Был всего один вечер, накануне его выступления на конференции, когда я увидела Нино совсем другим. От волнения он сделался грубым – его было не узнать. Он ругал свой доклад, жаловался, что не умеет писать так ясно, как я, твердил, что ему не хватило времени подготовиться лучше. Я почувствовала себя виноватой (ведь это я отвлекла Нино от работы!) и стала его успокаивать; обняла, поцеловала и уговорила прочесть доклад вслух. Он начал читать – с видом испуганного первоклассника, которого неожиданно вызвали к доске, – чем меня растрогал. Доклад показался мне таким же нудным, как те, что я слышала в предыдущие дни, но я принялась с жаром его расхваливать, и нервозность Нино прошла. На следующее утро он так выразительно прочел доклад, что ему аплодировали. За ужином один из известных академиков, американец, пригласил Нино к себе за стол. Он сел с ним, оставив меня одну, но скучать мне не пришлось. Пока рядом был Нино, я ни с кем не разговаривала, но теперь вспомнила свой скудный французский: познакомилась с парой из Парижа. Они понравились мне сразу, еще до того, как выяснилось, что их история похожа на нашу. Оба считали институт семьи отвратительным пережитком, оба пережили болезненное расставание с бывшими супругами и детьми, оба выглядели счастливыми. Его звали Огюстен: лет пятидесяти, краснолицый, с голубыми, очень живыми глазами и пышными светлыми усами. Ее – Коломба: моя ровесница, тридцати с небольшим, коротко стриженная брюнетка, с подведенными глазами и ярко накрашенными губами; у нее были тонкие черты лица, и она казалась завораживающе элегантной. Разговаривала я в основном с Коломбой, которая сказала, что у нее семилетний сын.
– Моей старшей дочери через несколько месяцев тоже будет семь. В этом году пойдет во второй класс. Она умница.
– Мой тоже умненький. Выдумщик невероятный!
– Как он перенес ваше расставание?
– Спокойно.
– Неужели совсем не переживал?
– Дети гораздо гибче нас, в них нет нашей закостенелости.
Она говорила о детской гибкости с таким нажимом, словно сама себя пыталась убедить, что это правда. "Среди наших знакомых много разведенных, – добавила она. – Дети знают, что так бывает". Я, со своей стороны, призналась, что из всех моих подруг с мужем развелась всего одна, но тут Коломба вдруг сменила тему и принялась сетовать на сына: "Он умный, но слишком невнимательный. Учителя постоянно жалуются, что на уроках он считает ворон". Меня неприятно поразила резкость ее тона, граничившая с ненавистью; она как будто полагала, что ее сын ведет себя так ей назло. Огюстен, должно быть, заметил мое недоумение и вмешался в разговор, упомянув о своих сыновьях: их у него было двое, восемнадцати и четырнадцати лет; отец уверял, что женщины от них в восторге – и совсем юные, и более зрелые. Вскоре к нам присоединился Нино, и мужчины – особенно Огюстен – начали довольно жестко высмеивать выступавших на конференции докладчиков. К ним подключилась Коломба, но ее сарказм производил впечатление наигранного. Как бы то ни было, все трое быстро нашли общий язык. Огюстен много говорил и много пил, а его подруга на любую реплику Нино разражалась громким смехом. В конце вечера они пригласили нас съездить с ними в Париж – они приехали на машине.
Разговор о детях и это приглашение, на которое мы не ответили ни да ни нет, вернули меня с небес на землю. Я и раньше постоянно думала о Деде и Эльзе, и о Пьетро конечно, но мысленно видела их словно существующими в некой параллельной вселенной, в подвешенном состоянии: неподвижно сидящими за кухонным столом или перед телевизором или лежащими в постели. Сейчас мой мир снова соединился с их миром. Я осознала, что пребывание в Монпелье подходит к концу и нам с Нино придется ехать домой – мне во Флоренцию, ему в Неаполь – и заниматься разводом. Я как будто прижала к себе дочерей, почувствовала тепло их тел. Последние пять дней я ничего о них не знала, и от тоски по ним меня замутило. Я боялась не будущего вообще – его я безусловно связывала с Нино, – я боялась ближайших часов и дней, того, что ждет меня завтра и послезавтра. Не удержавшись, я набрала домашний номер, хотя на часах было около полуночи: подумаешь, все равно Пьетро по ночам не спит.
