– Добро, проходи, от тебя не отвяжешься…
Митук неверной рукой налил бригадиру полный, до краёв, стакан, дыхни – расплескается, а себе самую малость, уже, по всему видно, и не соображал, что творил.
– Глуши минимум! – велел Митук.
Выпили. Закурили. Шалабод прикончил бутылку, можно сказать, один. Он сидел на скамейке, громко попрекая себя за то, что грозился обрезать Митуку участок и не дать лошадь.
– Кто ж знал, Митька! Кто ж думал! – приговаривал бригадир, качая лысой головой. – А ты… вот кто ты… Аж меня обскакал!
– Обскакал. Как нечего делать. А мог бы тебе… мироед… мог бы и умывальник тебе сегодня начистить. Сколько ты назолял мне этих минимумов, сколько страшил ЛТП. Да не буду. Ни-ни. Не хочу мараться. Прощаю.
– Кто ж знал-ведал? – скамейка казалась Шалабоду слишком твёрдой, он ёрзал. – А и хорошо, что так всё кончилось. Теперь у меня к тебе никаких претензий.
– Ещё бы!
– Ты вот что, Митук, к Вере моей больше не приставай. Больная она. Снова в больницу отвёз.
– Передавай привет.
– Не приставай, Митук! Оставь нас в покое! У нас уже внуки…
Митук поднялся, взял со стола ломать хлеба, сунул в карман.
– Курёнку. Всех накормил-напоил, а про него чуть не забыл.
– Чуешь, Митук? Или нет? – Шалабод тронул его за рукав.
– Слухай, бригадир! – икая и шатаясь, Митук погрозил собеседнику трясущимся пальцем. – Ей нравится, тебе нет… Да разберитесь вы в своей семье. Сами. С глазу на глаз. Что у вас за семья? Вроде интеллигентная. Ей, глянь ты, нравится, если Митук прижмёт-притиснет. А ему, стало быть, нет! Разберитесь. А я – пошёл. Меня, Шалабод, будить ни свет ни заря права такого не имеешь. Шахтёрский пенсионер я…Понял?!
Стоял тёплый звёздный вечер, где-то далеко играла гармошка. Больше Митук ничего не помнит, словно провалился куда-то. Проснулся наутро и никак не мог понять, где он. А денег не было. Даже мелочи. Зверски разламывалась голова, ныло, болело всё тело. Он поднёс ко рту банку с водой и долго пил, не ощущая её вкуса.
КОНЬ БАБЫ ДУНИ
Вон она, баба Дуня, вон. За щербатой калиткой мелькнула маленькая, сухонькая фигурка. Но она ли это? А, может, кто другой топчется по двору? Если прислушаться, слышны ее шаги, чьи ж еще, а также–перебранка. Ворчит старая, разговаривает с котом, поди. Живая, значит, а люди, ишь ты на них, точили языками лишь бы что... Выходит все-таки со двора? Да-да, наконец-то. Давно не было видать старухи, давно. Сперва показывается конь бабы Дуни – тонкая ореховая клюка, – ею она долго нащупывает землю, будто ищет что-то,– и такое впечатление, что она, клюка та, игрушка какая-то, и ею управляют не иначе как по радиосвязи, спрятавшись за углом, – долго и придирчиво выбирает, где воткнуть-приземлиться, а немного позже появляется и нога старухи в красном ботике, не сразу – вторая. Старуха кряхтит, ахает и охает, а затем, перевалившись кое-как за порожек калитки, облегченно вздыхает: все, выбралась, благодарить Бога надо, "на люди". Оглядывается по сторонам. Видит мало что: глаза только для слёз. И слышит совсем плохо – но лучше, чем видит.
– О, баба Дуня, ты опять с конем?!– около дома старухи колодец, и Митрофан, переливая воду из бадьи, накрепко взятой на цепь, в ведро, веселыми, оживленными глазами смотрит на нее: он, по всему видать, рад видеть соседку.
– С конем, с конем,– выдыхает воздух из груди баба Дуня.
– И куда ж едешь?
– А во постою, подумаю... Я такой ездок, что куда хочешь могу заехать.
– Заезжай и к нам...
– Там видно будет...
