– А чего жалеть твоих лимитчиков-то!
– Каких лимитчиков?
– А кто же у тебя сидит в клетках? Одни лимитчики. Понаехали в Москву, отхватили жилплощадь в центре города, живут на всем готовом. Оккупанты! Сукины дети! Зверье! И ты небось такой же лимита!
И на голову мне опустился тюк с паленым тряпьем.
– Мы вам сейчас не такое перекидаем! – разозлился я. – Мы вас сейчас навозом забросаем из-под мускусных крыс, аллигаторы нынче поносят, и это сейчас на вас польется. Есть у вас начальник штаба? Давайте сюда начальника!
– Ну есть начальник, – услышал я. – Ну я начальник. Насчет навоза вы всерьез, что ли?
– А то не всерьез!
– Сейчас. Ставлю ящики. Поднимаюсь на переговоры.
Через минуту сверху глядел на меня губастый Герман Стрепухов, листригон и торопыга, в мятой, надвинутой на брови зеленой колониальной панаме.
– Ну и где ваш навоз?
– Трепыхай! – закричал я. – Герка!
– Елки-палки! Это ты, что ли? – И Герман Стрепухов чуть было не обрушился в зоопарк в порыве нежных чувств к однокласснику.
Мне тут же перебросили три ящика, сбитых из мелких досок, я влез на них, мы с Германом обнялись. Я не видел его лет пятнадцать, что не редкость в Москве, слышал только, что он защитил докторскую, работает в каком-то НИИ, а по вечерам играет на банджо. Перебросы предметов на время переговоров прекратились, Герман пригласил меня на свою территорию отметить день, снабженцы уже вернулись, с сосудами, но я, памятуя о человекочасах, отказался. "А что касается наших посылок, – сказал Герман, – то вы дуетесь зря. Мы всегда перекидываем – какой же без этого субботник, здесь уж привыкли и понимают. У вас вон какие просторы, а у нас ущелья во дворе и сжечь негде. Вы костерок с шашлычком из какого-нибудь тапира устройте, топором и пилой раскурочьте стенки шкафов, пилу-то вам небось выдали, вон у вас у камней костер уже затевают; зря, конечно, я дряхлый сейф для взносов велел вам направить, он-то не сгорит, кабы я знал, что ты тут, ну да ладно, они сами куда-нибудь его пристроят". Расстались мы с Германом Стрепуховым хорошо, договорились созвониться и посидеть. Уже собравшись спуститься с ящиков, он вдруг вспомнил: "Погоди, а из-за чего я сюда полез-то? У меня и времени не было. А-а! Из-за навоза! Где навоз-то? Ты шутил, что ли?" "Не шутил, – сказал я, – а стращал". "Нашел, чем стращать. Мы давно все перепуганные, однако живем. А навоз мне вот так нужен. Жена элеутерококк на даче затеяла разводить, к нему бы навозу… Эка ты меня расстроил. Я ведь человек доверчивый, вот и полез. Ну ладно, посмотрим. Подумаем. Салют. Созвонимся!"
Действительно, возле переехавшей ближе к обезьяннику альпийской горы умельцы устраивали костер. Институтские бумаги и деревяшки пошли в дело, огонь брал их сразу. В азарте, как всегда радостно удивленный, Шелушной готов был приволочь к костру и сейф для взносов, но я приостановил его предприятие. Устройство костра в зоопарке вообще казалось мне затеей сомнительной. Тем временем на горку полезли поэты. Сухонькая малознакомая женщина лет сорока и мрачно-торжественный Красс Захарович Болотин, в руке у него синел вышедший месяц назад сборник стихотворений и поэм "Очки". Женщина, оглаживая ладонью воздушное пространство перед собой, сообщала нечто о Копернике и его системе. Возможно, она была сама по себе благородная, возможно, ее побудило к тому сопение ставшего сзади коллеги, но так или иначе через пять минут она представила слушателям Красса Захаровича Болотина. А слушатели объявились, ими стали мужики из Гусь-Хрустального, по всему видно восстановившие подорванное здоровье. Порой Красс Захарович делал паузы, и они аплодировали. Приостановить чтение Болотина я не мог. Да и кто мне давал право душить творческие стихии? К тому же до двух оставался час с двадцатью минутами, а перетаскивать камни в третье место обитания было бы скучно. Тут ко мне подошли два милиционера, лейтенант и сержант.