Я долго слушала длинные гудки, но наконец трубку сняли. "Алло! – сказала я и еще раз повторила: – Алло!" Я знала, что на том конце провода Пьетро. "Пьетро, – произнесла я. – Это Элена. Как девочки?" Он бросил трубку. Я подождала несколько минут и снова набрала номер, полная решимости названивать хоть всю ночь. На сей раз Пьетро ответил:
– Что тебе нужно?
– Узнать, как девочки.
– Спят.
– Понимаю, что спят, но как они вообще?
– А тебе что за дело?
– Это мои дочери.
– Ты их бросила. Они больше не хотят быть твоими дочерьми.
– Это они тебе сказали?
– Не мне. Моей матери.
– Ты вызвал Аделе?
– Да.
– Скажи ей, что я вернусь через несколько дней.
– Нечего тебе возвращаться. Мы больше не желаем тебя видеть. Ни я, ни девочки, ни моя мать.
4
Я расплакалась. Немного успокоившись, пошла к Нино. Мне хотелось рассказать ему об этом звонке и получить от него утешение. Я уже собралась постучать к нему в дверь, как услышала, что он с кем-то разговаривает. Я заколебалась. Он явно говорил по телефону – что именно и даже на каком языке, понять было невозможно, но я почему-то решила, что он говорит с женой. А что, если он каждый вечер ей звонит? Неужели, когда я ухожу к себе в номер принимать душ, он тут же начинает названивать Элеоноре? Чтобы расстаться с ней без скандала? Или они помирились? Может, для него наша поездка – это что-то вроде лирического отступления, а потом он вернется к ней?
Я решительно постучала в дверь. Нино замолчал, затем снова заговорил, только тише. Я постучала еще раз, громче – никакой реакции. В третий раз я заколотила в дверь изо всех сил. Когда он наконец открыл, я накинулась на него с упреками: кричала, что он скрывает от меня правду, что мой муж хочет запретить мне видеться с детьми, что я поставила на карту всю свою жизнь, а он тут воркует по телефону с Элеонорой. Ночь прошла ужасно: мы в первый раз так ссорились. Нино пытался меня успокоить; то нервно смеялся, то крыл Пьетро, то тянулся меня поцеловать, но я его отталкивала и только повторяла, какая я была дура, что ему поверила. Как бы я ни настаивала, он так и не признался, что говорил с женой, и даже поклялся собственным сыном, что с тех пор, как мы уехали из Неаполя, ни разу ей не звонил.
– Кому же тогда ты звонил?
– Коллеге. Он живет здесь, в нашей гостинице.
– В полночь? Коллеге?
– Ну да.
– Врешь!
– Нет, не вру!
Я долго отказывалась лечь с ним в постель, но потом уступила: лишь бы не думать, что нашей любви конец.
На следующее утро я впервые за неполные пять дней нашего романа проснулась в плохом настроении. Конференция заканчивалась – пора было уезжать. Я не хотела, чтобы Монпелье остался у меня в памяти "лирическим отступлением"; я боялась возвращаться домой, боялась, что Нино вернется в семью, боялась навсегда потерять дочерей. Когда Огюстен с Коломбой снова предложили нам отправиться с ними на машине в Париж и даже пригласили погостить, я посмотрела на Нино, надеясь, что он ухватится за этот повод отсрочить наше возвращение. Но он в ответ печально покачал головой: "К сожалению, ничего не получится. Нам пора в Италию". Он говорил что-то про самолет, билеты, поезда, деньги, а меня охватила обида и разочарование. "Теперь понятно, – думала я. – Он все мне наврал. Он и не собирался уходить от жены. Звонил ей каждый вечер… И должен вернуться с конференции в срок – даже на пару дней не может задержаться. А мне что делать?"
