Песня для зебры - Джон Ле Карре 2 стр.


*

Награда моей матери за то, что она произвела меня на свет, выпала столь же жестокая, сколь и несправедливая. По наущению моего отца она отправилась в родную деревню с намерением родить меня там в окружении своих родственников и соплеменников. Однако тогда уже настала тяжкая, бурная пора в Конго, или же в Заире, как упорно называл страну верховный правитель, генерал Мобуту. В рамках политики "национальной подлинности" иностранных священников начали изгонять за пределы Конго, если их можно было уличить в том, что при крещении новорожденных они давали им европейские имена; в школах запретили рассказывать на занятиях о жизни Иисуса, а Рождество было объявлено обычным рабочим днем. Потому не удивительно, что старейшинам в деревне, откуда мать была родом, претила перспектива воспитывать в своей среде отпрыска белого миссионера, плод его любовных прегрешений: ведь само присутствие такого дитяти могло послужить поводом для мгновенного наказания - так что они, соответственно, вернули проблему туда, откуда она к ним пожаловала.

Однако святые отцы, возглавлявшие миссию, не пожелали принять нас и отправили роженицу в удаленный женский монастырь, куда она прибыла всего за несколько часов до разрешения от бремени. Последующие три месяца суровой любви в жестких объятиях монахинь-кармелиток оказались для молодой матери чрезмерным испытанием. Решив, что монахини куда лучше смогут обеспечить мое будущее, она препоручила меня их милосердию, а сама, выбравшись в глухую полночь через крышу купальни, ускользнула из кармелитской обители и вернулась к своим соплеменникам и сородичам. А всего несколько недель спустя их под корень вырезали воины какого-то враждебного племени, всех без исключения, не пощадив ни единого из моих дедов, дядьев, кузенов, четвероюродных теток и прочих дальних родственников.

"Она была дочерью вождя, сын мой, - шептал мне отец, глотая слезы, когда я принялся выпытывать у него хоть какие-то детали, которые помогли бы мне создать мысленный образ матери. - Я тогда, после плена, нашел прибежище под крышей его дома. Она готовила еду и приносила мне воду, чтобы я мог умыться. Ее щедрость покорила мое сердце…" Отец под конец жизни оставил поприще проповедника, у него пропало всяческое желание проявлять свое виртуозное ораторское искусство. И все же память о любимой заставила вспыхнуть тлеющие угли его особенного, ирландского красноречия: "Она была высокая, удивительно стройная… И ты когда-нибудь станешь таким же, сынок! Красивее ее не видел свет! Как смеют они, прости господи, утверждать, что ты был рожден во грехе?! Ты был рожден в любви, сынок! И нет на земле греха страшнее, чем ненависть!"

Кара, наложенная на моего отца Святой Церковью, была не столь беспощадной, как в случае матери, однако достаточно суровой. Его на целый год определили в исправительный дом ордена иезуитов под Мадридом, потом на два года направили простым священником в трущобы Марселя и лишь после этого позволили вернуться в Конго, которое он столь безрассудно любил. Уж не знаю, как ему это удалось, да и сам Господь вряд ли знает, но на каком-то этапе своего тернистого пути отец убедил католический сиротский приют передать ему опеку надо мной. А дальше незаконнорожденный метис Сальво следовал за ним по жизни, порученный заботам служанок неизменно преклонного возраста и безобразного вида: поначалу его представляли как отпрыска безвременно почившего дяди, а позже - в качестве мальчика-служки и причетника. Так продолжалось до той достопамятной ночи, когда мне исполнилось десять и отец, осознавая, что смерть его близка, а мое детство заканчивается, до последней капли излил мне свою душу, как описано выше. Тогда я счел это - да и по сей день считаю - наилучшим подарком, какой только отец способен сделать своему случайному сыну.

