен".
- Нет. Нечто гораздо более старое. "Сольвейг".
- "Сольвейг"? Да, они ее играют. Очень хорошая песня, - охотно согласился официант.
"Значит, играют! - с грустью подумал Урумов. - И всегда будут играть. Даже через тысячу лет, если тогда еще на земле останутся люди".
- Какое-нибудь воспоминание? - улыбнулась Мария.
- Почти! - неохотно ответил он.
- Если судить по вашему виду, не слишком приятное. Урумов удивленно взглянул на нее - она опять попала в самую точку. И всегда попадала, словно у него во лбу было какое-то оконце, куда могла заглядывать только она одна.
- Как бы это вам объяснить!.. Можно, конечно, сказать и так. Но можно сказать и нечто, прямо противоположное.
- Пожалуйста, расскажите!
Урумов нерешительно взглянул на нее - что, собственно, рассказывать? Может получиться глупо и неделикатно. Да, наверняка так оно и будет.
- Пожалуйста! - повторила Мария.