Песня для зебры - Джон Ле Карре 4 стр.


За овальным столом посреди "Белла Виста" сидели шестеро: трое кряжистых мужчин в блейзерах и их дородные жены, явно привыкшие к хорошей жизни. Приехали они, как я вскоре невольно узнал, из Рикмэнсуорта, который сами называли "Рикки", посмотреть дневное представление "Микадо" в парке Баттерси, на открытом воздухе. Назойливый голос одной из жен отзывался о постановке весьма неодобрительно. Никогда не любила этих японцев - не так ли, дорогой? - и оттого, что им позволили спеть парочку арий, они, на ее взгляд, ничуть не сделались лучше. Ее монолог не дробился на темы, он бодро двигался по накатанной дорожке. Изредка, делая вид, что задумалась, она важно откашливалась, прежде чем продолжить, хотя вряд ли стоило утруждаться: никто и не брал на себя смелость прервать ее. После "Микадо" она, без передышки и не меняя тона, перешла к своей недавней операции. Гинеколог ей все вконец испакостил, ну да ладно, он же друг семьи, так что она решила не подавать на него в суд. И тут же, без перехода, принялась костерить зятя, этого, видите ли, художника от слова "худо", а по ней так просто-напросто тунеядца каких поискать. У нее имелась целая коллекция суждений, как на подбор категоричных и чем-то мне подозрительно знакомых, и озвучивались они во всю мощь ее легких, как вдруг тщедушный джентльмен в начищенных ботинках захлопнул свою "Дейли телеграф" и, сложив пополам вдоль, со всей силы треснул ею по столу.

- Нет, это мой долг, - вызывающе заявил он. - Хотя бы из уважения к себе. И я его выполню! - Этакая декларация твердых принципов, адресованная исключительно самому себе.

И он двинулся прямиком в сторону самого грузного из трех дюжих мужчин. Поскольку "Белла Виста" заведение итальянское, пол здесь каменный, под мрамор, и занавесей никаких нет. Потолок низкий, оштукатуренный. Если эта честная компания и не расслышала его заявления, они должны были по крайней мере обратить внимание на стук его сияющих ботинок, эхом отдававшийся с каждым шагом, однако властная супруга как раз излагала присутствующим свои отнюдь не благосклонные взгляды на современную скульптуру. Джентльмену-коротышке пришлось несколько раз громко повторить "Сэр!", чтобы его наконец заметили.

- Сэр! - воскликнул он, обращаясь, как предписано этикетом, только к сидящему во главе стола. - Сэр, я пришел сюда поужинать и почитать газету. - Он помахал останками упомянутого предмета, словно предъявляя улику в суде. - А вместо этого, сэр, я оказался в эпицентре словесного потопа, столь громогласного, столь банального, до того пронзительного, что я… да-да… - ("Да-да" было в подтверждение того, что ему наконец удалось привлечь внимание аудитории.) - И это, сэр, без конца один и тот же голос, перекрывающий все остальные. Как человек воспитанный, не стану указывать пальцем, сэр, однако убедительно прошу вас обуздать его источник.

Завершив свою речь, маленький джентльмен и не подумал покинуть поле боя. Он не сдал позиции, остался стоять как вкопанный - ни дать ни взять отчаянный борец за свободу перед расстрельной командой: грудь вперед, сверкающие ботинки сомкнуты, пострадавшая газета аккуратно сложена под мышкой. Трое здоровяков ошеломленно пялились на него, а оскорбленная дама - на своего супруга.

- Дорогой… - пробормотала она. - Сделай же что-нибудь…

Сделай - что? И как быть мне, если они возьмутся за дело? У амбалов из Рикки спортивное прошлое было на лбу написано. Гербы на их блейзерах излучали геральдическое сияние. Нетрудно догадаться, что некогда все трое играли в регби в команде полицейского спортклуба. И если сейчас они возьмутся делать из джентльмена отбивную, чем может помочь посторонний темнокожий свидетель, кроме как дать себя превратить в еще более качественную отбивную да вдобавок угодить под арест согласно закону о борьбе с терроризмом?

Но они не стали ничего делать. Вместо того, чтобы поколотить возмутителя своего спокойствия и вышвырнуть на улицу кровавые ошметки, а вслед за ними и меня, они принялись внимательно разглядывать свои мускулистые ручищи, вслух обмениваясь замечаниями о том, что, дескать, бедняга явно нуждается в квалифицированной помощи. Не в себе человек. Возможно, опасен для общества. Или для себя самого. Кто-нибудь, вызовите "скорую".

