Штрихи к портрету - Игорь Губерман 7 стр.


А вокруг пировали за столом тоже не простые прохожие, каждый с именем и интересен по-своему, жаль, что далеко не все были ему известны, кто есть кто. Странно и забавно было Рубину, чуть наклонясь вперед или отклонившись, видеть сбоку от себя через двух старушек живого Льва Никулина, о котором шутку помнил, широко ходившую некогда: "Каин, где Авель? Никулин, где Бабель?". Искал и не мог найти Рубин в мудром и привлекательном лице черты растления и предательства, что приписывались этому старику все ведущей столичной молвой. Ничего, кроме острого интереса, Рубин к нему не чувствовал, и втайне укорял себя (молод был) за полную беспринципность, только не уходить же ему было отсюда из-за случайного соседства с многолетним осведомителем Лубянки (так ведь это же по слухам только, мало ли что наплетут на том лишь основании, что допускается писатель в сокровенные архивы сыска).

А сейчас бы, подумал Рубин, ушел? Тоже нет, признался он себе, только сейчас бы и укоров совести не было, притерся.

И еще там были разные древние старушки и старики, только Рубин в ту пору молод был, - так что и не особенно, должно быть, древние. Шел застольный оживленный разговор сразу ни о чем и обо всем, а еще были блины в изобилии и отменная соленая рыба. Один обмен репликами был настолько прекрасен, что Рубин тайно отметку сделал на сигаретной пачке обгорелой спичкой: не забыть. Одна из старушек чинно спросила юбиляра, часто ли и как подолгу он видел Блока.

- Я однажды был в гостях у Короленко, - сказал Крученых сквозь быстро поедаемый (текла сметана) блин, - и Владимир Галактионович сказал мне, когда я ем, я глух и нем.

И замолчал, готовя следующий блин.

- А Блок? - недоуменно и застенчиво спросила старушка.

- А Блока там не было, - невозмутимо пояснил маститый юбиляр.

Еще смеялись, когда пришел встреченный шумными приветствиями Сергей Михалков. Раньше только в кино и на портретах видел Рубин этого автора государственного гимна, поэта и лизоблюда, прожженного циника, тайно помогавшего семьям ссыльных, яркое российское совмещение подонка с интеллигентом.

Михалков сел возле юбиляра, вкусно выпил за его здоровье, смачно закусил блином с икрой, сочно и громка заговорил, - немедля став душой стола и тамадой. Легкое заикание совершенно не мешало ему. Текли пряные литературные байки былых и нынешних времен.

- А х-хотите, - вдруг сказал Михалков, - расскажу вам н-необыкновен-ную историю? Х-хотите?

И рассказал. Действительно очень стоящую историю. Произошла она в Будапеште в пятьдесят шестом году, когда было уже подавлено и растоптано обреченное венгерское восстание, и карательные наши войска стягивались в городе на ночлег. Ехал по улице в казарму бронетранспортер, набитый доблестными российскими душителями (замечательными, скорей всего, парнями, слепыми и послушными исполнителями воинского приказа), когда с чердака откуда-то резко хлестнула по тишине одинокая автоматная очередь. Солдаты бросились в дом и оттуда выволокли немедля - разъяренные и растерянные одновременно - двух детей, девочку лет двенадцати и мальчика лет восьми. У девочки даже не вырвали из рук автомат, она держала его, обняв, как куклу. Их привезли в комендатуру. Что делать с детьми, никто не знал. Со взрослыми - проще простого и на месте, а тут младенцы. Стали звонить начальству, спрашивать, докладывать, выяснять. Толи ответственность на себя боялись взять, а то ли грех на душу. Мальчик наконец не выдержал и заплакал. И тогда сестра ему сказала - громко, все слышали в комендатуре:

- Не плачь! Мы умрем вместе. Ты погибнешь, как Олег Кошевой, а я - как Зоя Космодемьянская.

Молчание повисло над пиршественным столом. Тягостное и оглушительное молчание. Михалков, сперва окинувший слушателей победительным взглядом опытного рассказчика, оценил немедленно ситуацию и, чтоб общее оцепенение снять, назидательно сказал:

- В-вот какая моральная ясность должна быть в нашей литературе - чтобы дети не путались.