Митрофан понес ведро с водой, его двор напротив, а старуха стоит на одном месте, словно приросла. Маленького расточка, сухонькая, сгорбленная, баба Дуня и в самом деле решает, куда ей сходить. Лавка еще закрыта, ведь рано: заведующая и продавщица – она в одном лице – живет в соседней деревне, приезжает на велосипеде позже. А то ж обычно там, у прилавка, собираются женщины, как на собрание, и толкуют о жизни, а заодно ждут машину с хлебом. Пока хлеб тот да селедку подвезут, вот уж наговорятся вволю они!..
Давно не была в лавке баба Дуня, давно. Сегодня можно сходить: Танька, ее невестка, поехала в город, видеть не будет... И клюка появилась у старухи, теперь, пока опять не отнимет ее Танька, жить можно. Так вот и бывает: когда не имелось клюки, то хотелось старухе навестить и сестру, она в конце улицы живет и еще более больна и беспомощна, чем сама баба Дуня, и к соседке заглянуть, не говоря уже о лавке, а как появилась возможность, то вот стоит на одном месте, будто и в самом деле к земле приросла, и не знает, куда пойти. И тогда баба Дуня, оставляя перед собой следы-кружочки от клюки, шаркает ботиками к бывшему деревенскому клубу – в нем живут молдаване, муж и жена – а прямо к нему, к клубу-то, приткнулась узенькой полоской заросшая травой дорога, по которой сельчане возят в последний путь земляков. Людей в Плоском живет мало, потому и заросла дорога – некого хоронить, а хоть и случается такое, то редко.
Кое-как доползла старуха до погоста, отдышалась, откашлялась, а тогда похвасталась Митьке, он спит под аккуратным бугорком:
– Пришла, пришла, сыночек...
Ей, наверно, и действительно кажется, что Митька слышит ее, только ответить не может, и баба Дуня усаживается, как на кроватку бывало, к сыну на бугорок, гладит дрожащей узловатой рукой земельку, и рассказывает ему о своей жизни. В лавке всего не скажешь – там слово какое лишнее выпустишь и не рад будешь: люди додумают, перекрутят-перевернут и сразу же Таньке донесут, хоть каждый осуждает ее, упрекает, что не смотрит надлежащим образом за бабой Дуней, а пенсию до копейки прибирает к рукам да еще опекунство оформила в сельсовете, бесстыдница. Оно так и есть. Чистая правда. Но зачем же Таньке пересказывать? Разве же она и сама не знает, что нехорошо так делать? Знает. Но уж человек такой: ей хоть плюй в глаза, а она будет говорить, что дождь идет. Недолго разговаривая тогда со старухой, Танька хватает клюку, которую та обычно не выпускает из рук даже дома, ломает на мелкие части и с неописуемой злостью швыряет на загнетку или еще дальше – в печь. Видеть надо!..
– Сиди дома! Не будешь ползать и плакаться в жилетку, ведьма старая! Досматриваю ее, видите, не так! А кто ты мне? Кто? Это когда Митька жил, то родней была. А теперь я б и не смотрела в твою сторону , карга ты старая, если бы не деньги те. Но отец же спит, а детишек мне, пьяница беспробудный, оставил: расти- воспитывай, Татьяна! Так ты что, меня упрекать за деньги те будешь? Услышу еще раз, то вот тебе принесу и молока, и супа!–Танька тычет бабе Дуне под нос – будто норовит продырявить его – фигу и выбегает из хаты свекрови на улицу, берет направление к своей избе: они рядом, одна к одной, их хаты...
Что она ей ответит, баба Дуня? Пока одно слово подберет и то выговорить не успеет, у Таньки их сто вылетает, и тогда хоть ведро какое, что ли, от них на голову надевай, чтобы не слышать. Вишь ты, Митьку винит, что умер, а детишек оставил. А разве ж не ты сама виновата, что сына земля упрятала? Молчишь, Танька! А ты скажи, скажи! Чтобы все услышали. В лавке. Выйди на центр и скажи: "Это, люди, я сама послала Митьку на смерть... Пьяный он был. Чересчур. Пошатывался аж. Он, по-видимому, не знает, что и умер, поди. Да к нам же в тот вечер прибежала Манька из Букановки, пили вместе, втроем. И я попросила, поскольку сильная пурга была, провести Маньку, ведь могла заплутать и пропасть. Митька и повел. Когда возвращался назад, то уснул на рельсах, товарняк его и переехал". А теперь, негодница, пьяницей его обзывает. Митька не слышит, конечно, говорить можно что угодно, однако баба Дуня верит, будь Митька живой, то за такие слова Таньке ох и досталось бы!