– Вы, говорят, старшой? – спросил лейтенант и отчего-то приблизил ко рту рацию.
– Я.
Лейтенант помялся. Мероприятие проводилось сегодня особенного воздушного свойства, и с этими особенностями приходилось считаться. Все же лейтенант, деликатно указав в сторону Болотина и костра, произнес:
– Это как? Порядок или непорядок?
– Культурная программа, – твердо сказал я. – Входит в план проведения. Народ слушает.
– Вы отвечаете? – по-отечески заглянул мне в глаза лейтенант.
– Конечно. Текст канонизированный. Сборник "Очки". Разрешено цензурой.
Сам себе удивляясь, я был готов расхваливать сочинения Болотина.
– Ну ладно, – сказал лейтенант. – С этим ладно. А вот…
– Обезьяны волнуются, товарищ старшой, – покачал головой сержант. – Плохо с ними.
– Как это? – удивился я.
– Под потолки клеток аж все залезли, прутья трясут, ревут, а ведь здоровые обезьяны, шимпанзе, орангутаны, эдак и клетки разнесут, такого с ними не случалось. Беда будет.
– Отчего же это?
– Может, из-за костра? – неуверенно предположил лейтенант. – Дым, может, на них идет? Конечно, субботник, но…
– Если из-за костра, мы его сейчас прекратим. Бумаги, возможно, нам пришлось жечь глупые или бестолковые.
Однако и после закрытия костра обезьяны не успокоились. Сержант то и дело ходил в обезьянник и возвращался к нам с донесениями печальный. Похоже, надвигалась драма. Послали за великим звероводом. Или дрессировщиком. Сержант опять пошел в обезьянник укорять животных. Уставший Болотин закрыл сборник, пробормотал: "Все. Закончил. Спасибо", вызвав шумные восторги слушателей из Гусь-Хрустального. Сержант выскочил из обезьянника, взбудораженный, несся к нам, восклицая:
– Отбой! Успокоились! В один миг все успокоились! Будто чудо какое! На полы слезли, урчат, чешутся. Что случилось-то? А? В один миг.
Я поглядел на Красса Захаровича Болотина, сказал:
– Возможно, в атмосфере протекало явление…
– Возможно, – не сразу и со значением кивнул лейтенант.
В третьем часу я направился в дирекцию за ценной бумагой. Проходил мимо знакомых мне клеток хищников. Как и два года назад, Сенатор дремал. Открыл свой желток, не обнаружил на мне фиолетовой крыши из мохера и зевнул. Но, может, это был и не Сенатор. Принял меня заместитель директора. Принял доброжелательно, но отчасти и холодно. Или – служебно. На вид он был старомоден и, по моим понятиям, походил на лейбориста первой трети столетия. Или даже не на лейбориста, а на угрожавшего республике ультиматумами. Во всяком случае, такие типы встречались в лентах британского кинематографа, и ничего хорошего ждать от них не приходилось. Ироничные жесткие усы, темно-синяя тройка, из жилетного кармана дужкой свисала золотая цепочка часов. После волнений в обезьяннике я ощущал робость мелкого просителя в учреждении. Неизвестно зачем, может полагая, что сделаю приятное хозяину кабинета, я спросил, указав на одно из чучел:
– Иван Алексеевич, это альбатрос?
– Баклан, – сказал Иван Алексеевич. И душевнее не стал. Провел пальцами по чемберленовым или керзоновым усам. – На сколько рублей, на ваш взгляд, вы произвели сегодня работ?
Я вспомнил, как барышни из аппарата поднимали и носили камушки, прикинул, сколько бы я заплатил приглашенному труженику за очищение пустыря, и понял, что более пол-литры он не стоил. Ну еще следовало добавить банку килек и бутерброд с сыром.