Кто- то хмыкнул, но молчание не разорвалось. Эта секунда, показалось Рубину, длилась тягостно и бесконечно, у него не хватило выдержки.

- А по-моему, - сказал он негромко, - моральная ясность должна быть в поступках государства, тогда и дети не будут путаться.

Он сконфузился от своей поспешливости (сколько старших было за столом, явной бестактностью было выскакивать), поймал одобрительный взгляд незнакомой сгорбленной старушки с яркими живыми глазами и увидел, как медленно-медленно поворачивает к нему лицо Михалков.

И за это мгновение промелькнула в его памяти, как перед утопающим - жизнь, одна история, благодаря которой он уже ясно знал сейчас, что ему скажет Михалков. Это была давняя байка, пересказанная кем-то со слов Виктора Луи, журналиста и проходимца, известного исполнителя щекотливых поручений Лубянки.

Будто был некогда Луи в Иерусалиме по таинственным своим делам, а там зашел в православную церковь, где служил обедню приехавший от Московской Патриархии невзрачный попик. После службы подойдя к нему, якобы спросил у попика Луи - кто разбил в церкви над дверью стекло. Просто так спросил, для завязки разговора, но попик радостно оживился.

- А жиды, батюшка, жиды, - проникновенно ответил он. - В праздник свой какой-то водки выпили и булыжничек в стеклышко звезданули.

- Вроде как не пьют они, не хулиганят, - усомнился Луи. - И с чего бы им камнями в храм кидаться?

Тут, согласно байке, осветились по-рысьи глазки попика непристойным для священнослужителя следственным огоньком, и он ласково спросил собеседника:

- А ты, кстати, милый, где в Москве живешь, кем работаешь?

Так что совершенно не удивился Рубин, что глаза Михалкова осветились острым огоньком, непристойным для служителя муз, и он ласково спросил у Рубина:

- А вы кем и где работаете, батенька?

Рубин вместо ответа неприлично засмеялся от утробной проницательности своей, тут же опять сконфузился от громкого смеха и так почувствовал себя, словно пролил на скатерть расплавленное для блинов масло из старинного кузнецовского соусника. И пролепетал невнятно, что литератор. Михалков отчего-то успокоился и потерял к нему всякий интерес, громко начав говорить с юбиляром о шальной и дивной его молодости, мигом вовлекши всех старушек в воспоминания. А Рубин выбрался из-за стола, чтобы украдкой записать услышанное по свежим следам: в каждой байке ему виделась тогда притча. А когда он возвращался к столу, уже прежний беспорядочный и шумный царил хмельной разговор, словно пролитое масло вытерли или собрали тряпкой аккуратно, а пятно заставили новым блюдом.

И запомнил Рубин после этого вечера свежее и странное свое ощущение: совершенно рядом то легендарное время начала века, вовсе нету в нем непостижимой мистики или необыкновенной загадочности, если вот из него живой человек сидит.

А еще тот вечер запомнился потому, что познакомился там Рубин со своей будущей (очень вскоре) женой. И уже который год жили они в покое и счастье - насколько существуют, естественно, в реальной жизни эти относительные понятия.

Глава вторая

- Нет, я никогда не встречал вашего Николая Бруни, мне очень жаль, - негромко сказал грузный и рыхлый старик, вальяжно полусидевший в кровати, тяжело вдавливаясь в две заботливо подложенные большие подушки со свежими наволочками.

Рубин обернулся - он искоса смотрел в окно - и живо спросил:

- А почему вам жаль?

- Я хотел бы всю жизнь прожить именно с такими людьми, а прожил… - старик вяло, но выразительно шевельнул толстой белой кистью левой руки, неподвижно протянутой вдоль тела. В самом голосе его, в застылости большого и гладкого отечного лица - чувствовались бессилие и усталость. Старческие, последние. И в чисто прибранной проветренной комнате ощутимо пахло тленом, тем сладковатым запахом ухоженной, но разлагающейся плоти, который всегда примешивается потом к запаху цветов, приносимых на последние проводы.