– С конем, сынок, то и приехала,– старуха показывает клюку. –Видишь? А без него я – как без ног... У меня и еще два коня есть. Спрятала. Далеко спрятала. Чтобы Танька не увидела. Раздробит. Она коня моего покусать готова – столько злобы у человека. "Сиди дома, старая тетеря, не ползай!" А разве же мне одной дома сидеть хорошо? Хоть удавись... Ни радио, ни живой души... Одна. С котом разве поговоришь? Дети же твои взрослые, у них свои семьи. В Гомеле живут, когда в тюрьме не сидят... Они меня и жалеют, вижу, заходят, но мать ж не разрешает, цыкает. Тайком, бывает, заходят. Когда ж Танька тому, кто ко мне забежит, меньше в сумку гостинцев кладет. А есть же хочется детишкам. Попадает и людям, которые мне, бывает, посочувствуют... Не дает даже и смотреть им в мою сторону. Запретила. А людям что? Не надо – так не надо. Боже упаси, если разговор затею с кем! Сразу на Танькины окна поглядывают: не видит ли хоть она, а то будет беды. Правда ж. Она же, Митька,– это ж ты знаешь или нет? – к тебе никогда не приходит и детишек не приучила. Даже на радуницу. Те приезжают другой раз на радуницу, а на погост не идут... в доме потолкаются- потолкаются и поедут. Она, Танька, кроме как себя, кого больше любила? Детей же тогда сразу в детские дома определила, сама по курортам шастала, а там из них бандитов поделали. Вот так-то!..
А помнишь ли ты, Митька, как я говорила тебе, чтобы выгнал ты ее, Таньку, когда она сама к тебе прибежала? Помнишь. Ей в школу надо, а она к тебе. Не хватило у меня тогда смелости ее вытурить. Хорошо было б, ох и хорошо!..
Баба Дуня некоторое время молчит. Не больно любит и сама она шевелить старое, ведь старое-то не всегда приятно для нее. Если бы, рассуждает, не выгнала Катю с первым своим внуком, когда Митьку в армию забрали, то и Таньки не было б... Выгнала ж. А тогда, когда сын вернулся со службы, не пустила и на порог невестку. Вина здесь ее, что так получилось. Может , и Митька был бы жив. Да и жил бы, Манька же не Катькина подружка и ее не надо было проводить в пургу...
Миновав этот штришок в своей жизни, баба Дуня дальше жалуется сыну на Таньку, опять плачется, что была война и не вернулся Платон, а то б и детишек у нее имелось более, а не один Митька, и было б тогда кому заступиться за нее... Поплакала. Погоревала. А потом тяжело поднялась, сказала тихо и отрешенно:
– Это чтобы можно было открыть двери и прийти к тебе, Митька, я б пришла... ей-богу... с каждым часом мне все тяжелее топать до своей избушки... чтобы не идти мне уже домой... то и хорошо было б...
Баба Дуня шаркала ботиками по заросшей травой дороге и в этот момент услышала, что к лавке подъехала автомашина. Узнала: хлебная. Та всегда так тарахтит. В лавку сегодня она опоздала, явится на шапочный разбор. Женщины наберут сейчас хлеба и разойдутся, только и увидишь их.
А ей, между прочим, и не надо сегодня туда – с сыночком, с единственным своим, наговорилась. Забыла, правда, похвалиться ему, что сразу три клюки сделал ей правнук Колька и сказал, пострел, передавая их: "На одного коня садись, бабушка, а двух спрячь, чтобы та бабушка не видела. Запряжешь, когда надо будет".
На правнуковом коне она сейчас и едет...
СЛЕПОЙ И ЗРЯЧИЙ
Футляр для гармони шил сам Якут. Из меха. Ничего более достойного под руку не подвернулось, а время не ждало: хватит, поклевали носами на скамейке, сложив руки, пора и деньги зарабатывать, не смылки. Тем более, ситуация такова: каждый, кто хоть немного шевельнется, смотришь, – что-то и поимеет. В кармане. "Куй железо, пока Горбачев!"
– Так что, Митрофан, готовься! – похлопал по плечу гораздо старшего и еще более несчастного, чем сам, земляка, пьяница и лежебока Якут, который привез из далекого севера не капитал, а прозвище. – Ты слепой – тебе и карты, как говорят, в руки. Будем зарабатывать. Деньги! Завтра первым автобусом в город, Рихтер!.. Около базара, где самая толкотня, я тебя и посажу, а шапку, как и положено... Есть шапка? Имеется? Самая затертая? Еще лучше, чтобы ее мыши поточили.