Хрупкий джентльмен между тем вернулся к своему столику, положил на него двадцатифунтовую бумажку и с исполненным достоинства "Доброй вам ночи, сэр!", адресованным вовсе не мне, а большому столу, решительно удалился, этакий миниатюрный колосс; мне же осталось лишь провести сравнение между тем, кто говорит "Да, дорогая, я прекрасно понимаю" - и выкидывает цыпленка в мусорку, и человеком, не устрашившимся войти в клетку со львами, пока я тут сидел, делая вид, будто читаю "Кромвеля, нашего предводителя".

*

Второй сигнал поступил на следующий вечер, во вторник. По дороге в Баттерси, после четырех часов просиживания штанов в Говорильне с целью защитить нашу великую нацию, я удивил сам себя, выскочив на ходу из автобуса за три остановки до своей и припустив что есть мочи не через парк, к улице Принца Уэльского, что было бы по крайней мере логично, а обратно к мосту, в сторону Челси, откуда я только что приехал.

Чего ради? Ладно, я человек импульсивный. Но что на меня нашло? Час пик был в самом разгаре. Я вообще терпеть не могу плестись по обочине, вдоль вереницы ползущих автомобилей - особенно в последнее время. Очень надо, чтоб всякие рожи таращились на меня из машин. А уж бежать - да еще в своих лучших ботинках, с кожаной подошвой и каблуками с резиновыми вставками, - бежать при моем цвете кожи, возрасте и телосложении, с портфелем в руках, - бежать со всех ног по запуганному терактами Лондону, глядя прямо перед собой, как одержимый, никого не прося о помощи, толкая в спешке прохожих… Подобное поведение в любое время тянет на диагноз, а в час пик - на диагноз безнадежный.

Может, мне понадобилась внеплановая разминка? Да нет. У Пенелопы есть личный тренер, а я по утрам бегаю в парке. Единственной объяснимой причиной, почему я несся по тротуару и через мост, была застывшая детская фигурка, которую я увидел с верхней площадки двухэтажного автобуса. Мальчишка шести-семи лет застрял посередине гранитной стенки, отделяющей дорогу от реки, - стоял пятками к стене, раскинув руки и повернув голову вбок: от страха он не мог посмотреть ни вверх, ни вниз. Под ним со свистом проносились автомобили, а над ним был узкий парапет, словно специально сделанный для мальчишек постарше, похулиганистее, тех, кто обожает выпендриваться, - и наверху двое как раз таких, насмехаются над ним, свистят, подначивают залезть к ним. Но мальчик не может, потому что высоты он боится больше, чем автомобилей, а еще он понимает, что на другой стороне парапета, даже если удалось бы туда взобраться, его ждет обрыв, двадцать метров до дорожки, что тянется вдоль реки, а он смертельно боится высоты и не умеет плавать - потому я и бегу туда со всех ног.

Но когда я прибегаю на место, задыхаясь, обливаясь потом, - что же я вижу? Нет никакого мальчика - ни замершего, ни отмершего. И пейзаж изменился. Нет гранитного парапета. Нет головокружительного уступа с проносящимися внизу машинами с одной стороны и быстрыми водами Темзы - с другой. На разделительной полосе благодушная женщина в полицейской форме регулирует уличное движение.

- Со мной нельзя разговаривать, голубчик, - отвечает она, направляя потоки машин.

- А вы не видели тут сейчас трех мальчишек, которые валяли дурака? Они могли погибнуть.

- Только не здесь, голубчик.

- Но я же видел их, клянусь! Один из них, младший, он еще пытался удержаться на стене.

- Сейчас вот как оштрафую, голубчик. А ну вали отсюда.

И я свалил. Ушел обратно по мосту, каковой мог бы и не пересекать вовсе, и весь вечер, пока ждал Пенелопу с работы, представлял себе замершего мальчишку в его воображаемом аду. Утром, когда я на цыпочках, чтобы не разбудить жену, крался в ванную, он все еще тревожил мое воображение, этот исчезнувший ребенок. И позже, весь день на переговорах в нидерландском алмазном концерне он не выходил у меня из головы, в которой много чего творилось без моего ведома. На следующий вечер ребенок все еще был там - с раскинутыми руками, костяшки пальцев прижаты к гранитной стене, - когда по срочному вызову из Окружной больницы Северного Лондона я в 19:45 приехал в отделение тропических болезней, чтобы переводить для умирающего африканца неопределенного возраста, который отказывался хотя бы слово сказать на каком бы то ни было языке, кроме своего родного - киньяруанда.

