Родители мужа встретили меня холодно, но любезно. Эльза мне обрадовалась, хоть и стеснялась немного, а Деде на меня дулась. Я плохо помню квартиру в Генуе, в памяти остался только пронизывавший ее насквозь свет. На самом деле ее многочисленные комнаты были набиты книгами, старинной мебелью, хрустальными люстрами и дорогими коврами, а на окнах висели тяжелые шторы. Светлой была только гостиная, за огромным окном которой расстилалось море и сияло солнце. Я сразу заметила, что дочери чувствуют себя в этой квартире свободнее, чем в собственном доме: они брали что хотели, им никто ничего не запрещал, а с домработницей они разговаривали хоть и вежливо, но приказным тоном – научились у бабушки Аделе. Первые несколько часов они показывали мне свою комнату, хвастались игрушками (таких дорогих от нас с Пьетро они никогда не получали), рассказывали, сколько всего интересного они видели и делали. Деде очень привязалась к дедушке, а Эльза, хоть и без конца обнимала и целовала меня, за каждым пустяком бегала к бабушке, а когда устала бегать, забралась к ней на колени и смотрела на меня, сунув в рот палец. Неужели дочки так быстро научились обходиться без матери? Или на них так подействовали события последних месяцев, что они стали меня бояться? Не знаю. Как бы то ни было, я не отважилась сказать: "Собирайте свои вещи, мы уезжаем". Я решила остаться на несколько дней и заняться дочками. Дед с бабкой не вмешивались в наши дела, более того, когда кто-то из девочек – чаще Деде – задавал им вопрос, чьи правила "главнее", их или мои, они уступали, лишь бы избежать конфликта.
Гвидо особенно старался обходить острые темы и в первые дни ни словом не упоминал о нашем с Пьетро расставании. После ужина, когда Деде и Эльза пошли спать, он из вежливости недолго посидел со мной, прежде чем закрыться у себя в кабинете (он тоже работал до глубокой ночи; эту привычку Пьетро, видимо, перенял у отца). Ему явно было со мной некомфортно, и он, как всегда, спрятался за разговором о политике: завел речь об обострении кризиса капитализма, режиме жесткой экономии, в котором видел панацею, о расширении границ маргинализации, о символическом значении землетрясения во Фриули, отразившем шаткость Италии как государства, о проблемах, с которыми сталкиваются старые левые партии и группировки. Мое мнение его ни в малейшей степени не интересовало; впрочем, я даже не пыталась его сформулировать. Если он и заговаривал обо мне, то лишь для того, чтобы вспомнить мою книгу, итальянское издание которой я впервые увидела в этом доме: тоненький томик в блеклой обложке, лежащий в куче других книг и журналов в ожидании, когда их пролистают. Как-то вечером он начал задавать мне вопросы; я поняла, что книгу он не читал и читать не собирается, и пересказала ему ее содержание, процитировав несколько отрывков. Он слушал меня с серьезным видом, очень внимательно, и раскритиковал фрагмент о Софокле, который я привела не к месту; в его голосе тут же зазвучали профессорские нотки, а мне стало стыдно. Это был человек, так и источавший авторитет, но такой авторитет, который похож на скорлупу: иногда достаточно мелочи, чтобы скорлупа пошла трещинами и из-за нее показался совсем другой человек. Когда я произнесла слово "феминизм", вся сдержанность Гвидо разом улетучилась, в его глазах вспыхнуло злорадство, лицо – обычно бескровно-бледное – покраснело, и он с неприкрытым сарказмом принялся нараспев цитировать где-то слышанные лозунги: "Зеркальце, зеркальце, дай ответ, бывает у женщин оргазм или нет? Нет, им не положено!", "Мы не машины для продолжения рода, мы женщины, борющиеся за свободу". Он возбудился, начал смеяться, но, заметив мое недовольство, схватился за очки, тщательно протер их и ушел к себе, работать.
Аделе в те вечера почти все время молчала, но я понимала, что они с мужем только и ждут случая, чтобы вывести меня на чистую воду. На удочку я не попадалась, поэтому свекру пришлось самому поднимать интересовавший их вопрос. Вечером, когда Деде с Эльзой пришли пожелать нам спокойной ночи, он затеял с ними что-то вроде игры:
– И как же вас зовут, прекрасные синьорины?
– Деде.
– Эльза.
– А дальше? Дедушка хочет слышать имя и фамилию.
– Деде Айрота.
– Эльза Айрота.
– А почему вы Айрота?
– Потому что мы как папа.
– А еще?
– Как дедушка.
– А как зовут вашу маму?
– Элена Греко.
– А вы Греко или Айрота?
– Айрота.