–Найду,– покорно кивал Митрофан, а потом опять нацеливал свои незрячие глаза мимо Якута, и, кажется, мимо жизни...
– Помогу найти, – обещал Якут. – Помогу. Для такого дела и новую можно шапку изуродовать, погрызть... Как в театре. Сам же буду я поодаль стоять, стеречь, чтобы кто тебя не объегорил... не смахнул, как та корова языком, приобретенное. Худо-бедно, а выпить за что будет. Наскребем. Не может быть, чтобы не накидали. Дураков на наш век хватит. Это я не громко говорю? Не подслушает меня какая падла? – Якут покрутил по сторонам головой, лохматой, похожей на пук старого льна, который где-то валялся на чердаке до лучших времен. – На твои глаза, ты уж извини меня, Митрофан, глянешь – и сам бросил бы в шапку, если бы было что. Извини, нету. Но будут, будут госзнаки, по почкам им!.. Футляр, хоть и не из кожи, из мешковины, но гармонь из него не вывалится. Крепок. Пуговица вот... Жалко, ты не видишь... Красивая пуговица. И большая. Как старый буфет – с росписью. С пальто у матери снял и по центру футляра пришпандорил. Зашпиливается. Давай, давай руку... Пошарь. Как, а? Понравилась пуговица? А бечевки, или ремни, чтобы за спиной висела музыка и не болталась, а то и растрястись может, чего доброго, с колхозной сбруи сварганил... Подтяжки, или как их... Хочешь пощупать?
– Бабу чтоб – пощупал бы, – тонко фыркнул Митрофан, проглотил слюну и заболтал босой, с потрескавшейся пяткой, ногой. – Ты, Якут, должен тебе сказать, много говоришь. Меньше говори. Я что, бревно, что меня надо тесать и тесать? Так нет же!..
Якут выдержал незапланированную паузу:
– Да ты, корешь, не волнуйся: я тебя, как важную птицу, буду за руку вести, и гармонь понесу, только перед самым концом, около дерева, на тебя надену... Чтобы не догадались, что на пару работаем. Для большей гарантии. Конспирация.
Митрофан, чуть встряхнувшись, прошептал:
– Мне бы, как на фронте перед боем, свою законную порцуху – для храбрости, а? Сотку чтобы. Трясет всего...
–Ну, ты и даешь! Ну ты!.. На билет хоть бы наскрести. Тебе хорошо – бесплатно, а я голяк – без единого зайца в кармане. Пойду просить... Клянчить пойду... Хоть, чувствую заранее, никто не отстегнет. Рискну. Пускай еще раз плюнут мне в харю. А что делать? Другого выхода нет. Когда заработаем, создадим свой фонд... И тебе будем оставлять на утро каплю какую. Как закон!..
– Ты оставишь,– пробубнил Митрофан, медленно поднялся, нащупал защелку на двери, и по его голосу, и по рукам не трудно было определить, что слепой музыкант не шибко стремится в тот город с немного авантюрной для него миссией.
– Так я ровно в шесть буду! – дохнул из-за спины на Митрофана Якут. – Разбужу. Гляди ж!..
Митрофан бросил на крыльцо футляр, сел. Якута слышно не было, и он ощутил себя чрезвычайно легко, счастливо, будто только что отвадил надоедливого комара, который, паразит, все жаждал напиться его крови. А для себя, хоть и непросто было, решил: хорошо, съезжу в тот город, посмотрю, что получится. Может, и правда есть возможность заработать сколь какую копейку? Деньги надо. Не секрет. На хлеб не хватает, не говоря, что и выпить жажда есть, другой раз и крепко хочется. Одно настораживало Митрофана, что Якут, бродяга, обхитрит его , если что и появится в той шапке, выгребет с мусором. "Не дам!" – твердо решил слепой музыкант и, нащупав футляр, двинул с ним в дом.
Утром Якут выполнил обещание: был тут как тут.
– Готов, Рихтер? – нацелил он глаза на окно, за стеклом которого старался рассмотреть Митрофана.