*

Следующие несколько лет после смерти моего дорогого отца не прошли беспечно для круглого сироты Сальво, хотя бы потому, что белые миссионеры воспринимали мое пребывание в их среде как постоянно растравляемую, гноящуюся рану, от чего и родилось мое прозвище на суахили - мтото ва сири, то есть "тайное дитя". Африканцы считают, что человек берет душу от своего отца, а кровь от матери, и, по-видимому, именно к этому сводилась суть моей проблемы. Если бы только мой покойный батюшка был негром, меня бы, пожалуй, терпели в обители как неизбежную обузу. Но он-то был белым, снаружи и изнутри, во всех отношениях, что бы там ни думали его мучители симба, да еще ирландцем, и уж кому-кому, а белым миссионерам, как всем хорошо известно, побочных детей, "от сырости", заводить не полагается. Тайное дитя могло еще прислуживать братиям-насельникам во время трапезы, появляться в роли алтарного мальчика по ходу мессы, даже посещать их школу, однако всякий раз, когда ожидался визит какого-нибудь духовного лица из числа церковных иерархов, независимо от его цвета кожи, незаконнорожденного ребенка незамедлительно прятали в общежитии для прислуги из местных. Все это я упоминаю отнюдь не с целью умалить достоинства монашеской братии и не из желания осудить их за проявление порой чрезмерного пыла по отношению ко мне. В отличие от моего отца, в чувственном плане они ограничивались общением с представителями собственного пола: подтверждением тому мог служить как отец Андре, великий оратор нашей миссии, который оказывал мне куда более настойчивое внимание, чем я был способен спокойно переносить, так и отец Франсуа, который привык считать отца Андре своим ближайшим другом, а посему взревновал его к новой бурной привязанности. Тем временем в школе миссии на мою долю не выпало ни уважительного отношения, какое выказывалось немногочисленным белокожим ученикам, ни товарищеских чувств со стороны ровесников из числа местного населения. Стоит ли удивляться, что меня естественным образом притягивало общежитие прислуги, ведь на самом деле именно это низкое кирпичное строение являлось истинным центром общественной жизни, гостеприимным приютом для странников и главным, если хотите, клубом по интересам в округе, о чем братия-монахи даже не подозревали.

Именно там, свернувшись калачиком на деревянном поддоне около кирпичной печки, я как завороженный впитывал истории про кочующих охотников, колдунов, торговцев заклинаниями, про воинов и старейшин - слушал, прикусив язык, из боязни, что меня мигом выпроводят вон из комнаты и отправят на боковую. Именно тогда и зародилась моя всевозрастающая привязанность к многочисленным языкам и наречиям Восточного Конго. Накапливая их в своей памяти и таким образом выполняя завет моего дорогого родителя, я их тайно шлифовал и оттачивал, сохраняя будто для защиты от чего-то неопределенного в будущем, да еще без конца приставал с расспросами и к местным жителям, и к миссионерам, собирая по крупицам просторечные выражения, крылатые фразы, обороты. В тиши крошечной кельи, при свете огарка, я составлял свои первые детские словарики. Вскоре эти волшебные кусочки грандиозной картинки-головоломки мироздания стали неотъемлемой частью моей личности, моим спасением от проблем окружающего мира; это было мое личное пространство, куда могли попасть лишь немногие и которое никому не дано было у меня отнять.

Мне до сих пор любопытно, как сложилась бы жизнь "тайного дитяти", если бы судьба позволила мне и дальше в одиночку двигаться по этому двойственному пути - может, зов материнской крови оказался бы сильнее отцовского духа? Вопрос этот, правда, остается чисто теоретическим, поскольку собратья отца по вере всеми силами стремились как можно скорее избавиться от моего присутствия. Ведь и предательский цвет кожи, и незаурядная способность к языкам, и ирландская задиристость, и, что хуже всего, моя довольно смазливая внешность, которую, по словам прислуги из миссии, я унаследовал от матери, - все это ежечасно напоминало монахам о греховном проступке моего батюшки.

Наконец в результате разнообразных изысканий выяснилось, что, вопреки всякой логике, мое рождение зарегистрировано в офисе британского консула в Кампале, столице Уганды, и что, согласно сделанной записи, Бруно Неизвестный - подкидыш, которого приняли на воспитание представители Святого Престола. Предполагаемый отец ребенка, некий моряк из Северной Ирландии, якобы препоручил новорожденного заботам настоятельницы обители монахинь-кармелиток, умоляя ее воспитать дитя в единственно истинной вере. А вскоре пропал с горизонта, даже не оставив адреса до востребования. Что-то в этом роде написал, как курица лапой, в своем неправдоподобном отчете славный британский консул, верный сын Римско-католической церкви. Фамилию Сальвадор, разъяснил он в том же отчете, выбрала для сироты-покидыша мать настоятельница - она была из испанских кармелиток.

Так к чему все это? Не важно: в результате я стал официально признанной точкой на всемирной карте народонаселения, вечно благодарный за помощь, оказанную мне длинной шуйцей Рима.