– Вот и умницы! Спокойной ночи, мои милые, сладких снов!
Как только девочки вместе с Аделе вышли из комнаты, он, словно продолжая игру в вопросы и ответы, спросил: "Я узнал, что вы с Пьетро разводитесь из-за Нино Сарраторе. Это правда?" Я вздрогнула и кивнула. Он улыбнулся и похвалил Нино, но без былого восхищения. Сказал, что это очень умный молодой человек, знающий свое дело, хотя – он сделал выразительную паузу – он нестабилен. Он повторил это слово, как будто пробуя его на вкус. "Последние тексты Сарраторе, – подчеркнул он, – мне не понравились". С неожиданным пренебрежением в голосе он назвал его одним из тех, кто спешит научиться вертеть шестеренки неокапитализма вместо того, чтобы продолжать требовать преобразований в социальной и производственной сфере. Каждое его слово звучало оскорблением. Я не выдержала и кинулась доказывать, что он ошибается. Аделе вошла в комнату в тот момент, когда я разбирала тексты Нино, казавшиеся мне наиболее радикальными, а Гвидо слушал, время от времени сдавленно хмыкая: он всегда так делал, когда сомневался, соглашаться с услышанным или нет. С появлением свекрови я разволновалась и замолчала. Свекор, к тому моменту вроде бы смягчившийся ("Нам всем непросто ориентироваться в условиях этого идиотского кризиса, накрывшего Италию, а молодым людям вроде Нино, особенно если они пытаются хоть что-то предпринять, особенно нелегко"), встал и собрался идти в кабинет. Но на пороге остановился и сердито сказал: "И все-таки тут еще работать и работать. Сарраторе – это интеллигенция без традиций: ему больше нравится быть угодным тем, кто им командует, чем биться за свои идеи. Из него выйдет очень услужливый исполнитель". На этом он замолчал, не желая доводить свою мысль до конца, буркнул: "Спокойной ночи" – и ушел к себе.
Я почувствовала на себе взгляд Аделе. "Мне тоже надо идти спать, – думала я. – Сказать, что устала…" Но что-то дернуло меня задать Аделе вопрос:
– Что он имел в виду, говоря, что Нино – это интеллигенция без традиций?
Она посмотрела на меня с иронией:
– Что он никто. А тому, кто знает, что он никто, важнее всего в жизни стать кем-то. Поэтому синьору Сарраторе нельзя доверять.
– Тогда и я интеллигенция без традиций.
– И ты, – улыбнулась она. – Тебе тоже нельзя доверять.
Повисла пауза. Аделе говорила спокойно, без эмоций, словно просто констатировала неоспоримый факт. Но я почувствовала себя оскорбленной.
– Что значит – мне нельзя доверять?
– Я вот доверила тебе сына, а как ты с ним обошлась? Если ты любила другого, зачем было выходить замуж?
– Я не знала, что люблю другого.
– Врешь.
Я подумала и согласилась:
– Да, вру, потому что ты требуешь от меня однозначных ответов, а однозначные ответы почти всегда ложь. Ты тоже говорила мне о Пьетро много плохого, настраивала меня против него. Ты что, тоже врала?
– Нет, я действительно была на твоей стороне, но только при условии, что ты будешь выполнять кое-какие правила.
– Какие же?
– Ты должна была остаться с мужем и детьми. Ты была Айрота, твои дети были Айрота. Я не хотела, чтобы ты чувствовала себя чужой и несчастной, я старалась помочь тебе быть хорошей матерью и женой. Но раз ты нарушила мое условие, все меняется. От меня и моего мужа ты больше ничего не получишь. Больше того, я отберу у тебя все, что успела дать.
Я глубоко вздохнула, старалась голосом не выдать охватившей меня ярости.
– Аделе, – произнесла я. – Я Элена Греко, а мои дочери – это мои дочери. Плевать я хотела на вас, Айрота.
Она побледнела. Ее лицо приняло суровое выражение.
– Теперь я прекрасно вижу, что ты Элена Греко. Только вот девочки – дочери моего сына, и мы не позволим тебе их погубить.
Она развернулась и пошла спать, оставив меня одну.
17
Это была моя первая стычка с родителями Пьетро. За ней последовали другие, но до такого открытого противостояния они больше не доходили. Теперь Гвидо и Аделе ограничивались тем, что всячески мне намекали: решила думать в первую очередь о себе – думай о себе, а Деде и Эльзу оставь нам. Я злилась и каждый день принимала решение увезти девочек немедленно – во Флоренцию, в Милан, в Неаполь – куда угодно, лишь бы подальше от этого дома. Но меня всегда что-то останавливало: я быстро остывала и успокаивалась. К примеру, звонил Нино: я не могла устоять и бежала на свидание, куда бы он меня ни позвал. К тому же моя книга имела в Италии успех, пусть и небольшой; крупные журналы ее проигнорировали, не напечатав ни одной рецензии, но она хорошо продавалась. Я стала совмещать встречи с читателями и свидания с любовником: уезжала все чаще и на все более долгий срок.