Старик не продолжал, и Рубин не повторил вопрос. Он еще плохо понимал, с кем разговаривает и зачем сюда пришел. Вчера вечером ему позвонил давний его друг, врач-психиатр Фальк, дал телефон и адрес, объяснил загадочно и немногословно, что Рубину это будет полезно и интересно, старику же - просто необходимо повидаться с Рубиным, так что это нужно и Фальку, лечащему старика. Утром Рубин послушно позвонил, услышал бодрый и приветливый немолодой голос, приехал, дверь ему открыл пожилой снулый человек лет шестидесяти, оказавшийся сыном пациента. Он учтиво помог Рубину скинуть и повесить куртку, после чего молча провел его через коридор в комнату, где лежал отец. О родстве неопровержимо свидетельствовали лица обоих - одинаковые, словно воспроизведенные специально. Отец назвался Владимиром Михайловичем, сын сразу вышел, старик молча и бесцеремонно разглядывал Рубина маленькими мутными глазками, странно выглядевшими на большом овальном лице под огромным лепным лбом и буйными седыми бровями. А еще темные фиолетовые мешки под глазами выделялись на мучнистом лице. Рубин глянул на старика, перевел взгляд на телевизор, косо повернутый на письменном столе, чтоб видеть экран с кровати, посмотрел за окно и на секунду застыл от великолепия маленькой церквушки, уютно и влажно светящейся куполами в сумеречном окружении тополиной листвы.

- Из окна замечательный у вас вид, - сказал он, чтобы что-то сказать.

- Да, но не на жительство, -хрипло откликнулся хозяин.

Реплика понравилась Рубину, он засмеялся, повернулся, сел. Толстый старик молчал, и лицо его было неподвижно, только глаза неторопливо и ощупывающе скользили по гостю.

- А вы Фалька давно знаете? - неловко и напряженно спросил Рубин, мучаясь догадками, зачем он здесь. Взгляд старика остановился и ушел куда-то внутрь.

- Нет, - ответил старик тихо и размеренно. Он был у меня два раза. Он, по-моему, отменный человек и, вероятно, прекрасный врач.

- А вы? - спросил Рубин. - В смысле - кто вы по профессии?

- Я понимаю, что вопрос не о моих душевных качествах, - неулыбчиво прошелестел старик с застывшим лицом, и только глазки его чуть ожили и смотрели теперь остро и твердо. - А я убийца, - спокойно и чуть громче сказал он. - Профессиональный убийца.

Рубин вежливо и недоуменно молчал.

- Пушечных дел мастер, - пояснил старик. - Площадь поражения, убойная сила, покрываемость цели - такие у меня были проблемы. И я всю жизнь решал их очень успешно.

В его безжизненном тоне не слышалось ни юмора, ни вызова, Рубину было неясно - хвастает или досадует старик. И он опять промолчал.

- Мне объяснили это еще в сороковом, - старик ни единой мышцей лица не двигал, только лиловатые губы большого рта чуть заметно шевелились. - Я тогда молод был, на тюрьму досадовал сильнее всего, что она меня от дела оторвала, и все время порывался лекцию кому-нибудь прочитать о своем увлекательном ремесле. Вот в Бутырской тюрьме нашлись как раз и время, и аудитория. Рассказал немного, мне и говорит кто-то из старших: милый, да ведь ты убийца. А я так жизнерадостно в ответ: что вы, это же так нужно родине, так интересно, так…

Старик замолк и шумно выдохнул воздух. Снова шевельнулась и опала кисть руки.

- После я это вспомнил, уже в старости, - он цедил слова размеренно, веско и негромко. - А жизнь ушла. На что ушла, во имя чего, зачем - не помню.

И безо всякого перехода старик резко и требовательно спросил:

- Вы документальное что-то пишете? Фальк сказал, что документальное. - В твердом взгляде его тусклых и острых глаз не было ни доброжелательства, ни вежливого радушия, ни даже простой приветливости. Словно некий назойливый посетитель явился к нему с жалкой просьбой во внеурочное время.