Тут я вспомнила об издательстве в Нантере и о своем эссе, посвященном мужчинам, создающим женщин. До того я ни с кем, даже с Нино, не говорила о себе. Я была улыбчивой и чуть ли не немой любовницей блестящего неаполитанского профессора, повсюду его сопровождала и поддерживала все его решения и идеи. Но сейчас я весело сказала:
"Это Нино пора возвращаться, а у меня есть дела в Нантере. Там скоро выходит (а может, уже вышла) моя книга – нечто среднее между эссе и повестью. Так что я с радостью поеду с вами. Надо заглянуть в издательство". Оба посмотрели на меня так, словно впервые по-настоящему увидели, и стали расспрашивать, чем я занимаюсь. Я рассказала. Тут же выяснилось, что Коломба хорошо знакома с владелицей этого маленького, но, как оказалось, престижного издательства. Я разошлась, заговорила горячо, возможно, слегка преувеличила свои писательские достижения. Я обращалась не столько к французам, сколько к Нино, чтобы напомнить ему, что у меня есть и своя жизнь, что, раз я осмелилась оставить девочек и Пьетро, смогу обойтись и без него, и не через неделю или десять дней, а прямо сейчас.
Выслушав мои слова, Нино посмотрел на Огюстена и Коломбу и серьезным тоном объявил: "Хорошо. Если мы вам не помешаем, то с удовольствием воспользуемся вашим приглашением". Когда мы остались наедине, он набросился на меня с высокопарной речью о том, что я должна ему доверять, что мы преодолеем все трудности, но для этого нам нужно вернуться домой, а не бежать из Монпелье в Париж или еще бог знает куда, что нам надо поскорее разобраться с нашими семейными проблемами и начать жить вместе. Мне даже показалось, что он говорит не только разумно, но и искренне, и я устыдилась, обняла его и признала, что он прав. Но все-таки мы поехали в Париж. Я получила что хотела: еще несколько дней с ним рядом.
5
Поездка была долгая. Дул сильный ветер, время от времени шел дождь. Пейзаж за окном был окрашен в блекло-ржавые тона, пока небо не раскалывалось вдруг на части, озаряя все вокруг яркими вспышками, и не начинался ливень. Я тесно прижималась к Нино. Меня не покидало чувство, что я вновь вырвалась за установленные рамки, и это доставляло мне удовольствие. Мне нравилось, что в салоне звучит иностранная речь, нравилось, что мы едем навстречу моей книге, написанной на итальянском, но благодаря Мариарозе увидевшей свет на другом языке. Все это было ново и невероятно! Собственная книга казалась мне камнем, пущенным по неизвестной траектории с невообразимой силой – по сравнению с ней камни, которыми мы с Лилой в детстве швырялись в мальчишек-забияк, были сущей ерундой.
Но путешествие протекало не так уж беззаботно. Я заметила, что с Коломбой Нино разговаривает совсем иначе, нежели с Огюстеном, и слишком часто касается кончиками пальцев ее плеча. Я злилась: слишком уж быстро спелись эти двое. В Париж они приехали лучшими друзьями, болтали без умолку, и она постоянно смеялась, машинально поправляя прическу. У Огюстена была прекрасная квартира неподалеку от канала Сен-Мартен, куда совсем недавно к нему переехала Коломба. Они показали нам нашу спальню, но не спешили нас отпускать, словно боялись остаться наедине и предпочитали провести ночь за разговорами. Я устала и была взвинчена; я сама напросилась в Париж, а теперь недоумевала: ну разве это не абсурд – сидеть здесь, в этом доме, с чужими людьми и Нино, которому до меня дела нет, вместо того чтобы вернуться к дочкам.
– Тебе нравится Коломба? – спросила я Нино, когда мы остались одни.
– Она милая.
– Я спросила, нравится ли она тебе.
– Хочешь поссориться?
– Нет.
– Тогда сама подумай: как мне может нравиться Коломба, если я люблю тебя?