Собираясь в очередную поездку, я ловила на себе обвиняющие взгляды своих дочерей. Это было мучительно, но уже в поезде, готовясь к выступлению и предвкушая близкую встречу с Нино, я чувствовала, как внутри закипает нахальная радость. Я быстро привыкла быть одновременно счастливой и несчастной, как будто это было непременное свойство моей новой жизни. Возвращаясь в Геную, я думала о том, как виновата перед Деде и Эльзой, которые жили прекрасно – учились, играли с друзьями, получали все что хотели; все это без моего участия. Но потом меня снова куда-нибудь приглашали, и я обо всем забывала. Из-за этих постоянных колебаний я ощущала себя ничтожеством. Как ни унизительно было признаваться, что известность и любовь к Нино затмили в моей душе Деде и Эльзу, это была правда. Слова Лилы: "Подумай о своих дочерях – что с ними-то будет?" – эхом звучали у меня в голове, превращаясь в вечный эпиграф грядущего несчастья. Я переезжала из города в город, каждый раз ночевала на новом месте, часто не могла заснуть. В памяти всплывали проклятия матери, перемежаемые словами Лилы. Я всю жизнь считала их антиподами, но теперь, по ночам, они вдруг начали соединяться в одно. Они выказывали мне равную враждебность и казались равно чужеродными в моей новой жизни, что, с одной стороны, доказывало, что я наконец-то ни от кого не завишу, а с другой – заставляло почувствовать, что я теперь совсем одна со всеми своими проблемами. Я попыталась наладить отношения с золовкой. Она вела себя со мной очень доброжелательно, организовала в миланском книжном магазине вечер в честь выхода моей книги. Собрались в основном женщины: одни меня сурово критиковали, другие – очень хвалили. Поначалу я испугалась, но потом в обсуждение вмешалась Мариароза, пользовавшаяся у зрительниц авторитетом; вслед за ней я тоже осмелела и даже сообразила, каким образом примирить между собой тех, кто выступал против меня, с теми, кто выступал за (я научилась очень убедительно произносить: "На самом деле я не совсем это имела в виду"). Провожали меня аплодисментами, и громче всех хлопала Мариароза.
Ужинала и ночевала я в ее квартире, где по-прежнему жили Франко и Сильвия с сыном, которому, по моим подсчетам, исполнилось восемь лет. Весь вечер я только и делала, что наблюдала за Мирко, выискивая в нем черты сходства с Нино, как во внешности, так и в характере. Я не говорила Нино, что знаю об этом ребенке, не собиралась этого делать и впредь. Зато я с удовольствием болтала и играла с мальчиком, сажала его к себе на колени. В каком хаосе мы живем, думала я, сколько осколков рассыпали вокруг себя… В Милане жил этот мальчик, в Генуе – мои дочки, в Неаполе – Альбертино. Я не удержалась и завела с Сильвией, Мариарозой и Франко беседу об этой примете нашего времени. Я ждала, что мой бывший любовник по обыкновению завладеет всеобщим вниманием и при помощи своей блестящей диалектики все разложит по полочкам, объяснит настоящее и предскажет будущее. Тут-то меня и ждал главный сюрприз вечера. Вместо монолога Франко лаконично заметил, что времени, которое объективно (это слово он произнес с сарказмом) можно было назвать революционным, приходит конец: "Наступает его закат и уносит с собой все, что служило нам компасом в эти годы".
– А я не согласна, – возразила я. – По-моему, дела в Италии обстоят не так уж плохо, и мы вполне боеспособны.
– Это тебе так кажется, потому что ты довольна жизнью.
– Как раз наоборот, я сейчас в жуткой депрессии.
– Люди в депрессии не пишут книг. Книги пишут люди, довольные жизнью: они путешествуют, влюбляются и много говорят, уверенные, что ко всему происходящему подберут нужные слова.
– А что, это не так?
– Нет, слова очень редко оказываются к месту, да и то ненадолго. В основном мы лепим их как попало, вот как сейчас. Или пользуемся ими, чтобы притворяться, будто все под контролем.
– Притворяться? Ты же сам всю жизнь старался все держать под контролем. Ты что, тоже притворялся?
