– Я не могу сравнить две таких весовых категории, да к тому же сравнить – в пользу беркута.
– Как тебя звать, говоришь? Асилий? – Алтаец губами почмокал. – Ты молодой, Асилий, ты не знаешь того, что хорошая птица перевесит коня.
– А машину? – с улыбкой спросил студент.
– Смотря какую, – серьёзно отвечал беркутчи. – Может, и машину перевесить.
– Ну, это уж вы загибаете.
– Кого? Не понял Ульгений. – Кого загибаю?
Улыбаясь, Крутояров подошёл поближе, посмотрел в ледяные, пронзительные глаза истребителя – в них отражается пламя костра и поэтому взор представляется жутковато-кровожадным.
– А можно подержать его?
– Попробуй, Асилий. Только я сначала клобук надену. – Чего? Каблук?
Ульгений посмеивался – белизна зубов ярко выделялась на фоне смолистых усиков. Он взял аккуратно пошитый из кожи тёмно-шафрановый клобук – эдакую шапку-невидимку – ловким движением нахлобучил на голову беркута. – И тебе, Асилий, и ему спокойней.
– Не знаю, как ему, а мне так точно, – сказал студент. – Ну, а теперь-то можно взять?
– Голыми руками? – Ульгений усмехнулся.
– Ну, а как ещё?
– Вот так… – Беркутчи протянул ему кожаную длинную и грубую перчатку с тремя "богатырскими" пальцами. – Держи. Только, смотри, не урони.
– Ничего, осилим! – Студент неожиданно развеселился. – Деникин было взял Воронеж – дяденька, брось, а то уронишь!
Беркутчи посмотрел с недоумением.
– Ворона? – Алтаец едва не обиделся. – Да это у меня такая птица, каких ты, может, никогда и не увидишь!
Студент хотел сказать, что его превратно поняли, но сказать не успел. Кривые когти хищника – железоподобные, цепкие – иголками вонзились в руку в районе локтя. Студенту показалось, будто когти прокололи перчатку, и в рукаве стало не только жарко, но даже будто бы сыро – от крови.
– Ого-о… – Он заскрипел зубами. – Силён, бродяга.
– А ты как думал? – Ульгений доволен, словно дитя. – Вот тебе и ворона!
– Да причём тут ворона? Я про неё даже не заикался. Крутояров улыбался через силу: приходилось терпеть, напрягаться. Вот теперь он самолично убедился, что охота с беркутом требует немало силы и ловкости – попробуй удержать такого дьявола на весу, на руке во время быстрой верховой езды. Но, может быть, в первую очередь – кроме силы и ловкости – эта охота требует безоглядной смелости.
Беркутчи – до того, как беркут станет "шелковым" – зачастую серьёзно страдает от хищника, который обычно берётся из дикой природы, как только научится летать.
Ревниво наблюдая за студентом и за беркутом, Ульгений заявил:
– Хватит. Всё. Хорошего помножку. – Понемножку, вы хотели сказать?
– Вот я и говорю, давай сюда! – Беркутчи ловко забрал своего любимого питомца, ушёл и спрятал в юрте, в клетке из чистого золота – так он сам нешуточно изрёк. – В железной клетке такая птица жить не может. Помирает.
– А почему? – От гордости.
– Это как понять?
– Ну, как? – Ульгений затылок поцарапал, не зная, как получше растолковать. – Ты возьми царя, к примеру, да посади коровник, вот он и помрёт. От гордости. От скуки. Попытавшись представить царя в коровнике, студент засмеялся и ни к селу, ни к городу сказал:
– Мы это дело осилим.
А в горах, между тем, потемнело – седловины среди перевалов заварило чёрно-синим варом. Венера – звезда пастухов – засеребрилась над Монгольским Алтаем. В воздухе запахло ароматной сыростью – крупная роса крошилась на траву, на цветы и кусты. Ночная какая-то птица начинала голос подавать – сиротливый, тихий и словно бы знакомый, родной до боли. Послушаешь эту певунью, и так тебе захочется отыскать её, такую одинокую, такую нежную – тихохонько прижать к своей груди, согреть своим дыханием, согреть теплом ладоней.
– Расскажите, Ульгений, – попросил Крутояров, задевая любимую струнку в душе беркутчи, – как вы это дело начинали, какие трудности, какие испытания пришлось пройти?