Я вздрагивала каждый раз, когда в его голосе появлялись резкие ноты, пугаясь, что между нами что-то не так. "Он просто старается быть приветливым с теми, кто с нами любезен", – успокоила я себя и заснула. Однако спала я плохо. Среди ночи мне почудилось, что в постели я одна, но, не успев проверить, так ли это, я снова провалилась в сон. Через некоторое время я все же проснулась: Нино в полной темноте стоял посреди комнаты. "Спи", – сказал он мне, и я заснула.
На следующий день хозяева повезли нас в Нантер. Нино все так же всю дорогу шутил с Коломбой и отпускал какие-то неясные намеки. Я изо всех сил старалась не обращать на это внимания. Как мне дальше жить с ним, если я уже сейчас только и делаю, что его подозреваю? Когда мы прибыли на место, он все в той же обольстительной манере принялся заигрывать с подругой Мариарозы – владелицей издательства – и ее коллегой. Первой было около сорока, второй – под шестьдесят, ни та ни другая не шли ни в какое сравнение с обаятельной спутницей Огюстена. Я вздохнула с облегчением: "Он со всеми женщинами так ведет себя". И снова почувствовала себя счастливой.
Обе синьоры встретили меня очень приветливо, расспрашивали о Мариарозе. Я знала, что в продажу книга поступила совсем недавно, но в прессе уже появилась пара рецензий. Синьора постарше показала их мне: у меня сложилось впечатление, что мой успех стал для нее неожиданностью. Обращаясь к Коломбе, Огюстену и Нино, она несколько раз повторила, что читатели прекрасно приняли книгу. Я просмотрела статьи, выхватывая глазами по паре строк. Под ними стояли женские имена, которые мне ни о чем не говорили, зато Коломбе и издательницам были хорошо знакомы; авторы рецензий действительно дружно хвалили книгу. Мне следовало радоваться: необходимость заявить о себе, еще вчера настоятельная, теперь исчезла. Но восторга я почему-то не испытывала. Как будто с тех пор, как я поняла, что люблю Нино, а он любит меня, даже самые лучшие события моей жизни, настоящие и будущие, превратились в приятное дополнение к этой любви. Я довольно сдержанно сказала, что очень довольна, а на предложения издательниц по продвижению книги ответила невнятным поддакиванием. "Надеемся в скором времени увидеть вас снова, – воскликнула пожилая синьора. – Будем ждать с нетерпением!" Та, что помоложе, добавила: "Мариароза сказала, что вы расстаетесь с мужем. Пусть все пройдет как можно безболезненнее".
Так я узнала, что новость о нашем разрыве с Пьетро добралась не только до Аделе, но достигла Милана и даже Франции. "Тем лучше, – подумала я, – проще будет официально оформить раздельное проживание. Все мое останется при мне, и я избавлюсь от страха потерять Нино. Я везучая: он всегда будет любить меня одну. А Эльзу и Деде я никому не отдам – в конце концов, это мои дочери. Так что все наладится".
6
Мы вернулись в Рим. Прощаясь, мы в чем только друг другу не поклялись. Нино уехал в Неаполь, я – во Флоренцию. К себе домой я входила едва ли не на цыпочках, в полной уверенности, что мне предстоит нечто ужасное. Но я ошибалась: девочки – не только Эльза, но и Деде, – очень мне обрадовались и по пятам ходили за мной по квартире, как будто боялись, что я снова исчезну; Аделе встретила меня приветливо и ни разу не заговорила о том, почему перебралась к нам; Пьетро, бледный как смерть, ограничился тем, что отдал мне листок, на котором записывал, кто мне звонил (имя Лилы повторялось в списке целых четыре раза), проворчал, что должен уехать по работе, и часа через два ушел, не попрощавшись ни с матерью, ни с дочками. Только спустя несколько дней Аделе ясно высказалась по поводу произошедшего: она считала, что я должна образумиться и вернуться к мужу. Еще несколько недель потребовалось на то, чтобы убедить ее, что я не желаю ни первого, ни второго. За все это время она ни разу не вышла из себя, не повысила голоса, не съязвила по поводу моих частых и долгих телефонных разговоров с Нино. Куда больше ее интересовали звонки издательниц из Нантера, которые сообщали мне о том, что книга хорошо расходится, и согласовывали со мной график будущих встреч с читателями во Франции. Аделе нисколько не удивилась моему успеху и предрекла, что в Италии читатели и критика примут книгу еще лучше. Кроме того, она постоянно отпускала комплименты моему уму, общей культуре и смелости и никогда не пыталась защищать своего сына, который, кстати, дома пока больше не появлялся.