- Документальное, - медленно ответил Рубин, решив в назидание этому огромному дряблому невеже быть отменно приятным собеседником. Улыбнулся через силу и добавил:

- Твердо знаю, что начисто лишен воображения. Так что способен только к документальному жанру.

- Это хорошо, - неулыбчиво сказал старик. - Это даже очень хорошо. Только вы вот на меня сердиться начинаете, злитесь даже. Странный и наглый тип, думаете вы, обездвиженный вялый мучной червь без проблеска человеческих эмоций. Даже на простое хозяйское радушие не способен.

Старик замолк на секунду. Рубин хотел было возразить, но белая старческая кисть руки шевельнулась так досадливо и повелительно, что он на полузвуке проглотил свои слова. И старик вдруг улыбнулся еле заметно, сразу резко потеплели и углубились его выцветшие глаза.

- Не серчайте, - сказал он тихо, но энергично. - У меня, поверьте, нету сил ни на что, кроме коротких фраз. Уже столько всякого с моей дурацкой плотью стряслось - не перечислить. Еле выкарабкался. Как сами видите - не слишком надолго. И еще я сон потерял. Я не сплю совсем, вообще. Дай вам Бог не знать, что такое долгая бессонница. Оттого мы и позвали Фалька. Тут и всплыло ваше имя. И не обижайтесь на меня. Дайте мне передохнуть и расскажите, о чем вы пишете.

Острый стыд за свое нетерпеливое раздражение подстегнул Рубина, отчего все известное ему о Николае Бруни было рассказано живо и неформально. Выслушав, старик прошелестел, что он не знал, к сожалению, художника Бруни и что ему жаль, что он не знал. Рубин спросил, почему жаль. Только тут и начался разговор. Старик расходовал силы экономно, теперь Рубин видел и понимал это. И на кисть левой руки все время смотрел. Очень она значимо шевелилась каждый раз на ворсистом оранжевом одеяле. А уже потом негромкие текли, очень отмеренные слова.

- Я родился в Петербурге, уезжал учиться из Петрограда, арестован был в Ленинграде, а хотел бы жить всю жизнь в Петрополе.

- В Петрополе? - переспросил Рубин.

- В несуществующем, условном, отвлеченном. В городе Белого, Ходасевича, Гумилева. Я бы слушал их стихи, завывал при случае собственные. Я всю жизнь писал стихи. Не пугайтесь, я не буду их читать.

- Этим меня трудно испугать, - усмешливо возразил Рубин. - Я графоман, сам их пишу.

- Да, я слышал, - без интереса продолжал старик так же размерен но и негромко. - Мне Фальк об этом говорил. Очень притом похвально отзывался. А я не верю. Я не верю в ничьи сегодняшние стихи.

- Ни в чьи? - удивился Рубин.

- Ни в чьи, - твердо ответил старик. - Мое поколение еще нюхало пиджак живого Блока, а сегодняшним нюхать нечего.

Рубин проглотил обидчивое возражение, но старик, его чувства уловив, опять заговорил монотонно:

- Не обижайтесь. Я всегда очень обидно шучу, я знаю. Говорят, у Мандельштама был характер не лучше и не легче моего. И с ним я пообщался бы в Петрополе.

Рубина потянуло спросить, уверен ли уважаемый собеседник, что названные поэты с ним тоже захотели бы общаться, но старик опять его обиженную мысль угадал.

- Только вы меня правильно поймите. Я ведь сознаю, что им со мной общение нужно, как соловью бронхит, но ведь и Петрополь вымышленный, так что мечты мои вполне условны и бесплотны. С Бруни вашим я бы тоже виделся с удовольствием.

Это сразу примирило Рубина с платоническими помыслами старика - что-то донеслось до него, значит, сквозь марево бессонницы и недугов.

- Я бы и сам не отказался, - пробормотал Рубин.

- Если бы нашли общий язык, - снова спокойно оскорбил его собеседник. И снова поторопился объясниться, даже голос его обрел энергию и чуть блеснули глаза.