*

Направляемый все той же властной рукою, я был перенесен на чуждую мне английскую почву и помещен под защиту приюта Святого Сердца, этой присно и во веки веков существующей школы-интерната для сомнительного происхождения католических сирот мужского пола, расположенной среди округлых меловых холмов и дюн графства Сассекс. Когда морозным ноябрьским днем я вошел в ее ворота, очень уж похожие на тюремные, во мне вдруг пробудился такой дух противоречия, такой бунтарский запал, к какому ни я сам, ни мои благодетели не были подготовлены. Всего за несколько последующих недель я ухитрился поджечь простыни на своей кровати, изуродовать выданный мне латинский букварь, а еще пропускал мессу без разрешения и был пойман при попытке к бегству в кузове фургона, увозившего белье в прачечную. Если симба плетьми пытались доказать, что мой отец на самом деле чернокожий, то мой монах-опекун самозабвенно порол меня, лишь бы доказать, что я - человек белой расы. Монах этот, тоже ирландец по происхождению, воспринимал меня как личный вызов его способностям. Дикари, орал он, неустанно охаживая меня, по природе своей безудержны. У них нет второй скорости. Для нормального человека вторая скорость - это требовательность к себе, самодисциплина. Нанося мне побои и заодно молясь за мою душу, он надеялся восполнить сей недостаток. Правда, ему не было ведомо, что спасение мое уже близко - в лице седеющего, но энергичного монаха, безразличного к происхождению и богатству.

Брат Майкл, мой новый покровитель и специально назначенный исповедник, был потомком нетитулованной дворянской семьи из среды английских католиков. Всю жизнь посвятив странствиям, он успел побывать в самых дальних уголках Земли. Когда я наконец привык к его чересчур ласковому обращению, мы сделались близкими друзьями и союзниками, а притязания монаха-опекуна на исправление моей натуры, соответственно, сошли на нет - причем я так и не знаю, получилось ли это в результате улучшения моего поведения или же, как я подозреваю сегодня, за счет некой договоренности между ними; впрочем, какая мне разница? Всего за одну живительную послеобеденную прогулку по промытым бесконечными дождями меловым дюнам, то и дело прерывавшуюся проявлениями нежности, брат Майкл убедил меня, что моя принадлежность к смешанной расе есть драгоценный дар божий, а отнюдь не пятно позора, которое требуется любым способом вывести. И я с благодарностью принял его точку зрения. Но лучше всего было то, что он обожал мою способность без запинки перескакивать с одного языка на другой - а я уже достаточно освоился с ним, чтобы осмелиться ему это продемонстрировать. Дома, в Африке, на территории миссии, мне дорого обходилась всякая попытка блеснуть своим талантом, однако здесь, под любящим взором брата Майкла, он вдруг обрел чуть ли не божественное значение.

- Есть ли большее блаженство, дражайший мой Сальво, - восклицал мой наставник, тыча в воздух крепким сухоньким кулачком, вылетающим из-под монашеской рясы, - чем возможность быть мостом, незаменимым связующим звеном между душами божьих созданий, жаждущих гармонии и взаимопонимания?

Если брат Майкл чего-то и не знал о моей жизни, я вскоре подробнейшим образом заполнил эти пробелы во время наших вылазок на природу. Я поведал ему о волшебных вечерах у камина в домике для прислуги. Я рассказывал, как в последние годы жизни отца мы с ним порой направлялись в какое-нибудь удаленное селение, и пока он обсуждал текущие дела со старейшинами, я проводил время на речке с местными ребятишками, обмениваясь с ними различными словами и выражениями, занимавшими меня день и ночь. Для кого-то счастье - это грубые, жестокие игры, или дикие животные, или растения, или племенные танцы, а незаконнорожденный Сальво предпочитал живые, мелодичные переливы голоса Африки, во всех его несметных оттенках и вариациях.

И вот однажды, когда я предавался воспоминаниям о приключениях своих детских лет, брат Майкл неожиданно испытал озарение, сходное разве что с тем, какое выпало на долю Савла по пути в Дамаск.

- Коли Господу было угодно посеять в тебе семена, Сальво, так не пора ли теперь нам с тобою приступить к жатве?! - вскричал он, потрясенный.

Что же, жатвой мы и занялись. Обнаруживая качества, более подобающие военачальнику, нежели монаху, дворянин Майкл изучал каталоги учебных заведений, сравнивал цены на обучение, отправлял меня на собеседования, подвергал тщательной проверке моих потенциальных преподавателей обоего пола и стоял у меня над душой, пока я заполнял бумаги для поступления. Его целеустремленность, приправленная обожанием, была столь же непоколебима, как и его вера в Бога. Мне предстояло пройти формальное обучение по каждому из уже известных мне языков, а кроме того, восстановить те, что за годы бродяжнического отрочества оказались на втором плане, подзабылись.