– На четыре рубля, – сказал я.
– Это каждый?
– Нет, все.
– Вы шутите! – нервно рассмеялся Иван Алексеевич.
Тут я ощутил, что я не сам по себе, что за мной народ, шелест знамен, ветры, дующие в лицо и спину, гвардия рабочих и крестьян, мечта прекрасная, пока неясная, и обезьяны пускай заткнутся, им еще шагать и шагать за нами, а возможно, они волновались от радости, от приобщения к верхним слоям культуры. И я согласился:
– Да, шучу, каждый на четыре рубля… И потом, просили про человеко-часы… и если можно – слова благодарности… Не обязательно, конечно, но…
– Отчего же не обязательно? Вы, видно, начинающий бригадир… И с чего вы взяли эти четыре рубля? Ну не четыре же! Ну хотя бы пять! Раз уж вы такой несговорчивый. А человеко-часы… Вас было сорок три, работали вы с восьми до двух, даже до полтретьего… Так что набирается немало. И к тому же на этот раз вы сумели провести культурную программу… Очень будет хорошая сводка. И для вас. И для нас.
Я вдруг почувствовал, что Иван Алексеевич готов подарить мне чучело баклана, а куда бы мне было девать его? Я заторопился. Несся потом к нашему цеховому клубу ветреным, веселым Эротом, устроившим судьбу влюбленных, с намерением передать бумагу начальнику штаба, дело свалить и пойти по книжным магазинам. По моим наблюдениям, в дни субботников в созвучие к маршам и биениям сердец выбрасывали редкие товары и книги. Нынче я приберег рублей сорок в надежде приобрести мерцающие в фантазиях книги, может и из серии "Музеи мира".
Начальнику штаба Мысловатому бумага пришлась по душе. Он шевелил губами и будто языком желал осознать сумму вклада в районную и городскую казну. "Ничего, ничего. Молодцы. Это же почти полторы тысячи рублей. И культурная программа…" "Откуда полторы тысячи?" – удивился я. "Ну на пять-то рублей каждый из вас наработал не в день, а в человеко-час…" Я начал что-то мямлить. "Нет, нет, не спорьте. Вы человек непрактичный, что, как и почем, вы не знаете, а мы знаем". "За что от зверей-то отбирать такие рубли? Или от нас?" – я все пребывал в удивлении. "Это не от зверей. И не от нас. И это не совсем рубли. Это цифры. Но политические. И они дороже рублей. Это настрой и общее движение. Кстати, кому была адресована культурная программа?" Я назвал слушателей Болотина. "Так, так, запишем, – торопился Мысловатый, – трудящиеся Гусь-Хрустальненского района Владимирской области, работники и обитатели зоопарка, персонал московской милиции. Нет, не зря, не зря вы попали нынче в бригадиры…"
Совсем было утек я из здания, однако у самого выхода меня изловил и задержал Красс Захарович Болотин. Оказывается, пока я добывал бумагу, заслуженная наша бригада никуда не разбрелась, а осела в буфете и закусывает.
– В какие еще книжные магазины! – заревел Болотин. – Старшой всегда ставит бригаде. Но коли хочешь, чтоб тебя занесли в выскочки, подпевалы и надзиратели, тогда катись в свои магазины!
И меня сопроводили к столу.
– Вынимай из штанов все содержимое, – приказал Болотин. – И выкладывай. Оставь три копейки на трамвай.
Я вынул и выложил.