*

Синие ночные светильники помогли мне преодолеть нескончаемые коридоры. Затейливые указатели говорили, куда повернуть. Некоторые кровати в палатах отгорожены ширмами - это значит, что дела пациента совсем плохи. Наш тоже за ширмой. С одной стороны его постели скорчился Сальво, а с другой, отделенная от Сальво лишь коленями умирающего, сидит дипломированная медсестра. И эта дипломированная медсестра, родом, насколько я могу судить, из Центральной Африки, компетентнее и ответственнее большинства врачей, хотя поначалу в глаза бросается другое: легкая, уверенная походка, бейджик с неподходящим именем "Ханна" слева на груди, золотой крестик. Стройное тело затянуто в строгую бело-голубую форму, но когда она встает и перемещается по отделению, в каждом движении сквозит грация балерины. Волосы аккуратно заплетены в мелкие косички, бегущие бороздками от лба до затылка, где им еще позволено расти свободно, хотя из практических соображений их там и подрезают покороче.

А заняты мы - я и дипломированная медсестра Ханна - исключительно тем, что практически не сводим друг с друга глаз, пока она с явно напускной строгостью выпаливает вопрос за вопросом нашему пациенту, а я надлежащим образом передаю их смысл на киньяруанда, после чего мы оба ждем - иногда по нескольку минут, как мне кажется, - невнятных ответов несчастного на языке его африканского детства, который он явно намерен унести с собой в могилу как последнее воспоминание об этой жизни.

Последнее, если не считать гигиенических процедур, которые дипломированная медсестра Ханна осуществляет с помощью своей коллеги Грейс, приехавшей, подсказывают мне модуляции ее голоса, с Ямайки: та стоит у изголовья больного, вытирая рвоту, проверяя, не обмочился ли он опять или что похуже. Грейс тоже добрая душа и, судя по слаженности их движений, а также по взглядам, которыми они обмениваются время от времени, еще и приятельница Ханны.

Надо сказать, что я терпеть не могу, просто ненавижу больницы, у меня вообще аллергия на всю систему здравоохранения. Кровь, шприцы, утки, столики на колесах с разложенными на них щипцами, запахи операционной, больные, дохлые собаки и задавленные барсуки на обочине - стоит мне столкнуться с чем-то подобным, как у меня тут же сносит крышу: впрочем, точно такой же была бы реакция любого нормального человека, если бы у него по очереди удалили гланды, аппендикс и крайнюю плоть в африканских клиниках, где царит жуткая антисанитария.

А я ведь ее видел и раньше, эту дипломированную медсестру. Правда, всего один раз. Но сейчас осознаю, что последние три недели она незаметно присутствовала в моей памяти, притом не только как верховный ангел в этом печальном месте. Я однажды обращался к ней, хотя она, наверное, об этом и думать забыла. Когда я впервые работал в этой больнице, то попросил ее подписать мне акт о предоставлении услуг, подтверждающий, что я выполнил свои обязанности удовлетворительно. Она тогда улыбнулась, чуть наклонила голову, будто раздумывая, действительно ли может честно признаться, что удовлетворена мною, а затем небрежно вынула фломастер из-за уха. Этот жест, вне всякого сомнения невинный, подействовал на меня определенным образом. Мое чересчур пылкое воображение восприняло его как прелюдию к раздеванию.

Однако сегодня я не фантазирую. Этот вечер целиком посвящен работе, мы сидим у постели умирающего. Ханна - профессиональный медработник, она, надо полагать, вынуждена раза по три проходить через подобное ежедневно, еще до обеденного перерыва. Она решительно отметает посторонние чувства, и я следую ее примеру.

- Спросите, пожалуйста, как его зовут, - командует она на своем удивительном английском с французскими интонациями.

После долгого размышления пациент сообщает, что его имя - Жан-Пьер. И вдобавок заявляет со всей агрессией, на какую способен в своем плачевном состоянии, что он из племени тутси и гордится этим. Эту подробность мы с Ханной дружно игнорируем - отчасти потому, что все и так очевидно. Жан-Пьер, несмотря на оплетающие его трубки, выглядит как типичный тутси: высокие скулы, выдающаяся челюсть, удлиненный затылок - именно так их и представляет себе среднестатистический африканец, хотя многие тутси не соответствуют этому стереотипу.

- Жан-Пьер, а дальше? - все так же строго спрашивает Ханна, и я опять перевожу.

Может, Жан-Пьер не слышит меня, а может, предпочитает не иметь фамилии? Новая задержка с ответом дает нам с дипломированной медсестрой повод впервые обменяться долгим взглядом. Долгим - в смысле дольше, чем нужно, чтобы просто убедиться, что человек, для которого ты переводишь, слышит тебя. Тем более что мы вообще молчали, и наш пациент тоже.

- Спросите, пожалуйста, где он живет, - говорит Ханна, деликатно откашливаясь, будто у нее точно такой же комок в горле, как у меня. Вот только на сей раз она, к моему удивлению и восторгу, обращается ко мне как к собрату африканцу - на суахили. Мало того: у нее акцент уроженки Восточного Конго!