– А почему бы и нет? Притворство естественно для человека. Мы хотели устроить революцию и были единственными, кто посреди всего этого хаоса находил какой-то порядок и делал вид, что точно знает, что происходит.
– Можно считать твои слова саморазоблачением?
– Пожалуйста. Правильные слова, правильный синтаксис – и всему найдется объяснение. Главное – верно выстроить логические связи: одно проистекает из второго и неизбежно приводит к третьему. И все, готово дело.
– Так что, это больше не работает?
– Наоборот, прекрасно работает. Очень удобно: никогда не теряешься. Ни одна зараза тебе не страшна, нет такой раны, которую нельзя было бы залечить, темного угла, которой мог бы тебя испугать. Только в какой-то момент этим фокусам приходит конец.
– То есть?
– Бла-бла-бла, Лена, сплошное бла-бла-бла. Слова теряют свое значение.
На этом он не остановился и еще долго иронизировал, высмеивая и себя, и меня. Потом вдруг осекся, пробормотал: "Фу, сколько чепухи я нагородил", – и оставшееся время слушал нас троих.
Франко поразил меня; если на Сильвии перенесенное насилие не оставило заметных следов, то на него то давнее нападение наложило неизгладимый отпечаток, изменив не только его тело, но и мысли. Он часто вставал и, прихрамывая, уходил в туалет; искусственный глаз в посиневшей глазнице и то казался живее, чем второй, зрячий, но мутный и опустошенный. Ничто в нем не напоминало ни веселого, энергичного парня, каким я знала его когда-то, ни мрачного революционера, избитого фашистами. Передо мной был печальный, надломленный человек, милый даже в своем цинизме. Сильвия сказала, что я должна забрать дочерей, Мариароза возразила, что, пока моя жизнь не наладится, Деде и Эльзе лучше пожить у бабушки с дедушкой, а Франко, похвалив мой выдающийся ум, который он иронично назвал мужским, сказал, что я должна двигаться вперед, не обременяя себя женскими обязанностями. Потом я долго не могла заснуть. Что для моих дочерей хуже, а что лучше? Что хуже и что лучше для меня и совпадает ли первое со вторым? Той ночью Нино отступил на второй план, вытесненный Лилой. Она явилась одна, без поддержки в лице моей матери. Мне хотелось обложить ее последними словами и крикнуть ей: "Хватит меня критиковать, возьми на себя ответственность и скажи, что мне делать!" В конце концов я заснула. На следующий день я уехала в Геную и без всякой подготовки, при Гвидо и Аделе, объявила Деде и Эльзе: "Девочки, у меня сейчас много работы, через несколько дней мне снова придется уехать, потом еще раз и еще. Вы хотите ездить со мной или останетесь с бабушкой и дедушкой?"
Даже сегодня, когда я пишу эти строки, мне стыдно, что я задала им этот вопрос. Деде, а за ней и Эльза ответили: "Мы останемся с бабушкой и дедушкой. А ты приезжай, когда сможешь, и привози нам подарки".
18
Мне потребовалось два года, чтобы навести хотя бы подобие порядка в своей жизни. Это были два года радостей, переживаний, неприятных открытий и мучительной расплаты. Болезненные осложнения в личной жизни сопровождались заметным публичным успехом. Мои неполные сто страниц, написанные ради Нино, перевели на немецкий и английский языки. Во Франции и в Италии переиздали мою первую, десятилетней давности, книгу, и я снова начала печататься в газетах и журналах. Я завоевала определенную популярность. Мои дни снова наполнились событиями, ко мне стали проявлять интерес и уважение довольно известные люди. Но больше всего уверенности в меня вселяло общение с директором миланского издательства, который с самого начала проникся ко мне симпатией. Как-то вечером он пригласил меня на ужин, чтобы заодно обсудить наши дальнейшие планы; я хотела предложить ему опубликовать подборку написанных Нино эссе. За столом он проговорился, что на прошлое Рождество Аделе пыталась надавить на него и помешать выходу моей книги.
– Айрота, – сказал он с усмешкой, – привыкли за завтраком назначать заместителя министра, а за ужином отправлять в отставку самого министра. Но с твоей книгой они просчитались. Она была готова к печати, и мы отправили ее в типографию.
Малое количество рецензий в итальянской прессе он тоже приписывал стараниям моей свекрови. Значит, если книга все же завоевала читателей, произошло это не потому, что синьора Айрота любезно сменила гнев на милость, а исключительно благодаря моему таланту. Из чего я сделала вывод, что на сей раз ничем не обязана Аделе, хотя каждый раз, когда я приезжала в Геную, она твердила обратное. Но я все больше верила в себя, гордилась собой и думала, что времена моей зависимости от других окончательно миновали.