За столом, вернее, за несколькими столами, сдвинутыми в один, сидели и люди, ушедшие из зоопарка рано поутру по неотложным заботам (Петечка Пыльников, пострел и оптимист, тут как тут), и люди, мне совершенно неизвестные. Мужики из Гусь-Хрустального показались мне в их компании чуть ли не родственниками. "Гуси вы мои хрустальные! – обнимал их Болотин. – Бесценные мои!" Мужики были разной масти, и теперь их за столом называли Гусь Белый и Гусь Рыжий. "Сила человек! – сказал мне доверительно Гусь Рыжий. – И имя редкое. Героя гражданской войны. Маршала, что ли?" "Скорее, генерала", – подумал я. "Говорят, против Деникина ходил, а потом был репрессированный…" "Против Деникина вряд ли. Он с другой гражданской войны, – сказал я. – Вы устройте поход в Большой театр, там этого Красса танцует Марис Лиепа". Порывы мои тихим образом покинуть застолье тут же пресекались, люди ехидные и вольнодумцы грозили и впрямь произвести меня в карьеристы и надзиратели, люди мягконравные и без затей просто недоумевали, как я могу прекратить наслаждение. Да еще и в такой день. Пили стремительно, закусывали домашними бутербродами и сигаретным дымом. Гусь Белый теребил Болотина и требовал, чтобы тот спел "Броня крепка, и танки наши быстры…". "Это вы к Петечке обращайтесь, к Пыльникову, – мрачнел Красс Захарович, – это ему в ресторанах отстегивают". Я без горячих закусок и в чехарде тостов был уже нетверд в мыслях и нравственных решениях. Радостный галдеж вызвало явление светской дамы Берсеньевой с кастрюлей вареной картошки в руках, кастрюля курилась долиной гейзеров и благоухала. "Из дома, с пылу с жару! – рекомендовала Берсеньева (уже в красной косынке и джинсовом комбинезоне). – К вашим жарким сердцам!" Сейчас же возник начальник штаба Мысловатый. Ему существенное наливали и протягивали, но куда важнее был ему я. "Я опросил участников бригады, – быстро заговорил Мысловатый, – и в зоопарк звонил. Все говорят: вы скромничаете. Не на пять рублей в человеко-час. А на десять! Вы там горы своротили!" "Ну уж на десять", – поморщился я. "Что вы такой скупой? Конечно, на десять! И еще, говорят, вы вступали в соревнование и сотрудничество с трудовым коллективом соседнего НИИ". "Ну вступали", – сказал я. "Что же вы раньше-то молчали! Это же обязательно надо отметить. Кстати, и тут, наверное, есть человеко-часы? Итого на две с половиной тысячи рублей выйдет, а то и на все три!" Тремя тысячами Мысловатый меня так ошарашил, что язык мой не смог протестовать. Берсеньева подскочила к Мысловатому: ее, а не хама Жухарева снимало телевидение на "Серпе", и все мы были обязаны смотреть нынче последние известия. Но Мысловатый отстранил ее и улетел к телефонным аппаратам с исправленными и дополненными донесениями. Дальнейшее воспринималось мной смутно, но празднично. Помню, что мы действительно ходили к телевизору и видели, как Берсеньева вместо сталевара направляла куда-то струю расплавленного металла и говорила потом в микрофон о женщине вчера и теперь, о том, что нынче мы нарастили интеллектуальный потенциал и как важно всюду подставлять безвозмездное плечо. Потом один из Гусей – кастрюля Берсеньевой накрыла его голову, – а с ним и барышни из аппарата плясали на столе, и порожние бутылки покачивались и подпрыгивали. Потом, кажется, приносили вечернюю газету с боем медных тарелок в честь нашей бригады. И меня персонально. Болотин совсем помрачнел, и, чтоб возродить в нем торжественный звон души, Гусь Рыжий стал показывать, как обезьяны, взволнованные мощью слова, трясли прутья клетки. Иные, в их числе Петечка Пыльников, нелестно для Красса Захаровича захихикали.
– Идиоты! Чему радуетесь?! – вскричал Красс Захарович. – Мразь и убожество! Те-то хоть отважились трясти прутья клетки! А вы хоть бы раз смогли сделать это? Никогда! А ведь все мы сидим в клетках!
– Опомнись! Что ты несешь? – перепугался Шелушной. – Мы этого не слышим. Имя у тебя такое, а ты…
– Имя мне дали полуграмотные родители. А ты и полуграмотным никогда не был. Игуана, и конец свой найдешь на вертеле карибских индейцев! – Болотин стоял, голову вскинув, гремел пророком. – Да, мы все сидим в клетках, каждый, и не в одной, а в двух, трех или семи сразу, да еще и всеобщие прутья с невидимой сеткой выставлены для нас. Мы и так игрушки в чьих-то развлечениях, а нас еще и держат взаперти. А ключи от замков – главный у этого, – и палец Болотина указал в небо, – а еще один, поменьше, у того, кто обнаружил в депо великий почин. Мы же, их создания, убоги и трусливы, однако каковы же тогда создатели?