Но я пришел сюда работать. Медсестра задала пациенту вопрос, и я должен его перевести. Я перевожу. С суахили на киньяруанда. Потом - его ответ, с киньяруанда Жан-Пьера прямо в глубь ее темно-карих глаз, воспроизводя, хоть и не совсем точно, этот восхитительно знакомый акцент.

- В Хэмпстед-Хит, - повторяю я для нее слова Жан-Пьера, словно это уже наши собственные слова, - под кустом. Туда и вернусь, когда выберусь из этого… - пауза, ради приличия пропускаю эпитет, который он употребил, - заведения… Ханна, - продолжаю по-английски, вероятно, для того, чтобы немного снять напряжение, - скажите ради бога, а вы сами откуда? Кто вы?

На что она негромко, но без малейшего колебания провозглашает свою национальную принадлежность:

- Из племени нанде в области Гома на севере Киву. Этот несчастный руандиец - враг моего народа.

Ресницы ее дрогнули, дыхание затаилось, в каждом слове звучал настойчивый призыв к пониманию - и, признаюсь как на духу, я мгновенно увидел страшную участь возлюбленного Конго ее глазами: изможденные тела ее родных и близких, незасеянные поля и мертвые стада, сожженные селения, которые некогда были ее домом, пока руандийцы не налетели через границу, превратив Восточное Конго в поле боя для своей гражданской войны, обрушив невыразимый кошмар на земли, и так уже погибавшие от того, что никому до них нет дела.

Поначалу интервенты собирались преследовать только génocidaires лично ответственных за уничтожение миллиона своих сограждан в течение всего ста дней. Но то, что начиналось как погоня за преступниками, вскоре превратилось во всеобщую свалку, в борьбу всех против всех за месторождения полезных ископаемых в области Киву, а в результате страна, и без того стоявшая на пороге анархии, рухнула в бездну. Все это я силился, как мог, объяснить Пенелопе, которая как добросовестная журналистка британской корпорации предпочитала общепринятый уровень осведомленности. Дорогая, говорил я, послушай, я знаю, ты ужасно занята. Понимаю, твоя газета не любит выходить за рамки рекомендованных тем. Но всего один разок, пожалуйста, на коленях умоляю, напиши хоть что-нибудь, как угодно - надо рассказать читателям о том, что творится в Восточном Конго. Четыре миллиона погибших, говорил я. Только за последние пять лет. Там это называют первой мировой войной Африки, а вы здесь - вообще никак не называете. Да, признаю: это не та война, на которой стреляют. На ней не убивают пулями, или ножами-панга, или ручными гранатами. Убийцы - холера, малярия, диарея и старый добрый голод, а большинство жертв не старше пяти лет от роду. И они умирают до сих пор, прямо сейчас, сию минуту, тысячами умирают каждый месяц. Тут непременно найдется материал для статьи. И статья вышла. На двадцать девятой странице, рядом с простеньким кроссвордом.

Каким образом я добывал эти неудобоваримые сведения? Валяясь в постели до рассвета в ожидании жены. Слушал Всемирную службу Би-би-си и далекие африканские радиостанции, пока она вытягивала свои дедлайны. Сидел один в интернет-кафе, пока она водила по ресторанам своих информаторов. Читал купленные втихаря африканские журналы. Стоял в задних рядах на уличных митингах, в дутой куртке и вязаной шапочке с помпоном, пока она проводила выходные на курсах повышения квалификации в чем-то там, что ей требовалось повысить.

Вот медлительная Грейс, то и дело подавляющая зевки (скоро конец смены), ни о чем таком понятия не имеет - да и откуда ей знать? Она не разгадывала простенький кроссворд. Она не видит, что мы с Ханной участвуем в символическом акте примирения. Вот перед нами умирающий из Руанды, он назвался Жан-Пьером. Подле него сидит молодая женщина из Конго по имени Ханна, воспитанная в убеждении, что Жан-Пьер и ему подобные - единственные виновники несчастий в ее стране. Но разве она отворачивается от него? Разве вызывает кого-то из коллег или спихивает его на зевающую Грейс? Нет. Она называет его "этот несчастный руандиец" и держит за руку.

- Узнайте у него, пожалуйста, Сальво, где он жил раньше? - чопорно велит она на своем франкозвучном английском.

И снова ожидание - то есть мы с Ханной ошеломленно пялимся друг на друга, словно вместе наблюдаем небесное знамение, недоступное глазам окружающих. Правда, Грейс его тоже видит. Грейс следит за развитием наших отношений со снисходительным вниманием.

Назад Дальше