Несколько наивные вопросы и просьбы студента ублажали сердце кочевника – это было заметно. Только он не торопился отвечать – характер выдерживал. Он достал курительную трубку, окованную медным ободком. Табаком не спеша зарядил – крошки сыпались на брюки с кожаными заплатками на коленях. Потом Ульгений лёг на толстую кошму, постеленную возле костра. Смакуя трубку, глядя на огонь, беркутчи гортанным голосом повествовал:
– Сначала, значит, мы эту птицу учим сидеть на руке, а потом чтоб на голос хозяина откликалась…
– То есть, как – откликалась? Он что, умеет говорить, ваш беркут?
– А как же! – Ульгений усмехнулся. – Если попугай умеет говорить, так отчего же беркут не научится? – Вы шутите?
– А ты? Неужели всерьёз?
– Нет. – Студент смутился. – Это я так…
Прищуривая чёрные щёлочки-глаза, Ульгений снова трубку смаковал, чмокал, словно целуя.
Парень приподнялся над костром, чтобы лучше видеть и попросил продолжить рассказ о беркутах.
Вынимая трубку изо рта, Ульгений растянул широкую улыбку и произнес нечто неожиданное:
– Сначала ты мало-мало учишь птицу, а потом бывает так, что птица человека учит уму-разуму. Так, по крайней мере, со мной случилось. Самый первый беркут мне глаза открыл на божий мир.
– Это как же так?
И опять степенный Ульгений замолчал. Отложивши трубку, над которой кудрявился голубоватый дымок, беркутчи поднялся. Посмотрел на коня, щиплющего травку около ручья. Посмотрел на Венеру – она уже стала большою, как белый цветок, распустившийся в чёрном безбрежном омуте.
– Дождь, однако, будет, – предположил беркутчи, глядя на северо-запад, откуда наплывали тучи, рваным пологом закрывающие остатки зари. – А может, мимо пронесёт.
– Дождь – это плохо. Самолёт не прилетит.
– Это не страшно, Асилий. Пойдёшь вон туда, в сторону Чуйского тракта. Доедешь до Ташанты.
– До тошноты? – скаламбурил студент. – А там-то что? – В Ташанте пограничник, помогут.
Парень посмотрел на остатки розоватых бликов, угасающих на самой огромной далёкой вершине.
– Метеостанция Бертек, – задумчиво сказал. – Вы не знаете?
– Как не знать? Бертек, Джазатор, Уландрык. Я там бывал, когда молодой. А что? Почему говоришь?
– Мой дядька на Бертеке работал радистом. Хотелось бы там побывать.
– Захочешь, так побудешь. Самолёт пускай летит, а ты живи, Асилий. Твой дом – моя юрта. Скоро придут монголы, мои друзья, с ними можно до Бертека верхом на лошади.
Ульгений ушёл в темноту и через минуту вернулся, сухие кизяки подложил в костёр – цветок увядавшего пламени оживился, высоко и широко распуская золотисто-голубые лепестки, искрящиеся на концах…
– Ну, так что? – напомнил Крутояров. – Как же это беркут вам глаза открыл на божий мир?
– О! – Ульгений покачал головой. – Так открыл, что теперь не закроются!
– Заинтриговали. Я просто горю от нетерпения – как вот эти кизяки в костре.
Улыбка Ульгения – это улыбка самой природы, столько в ней чистоты, доброты и бесхитростности. А следом за этой улыбкой послышался глубокий вздох Ульгения – словно глубокий, грустный вздох мимолётного ветра, потрепавшего кудри костра.
Открытие Ульгения заключалось в том, что беркут, сильный хищник, способный брать лису, косулю, джейрана и даже волка – вдруг однажды так оплошал, так опозорился, что молодой, неопытный беркутчи ахнул, заливаясь красками стыда.
Беркутчи в то утро зайца увидел в зелёной долине, снял кожаную шапку-невидимку – клобук – с головы истребителя и тихонько подтолкнул его, подбросил над собой. Могучими крыльями подминая под себя воздушные потоки, беркут быстро поднялся, увидел убегающего зайца – он может заметить его за два километра! – и начал пикировать. А зрелище такое дорогого стоит – для тех, кто понимает толк в этой царской охоте. Беркут работает чётко, страшно красиво и так молниеносно – глазом моргнуть не успеешь, как он уже добычу оседлал и начинает кривым своим клювом долбить по печени, только шерсть клочками летит кругом. А тут закавыка случилась. Беркут спикировал на зайца, когти выпустил, чтобы зацапать. Ан да нет! Не цапнул! Заяц так подпрыгнул, такую свечку зафитилил, точно его пружинами с земли подбросили. Бедный беркут чуть мордой об землю не хряпнулся. Вот оплошал, так оплошал. Расправив крылья, он опять в зенит пошёл – долина широкая, заяц не успевал добежать до ближайших кустов. Заяц был как будто обречён. Но беркут снова без толку спикировал – снова чуть об землю не ударился…
– А что такое? Почему? – удивился студент. – Может быть, у зайца было восемь ног? Помните, как это в приключениях барона Мюнхгаузена? У него там заяц восьминогий – никакая собака догнать не могла.