– Категорически и всегда! Этого-то, который на небесах, брани, сколько хочешь, а другого-то не трожь! – урезонивал Шелушной.
– А коли их мир несовершенен и несправедлив? Мне никто не страшен! – снова гремел Болотин. – Я буду глаголить истину! Потом, кажется, началась свалка. Кого-то успокаивали, кого-то разводили. Гуси-хрустальные братались с барышнями из аппарата, светская дама Берсеньева размахивала косынкой и то призывала патронирующего ее духа незамедлительно спуститься к нам, то брезгливо указывала на Болотина и заявляла: "Прошлого не отдадим". Болотин же повторял: "Они хоть трясли прутья!" Шелушной хныкал. Что-то и еще происходило…
Как я добрался до Останкина, да еще имея три копейки, дарованные мне Крассом Захаровичем, я не помню. Благодетели мои, незримые и невидимые, как и стражи порядка, были в ту пору благосклонны к неуверенным путникам, понимая, что и у придремавших в трамваях горожан были основания утомиться в субботний день.
По истечении же дня указанная благосклонность и снисходительность были сразу упразднены, свидетельством чему – история Красса Захаровича Болотина. Если верить устным московским хроникерам, Красс Захарович, проснувшись утром, что-то вспомнил, уточнил подробности у смущенного Шелушного, ужаснулся, не смог ни пить, ни есть, в чем был отправился на улицу Неждановой в храм Воскресения Словущего, что на Успенском вражке, и там, рухнув на колени, долго шептал что-то перед образом Воскресшего. Далее улицей Герцена он последовал на Красную площадь и здесь, опять же рухнув на колени, уперся лбом в историческую брусчатку напротив Мавзолея. Милиционеры наблюдали за ним минут пятнадцать, потом взялись поднимать его, и, не принимая во внимание слова Болотина о необходимости раскаяния нера зумному за напраслину, возведенную в кураже и в гордыне, его при лучах солнца совершенно несправедливо отвезли в вытрезвитель.
6
А время катилось. Однажды я глянул в телефонную тетрадь и увидел: Герман Стрепухов. Набрал служебный номер. "А, это ты! – сказал Трепыхай. – Как раз кстати. У тебя нет самосвала?" "Самосвала? – растерялся я. – Нет". "Как же это у тебя нет самосвала, когда ты меня навел на мысль о навозе. Моя баба с тестем дуреют от опытов в огороде. Я уже договорился с зоопарком. Мы им – кое-что, а они нам – навоз. Сегодня как раз есть от слонов и от хищных. А самосвалов нет. Будем добывать. А ты не пропадай. Надо, надо повстречаться, посидеть. Созвонимся". "Созвонимся", – согласился я.
7
Мимолетное мое бригадирство привело к неожиданному последствию. В майский день я сидел за столом над раскрытой тетрадью, и мне позвонили. Звонившего я знал смутно, но все же знал.
– Читали, читали в "Вечерке" о ваших успехах, – сказал, между прочим, звонивший. – Кстати, что вы делаете во второй половине июня? Не могли бы вы выехать с делегацией – недели на две?
– А куда?
– Да в три страны.
Произнесено это было небрежно, человек владел миром и мог подарить мне на две недели любые три страны.
– А в какие?
– В хорошие три страны. В очень живописные три страны.
Тут будто бы и небрежность пропала, человек желал подарить мне, видно, на самом деле три великолепные страны и боялся, что я не смогу оценить его преподношение.
– Конечно, – заспешил я. – Спасибо. С превеликим удовольствием. Оформлением займусь сегодня же.
– Ну вот и замечательно. А про оформление я скажу потом…
Последовала пауза.