Разумеется, никаких дел за пределами Флоренции у Пьетро не было и быть не могло. Значит, думала я со злостью, слегка окрашенной презрением, он просто перевесил наши проблемы на свою мать, а сам сбежал, чтобы спокойно работать над своей бесконечной книжкой. Однажды я не выдержала и сказала Аделе:
– Жить с твоим сыном оказалось трудно.
– Мужчин, с которыми не трудно, вообще не существует.
– Но с ним – особенно, поверь мне.
– Думаешь, с Нино будет лучше?
– Да.
– Я знаю, что о нем говорят в Милане: ничего хорошего.
– Да какая разница, что там болтают в Милане? Я его люблю двадцать лет, чтобы прислушиваться к сплетням. Я знаю его лучше, чем кто бы то ни было.
– Я смотрю, тебе нравится повторять, как ты его любишь.
– А почему нет?
– И правда, почему? Ладно, зря я это затеяла. Пытаться открыть глаза влюбленному – дело бесполезное.
После этого мы больше не вспоминали Нино. Когда я уехала в Неаполь, оставив дочек с Аделе, она восприняла это как должное. Не возражала она и когда я объявила, что после Неаполя на неделю съезжу во Францию. Только спросила с легкой усмешкой:
– К Рождеству-то вернешься? Будешь праздновать с девочками?
Вопрос меня обидел.
– Разумеется, – ответила я.
Я собрала чемодан, уложив свое лучшее белье и самые красивые платья. Все это время Деде и Эльза ни разу не спросили об отце, хотя давно его не видели, но вот известие о моем скором отъезде приняли в штыки. Деде закричала, явно повторяя чужие слова: "Ну и пожалуйста, убирайся, ты злая и гадкая!" Я посмотрела на Аделе, надеясь, что она сообразит отвлечь девочек какой-нибудь игрой, но она даже не пошевелилась. Я пошла к двери, и девочки расплакались, первой – Эльза, которая твердила сквозь слезы: "Я хочу с тобой!" Деде пока держалась, пытаясь изображать равнодушие, если не презрение, но недолго: в конце концов она разрыдалась еще громче сестры. Мне пришлось буквально вырываться, а они хватали меня за одежду и цеплялись за мой чемодан. Плач дочек сопровождал меня, пока я не вышла на улицу.
Путь до Неаполя тянулся невероятно долго. Всю дорогу я смотрела в окно. Но вот поезд замедлил ход, и меня охватила тревога. Пригороды, застроенные серыми домами, среди которых тут и там высились каркасы полуразрушенных зданий, огни светофоров, каменные парапеты производили на меня гнетущее впечатление. Поезд прибыл на вокзал. Неаполь, с которым я всегда чувствовала связь, Неаполь, куда я теперь возвращалась, отныне значил для меня одно: здесь был Нино. Я знала, что ему пришлось хуже, чем мне. Элеонора выгнала его из дома, и с тех пор его жизнь, как, впрочем, и моя, потеряла всякую определенность. На несколько недель его приютил коллега по университету, живший рядом с собором. Где же Нино меня примет? И что мы будем делать? А главное – что решим, ведь мы понятия не имели, как нам выбираться из этой ситуации. Я понимала лишь, что сгораю от желания видеть его. Выходя из вагона, я боялась, что он не встретит меня на вокзале. Но он был там, и я сразу его заметила: благодаря росту он на голову возвышался над толпой пассажиров.