Ульгений пососал пустую трубку. Пожал плечами. – Какой барон? Какие восемь ног? Что ты, Асилий? – Извините. Ну, а почему же беркут оплошал?
– Загадка, – помолчав, продолжал беркутчи. – Долго я не мог эту загадку разгадать. Только с годами понял одну простую штуку. Нет, не простую, а золотую. В каждом виде животных и птиц были, есть и будут такие очень крепкие, редкие ребята, которых я назвал бы "неподдающимися" или "не берущимися". Их бесполезно брать – ни ружью, ни беркуту эти ребята не поддаются. Такими их природа сотворила для того, чтобы они продолжали свой род на земле.
Практикант был поражён и потрясён этой историей. Он подскочил и неуклюже обнял рассказчика.
– Ульгений! Вы меня обрадовали! Вот не ожидал! Вот уж воистину, не знаешь, где найдёшь, где потеряешь…
– А кого? – удивился беркутчи. – Ты что потерял?
– Нет, я нашёл! Нашел! – заверил Крутояров. – Вы слышали о Красной книге? Или о Чёрной?
– Букварь? Читал, курил цигарки из него, – то ли в шутку, то ли всерьёз ответил Ульгений, поднимаясь. – Ужинать будем, однако.
Баранина с кониной к этому времени подоспели – закопчённое ведро стояло на траве около костра. Ульгений принёс араку – самодельную молочную водочку, кислый сыр – курут, тоже приготовленный из молока.
Поднимая пиалу, расписанную яркими алтайскими узорами, студент провозгласил совершенно искренне, хотя немного высокопарно:
– Спасибо, Ульгений! Спасибо! Вы меня сегодня осчастливили. Да, да. Осчастливили, можно сказать, на всю мою оставшуюся жизнь! Вы подарили мне надежду на то, что всё живое на Земле будет жить и процветать. Так распорядилась матушка-природа. И это здорово. Давайте-ка, Ульгений, мы выпьем за не поддающихся! За тех, кому не страшен ни беркут, ни ружьё!
* * *
Всю ночь горели звёзды в чистом небе над горами – тучи просквозили стороной, гранитным громом погромыхали где-то за перевалами.
Утро занималось тёплое, погожее. Ульгений со своею многочисленной отарой на заре ушёл "за травой". А студент-практикант, умывшись в реке, залюбовался рассветными красками, свежо и трепетно играющими в небесах, на горах. В Москве, в Третьяковке ему казалось: Рерих слишком яркие тона придумал на картинах Горного Алтая. И только теперь понимал он – всё было с натуры написано, с такой натуры, аж сердце от восторга ломит. Потом он какое какое-то время сидел у костра, чаёк попивал в ожидании самолёта. Глядя в золотые россыпи раскалённых углей, парень улыбался, размышляя о вчерашнем открытии, которое он сделал с помощью Ульгения.
С таким открытием жить можно смело. Надеяться можно верить, что богиня Флора и богиня Фауна не осиротеют. А потом – часа через два, когда солнце спалило светло-синий каракуль туманов – трескучий, легенький аэроплан приземлился на поляне у реки и тут же взлетел над зелёной долиной, над снежными вершинами Монгольского Алтая, где воздух поражает чистотой и где размах космических просторов изумляет первородной красотою и величием.
Босиком по красному вину
Зимнее утро, крещенский мороз прижимает – заминусило под сорок три. В такую пору дома хорошо сидеть возле окна, чаёк хлебать, а лучше винцом или водочкой душу согревать, как это делает старик Порфирьевич. Хотя он, в общем-то, и не старик, он просто сильно измучился, и душой телом исстрадался по поводу того, что происходит в родной стране – развал и раздрай. Когда Порфирьевичу становится невмоготу страдать в одиночестве, он звонит соседу Лапикову, тот приходит, если не занят. Доктор, а точнее, фельдшер Лапиков больше известен как Эскулапиков. В последнее время Эскулапиков занимается прерыванием запоев на дому – "частный бизнес на людском несчастье", так говорит Порфирьевич.