- Мы ведь невероятно разобщены. Посмотрите, как мы с вами сейчас бессильно пробиваемся друг к другу. Вы мне возразите, что в этом виноват я, - не спорю. Но лишь отчасти. Главное же, что мы каждый в себе. Очень это тяжкая работа - пробиться сквозь невидимую вату. Застреваешь на каждом слове. Знаете, мне часто думалось, что библейская легенда о вавилонском смешении языков - она вовсе не о рождении разных наречий, а как раз о нашей неспособности понять друг друга, каждый каждого, на родном для обоих языке.

- Хорошая идея, - одобрил Рубин искренне. - Правдоподобная.

- Я необыкновенно интересных людей встретил в Бутырках в мое первое и второе сидение, -сказал старик. - Но в первое я был мальчишкой и дураком, оттого и не умел их оценить, а во второе…

Он замолчал, устав и дыша открытым ртом. Рубин терпеливо ждал, потом спросил нарочито медленно, чтобы дать старику передохнуть:

- А вы много просидели в общей сложности за эти две посадки?

- Очень мало, - прошелестел старик. - Но я хочу вам рассказать. Мне кажется, что я поэтому не сплю. От того, что мне надо кому-нибудь рассказать. Чтобы это сохранилось у кого-нибудь. Чтобы не ушло со мной.

А не оттого ли, что убийца, подумал Рубин. Так ведь бывает: совесть и все такое.

- И мальчики кровавые в глазах, - сказал старик. - Вам хочется у меня спросить, не потому ли я не сплю. Не потому. Я ведь только рассчитывал, изобретал и проверял на полигонах. В этом смысле огромное, между прочим, облегчение современным убийцам доставил технический прогресс. Убивают они теперь заочно, массами, не сами и на расстоянии. Конечно, легче. Игра, а не убийство. Умозрительная задача. Да и не в том даже дело. Все равно, ведь убийцы в личной жизни доброй души бывали и очень милые люди. Детей баловали, кошек обожали, разводили розы, на скрипках пиликали, искренне плакали, Аппассионату слушая. И миллионы, миллионы от игры ума творцов этих ушли в небытие. И без поминовения ушли, вот это меня мучает неимоверно. Мы все сегодняшние люди, быть может, потому и неполноценные, что наши умершие молчат, исчезнув. А они заговорить должны, тогда хоть внуки наши выйдут в человеки. Я совсем немного лично помню, но я должен, должен их назвать, я для этого позвал вас, я без этого уйти не вправе. Вы, скорей всего, просто не понимаете меня?

Он смотрел сейчас на Рубина грозно и напряженно. На огромном его лбу проступила испарина возбуждения.

- А для чего бы я тогда занимался биографией Бруни? - сухо возразил Рубин, ощущая смешную детскую обиду от того, что его используют как поминального писца. Зачем я в это ввязался? - подумал он.

- Вставьте туда мой крохотный свидетельский поминальник, - старик не попросил, а потребовал. - Мне это очень нужно, поверьте. Уж не знаю как, но вставьте. Кроме того, мелкие детали и факты могут обнаружиться и истории послужить. Вы, например, знаете, что Ежов был жив еще в сороковом году? Это ложь была, что он расстрелян. Его видели в сороковом, этого гнусного карлика с чистыми фиолетовыми глазами.

- А он тоже был маленький? - этому Рубин почему-то более всего удивился.

- Очень. Ведь Коба рослых ненавидел. В судьбе людей, к нему причастных, рост играл очень значительную роль. Был даже случай, когда в Кремль вызвали сразу нескольких генералов, нужен был срочно какой-то крупный начальник, уж не помню какого ведомства. Они стояли, обмирая от страха и. не зная, зачем их вызвали, а Коба вышел, трубкой ткнул в самого маленького, сказал, как в детской считалке: "Ты будешь", - и ушел. И самый мелкий стал начальником, для тысяч богом и царем. Только давайте не отвлекаться пока. Из нашей камеры в Бутырках осенью сорокового года моего соседа по нарам возили на очную ставку с Ежовым. Будете писать?

Рубин взял авторучку и раскрыл тетрадь. Ритм речи старика сразу переменился. Он медленно и тщательно диктовал. Глаза его смотрели не на Рубина теперь, а на тетрадь и ручку в руке.

Назад Дальше