Увидев, что тот уже одет и сидит на табуретке, вроссыпь положив пальцы правой руки на гармонь, нырнул в дверь, подхватил Митрофана за рукав:
–Давай, братка, давай. Главное, не волноваться, главное – первый шаг... Он всегда тяжелый, холера, но без него, первого шага, не бывает второго, третьего... сотого! Ну, шевелись, шевелись, Митруха!.. Нас ждут грандиозные дела! Здесь наша Тюмень! Здесь наша Якутия! По алмазам ходим, едрена вошь!..
В автобус втиснулись легко – ехало в город не больно много сельчан. Митрофан с гармошкой сел сразу, около мотора, а Якут, пока устраивал его, остался без плацкарты: плюхнулась подле, не поведя и бровью, Верка Конопелька, а больше и мест свободных не имелось. Ну и хорошо. Не барин, постоит. Тем более – без денег едет. Поочередно переводя взгляд с Митрофана на гармонь, которая прикипела к его коленям, на земляков, сонных, как прошлогодние мухи, он понимал, что те начинали догадываться, куда они с инструментом намылились. Вишь ты, зрячий слепого тянет, как рак добычу под корч. Неспроста же та Верка Конопелька, пряча ухмылку в рукав, крякнула-брякнула:
– Вы никак в город, Митрофан с Якутом, свадьбу играть? В ресторане, а?
Когда галдеж утих, Якут сказал убедительно и гордо:
– Хватит пустую бульбу трескать! И колбаски хочется!..
– Так и меня с собой возьмите, – нашлась женщина.
– Без кассира обойдемся, – тихо промолвил Якут. – Баба на корабле – ерундовое предзнаменование. Сойди и не рыпайся!..
Место Митрофану Якут определил под высоким и толстым – не обхватить,– тополем . Хорошее место: людное и затененное. Шапка лежала перед самой гармонью, почти между ног, а Якут держался чуть поодаль, чтобы не примелькаться, и только изредка поглядывал, как воздействует музыка на прохожих. Воздействует. Пленит. Опускают, опускают в шапку искомканные госзнаки. Значит, порядок. Якут, словно между прочим, прошелся около Митрофана, скосил глаза в шапку: мелочь пока там, однако же и Москва не сразу строилась. Выбрав момент, он шепнул Митрофану:
–Режь, режь с таким же азартом!.. Выжимай слезу!.. Есть капуста!.. Цветет!.. В кочан прессуется!..
И пошаркал дальше, подчеркивая всем своим видом, что он с этим бедным слепым музыкантом и близко не знаком.
Пока Митрофан с каким-то мужчиной здоровался за руку, некоторое время разговаривал с ним, то музыка, конечно же, молчала. Тогда Якут нервничал, изображал Митрофану кулак, который держал в кармане: ковырять, ковырять копейку, а не антимонию разводить!.. А когда Митрофан начинал играть , лицо у Якута принимало довольный вид: вот так и давай, неуч, только еще более энергично! Не повредит!.. Карман не оттянет!..
День вскоре склонился на вторую половину. Из шапки торчали, словно сухие листья, деньги. "Пора заканчивать!"–принял решение Якут и подал голос около Митрофана.
– Выручку я себе положу,– задержал пальцы на пуговицах гармошки музыкант.– А тогда разберемся. Отойдем только, не тут же... Не на рабочем же месте...
Якут успокоился, дружелюбно ответил:
– Не бойся ты, не кину... Нам же с тобой работать. Что я, козлом буду? Да мне в Якутии алмазы доверяли!
Дошли до скамейки, стоящей на самом солнцепеке около автовокзала. Сели. Подсчитали навар: получилось, что можно хорошо выпить и закусить. И маленько еще отложить можно – на консерву - другую Митрофану, а, заодно , и на билет Якуту. Якут скалил зубы, разглаживая на своем колене помятые, как правило, бумажки, сопел и плевался:
– Я же говорил, а! Мы, значит, с тобой бутылочку раздавим, закусим и поедем в свои Абакумы – как победители, как солдаты-освободители!.. Гордо поедем, едрена вошь, а не как голодные волки!..
За бутылкой побежал Якут, конечно же. Купил на "пятачке" у частных торговцев, а Митрофану сказал, что брал в торговой точке: сэкономил, таким образом, несколько тысяч. Понадобятся. Кто на деньгах, рассуждал, сидит, тот завсегда и отщипнет себе. Обязательно.
Выпили. Закусили яблоком, к закуси Якут даже не приценивался: все дорого, не для простого люда. Выпить дешевле. Не расточать же деньги, не переводить же попусту!
Посидели.