Но как же платить за учебу? Для этого нам был ниспослан ангел в лице Имельды, богатой сестры Майкла, чей дом с колоннами, из песчаника цвета золотистого меда, уютно примостился в одной из падей центральной части графства Сомерсет. Он-то и дал мне прибежище, когда я выбыл из монастырского приюта. Здесь, в Виллоубруке, где лошади, спасенные от изнурительной работы в шахтах, неспешно щипали траву на выгоне, а у каждой собаки было собственное кресло, проживали три великодушных сестры, из которых Имельда была старшей. Имелись у них и часовня для домашних молитв, и колокол для трехкратного чтения "Ангела Господня", и ах-ах, и старомодный домашний ледник, и лужайка для игры в крокет, и плакучие липы, что, не выдерживая напора штормовых ветров, падали… А еще Комната дядюшки Генри, поскольку тетушка Имельда была вдовой героя войны по имени Генри, единолично спасшего Англию. В комнате хранилось все - от его первого плюшевого мишки, лежащего на его подушке, до Последнего Письма с Фронта на аналое в позолоченной оправе. Но - ни единой фотографии, увольте. Тетушка Имельда, столь же ехидная и резкая в обращении, сколь нежная в глубине души, прекрасно помнила своего Генри и без всяких фотографий - так она берегла его только для себя одной.

*

Однако брат Майкл знал и мои слабые места. Он понимал, что вундеркинд - каковым он меня почитал - нуждается не только в поощрении и заботе, но и в обуздании. Ему было известно, что я усерден, но импульсивен: слишком легко готов сойтись с любым, кто проявит ко мне добросердечие; слишком боюсь быть отвергнутым, слишком опасаюсь равнодушия или, хуже того, насмешек; слишком спешу ухватиться за все, что бы мне ни предложили, - из страха, что в следующий раз не предложат. Он не меньше, чем я, ценил мой тонкий слух скворца и цепкую память галки, но настаивал на том, чтобы я тренировал и то и другое, как музыкант или священник, ежедневно шлифующие свое мастерство. Он знал, что каждый язык для меня драгоценен, причем не только языки-тяжеловесы, но и малые, обреченные на вымирание из-за отсутствия письменности; понимал, что сын миссионера обязан преследовать этих заблудших овец и возвращать их обратно в стадо; понимал, что я слышу в их звучании отголоски легенд, исторических событий, побасенок и поэтических обобщений, а также голос собственной воображаемой матери, услаждающей мой слух историями о незримых духах. Он понимал, что молодой человек, чутко улавливающий каждый нюанс и оттенок речи, легче поддается внушению, чужому влиянию и в невинности своей запросто может быть сбит с пути. Сальво, без конца повторял мой учитель, будь осторожен. Кругом полным-полно людей, которых способен любить лишь один Господь.

Именно Майкл, заставив меня пойти по тяжкому пути благочиния и строгости, превратил мои необычные способности в универсальный, разносторонний механизм. Ничто в сознании его славного Сальво, твердил он, не должно пропасть зря, ничему нельзя позволить проржаветь от неупотребления. Каждая мышца и каждая жилка божественного дара должна получать ежедневную дозу тренировки в гимнастическом зале разума: поначалу эта задача была возложена на частных репетиторов, потом на преподавателей в Школе изучения стран Востока и Африки при Лондонском университете, где я удостоился высших оценок, изучая африканские языки и литературу, со специализацией в суахили и, разумеется, французском. И наконец, в Эдинбурге я добился того, что составило в дальнейшем предмет особой гордости: получил звание магистра наук в области письменного и устного перевода для применения на государственной службе.

В общем, к концу обучения у меня было едва ли не больше дипломов и зачетов за практику перевода, чем у доброй половины убогих переводческих агентств, выхватывающих друг у друга любую, самую паршивую работенку в судах и адвокатских конторах на Чансери-Лейн. А брат Майкл, испуская дух на своей железной койке, гладил мои руки и уверял, что я его лучшее творение в этом мире - и в подтверждение этого заставил меня принять золотые наручные часы, подарок Имельды, да хранит ее Господь. Он умолял не забывать заводить их каждый день, как символ нашей с ним связи, неподвластной смерти.

Назад Дальше