Суровым глазом профессионала фельдшер поглядит на стол, под стол и неодобрительно заметит:
– Доиграешься с винцом и водочкой. Придётся делать бизнес и на твоём несчастье.
– Боже упаси! – Порфирьевич крестится и не очень уверенно заверяет, что завтра же в баньку рванёт, выпарится, потом найдёт забытую дорогу в церковь и перед иконой под названием "Неупиваемая чаша" даст клятвенный зарок не брать хмельного в рот на всю свою оставшуюся жизнь, а это значит, месяца на три-четыре, от силы на полгода. Совсем остановиться Порфирьевич, наверное, не может или не хочет. "Алкоголизм! Хоть слово дико, но мне ласкает слух оно! – вот так Порфирьевич недавно умудрился перефразировать Соловьёва, лирика серебряного века, у которого написано: "Панмонголизм – хоть слово дико, но мне ласкает слух оно…"
А ведь когда-то Порфирьевич совсем не потреблял – отворачивался даже от сухого вина, не говоря уже о мокрой водке. Слетать с катушек стал он после того, как развалился Советский Союз. Порфирьевич был незаурядным человеком, заводной, общительный, он обрастал друзьями, как большой корабль обрастает ракушками. Друзья у него обретались по самым разным уголкам огромного Союза, по которому приходилось много путешествовать в силу своей журналистской профессии – корреспондент сибирской газеты, представитель солидного столичного журнала. В Беловежской пуще бывал неоднократно, в той самой пуще, где подписали смертный приговор Советскому Союзу. В Молдавию неоднократно ездил, там жил одноклассник Порфирьевича. Звали одноклассника Ромка Беженуца.
– Вот из-за этого Ромки я и сорвался впервые, – признался Порфирьевич.
Фельдшер изящно подстриженным пальцем пощёлкал по своему загорелому гладкому горлу.
– Это дело частенько бывает из-за несчастной любви, а у тебя…
– И у меня любовь! – перебил Порфирьевич. – Любовь к стране, которой больше нет. Что может быть трагичнее и хуже?
– Тогда причём здесь какой-то Ромка? Порфирьевич не сразу отвечает.
– Ромка – мой побратим. Ещё со школы. А получилось так, что я в последний раз к нему в Молдавию приехал – еле ноги унёс. Он меня едва не застрелил.
– Да ты что?! А ну-ка, ну-ка, поподробней! – Эскулапиков оживился; нравятся ему кровавые сюжеты в телевизоре и в жизни.
– Долгая история. – Порфирьевич поморщился.
– А я не тороплюсь, у меня сегодня запойных нет. – Эскулапиков поудобнее угнездился в потёртом креслице, стал внимательно слушать.
* * *
Открытый и весёлый человек был – Ромка Беженуца. Глаза его, похожие на светло-изумрудные виноградины, всегда смотрели прямо – юлить не могли. За громкий свой голос, так задушевно и сильно умевший поднимать до неба русскую песню, Ромка лет, наверно, с десяти стал называться "Громка".
Кто-то в школе так назвал, и пошло-поехало.
По школе ходили упорные слухи, будто фамильные корни его затерялись где-то в далёкой, загадочной Бессарабии, о которой многие школьники знали только то, что "цыгане шумною толпой по Бессарабии кочуют".
Пушкинское упоминание о таинственной прародине Ромки удивительным образом возвышало парня в глазах одноклассников. Ромка это знал или чутьём угадывал – грудь колесом выкатывал.
– А вы как думали, щеглы? – Он весело прищуривал виноградный глаз. – Я вам не тяп да ляп. Мой прадед видел Пушкина, когда он в Бессарабии гостил.
– Не заливай! – Одноклассники отказывались верить;
Пушкина увидеть, казалось им, всё равно, что увидеть Господа Бога, спустившегося с небес.
Учительница литературы иногда в этих спорах выступала роли третейского судьи. Чопорная дама, имевшая привычку поправлять свою замысловатую прическу, она время от времени пальцами будто в мозгах копалась, выискивая нужную мысль, а затем закрепляя блестящей заколкой.
– Начнём с того, что Пушкин не гостил в Молдавии, а находился там в ссылке.
Небольшие светло-виноградные глаза у Ромки, увеличиваясь, на несколько секунд превращались в яблоки.
– Пушкин был там в ссылке? Это что же выходит? Молдавия – ссылка? Не похуже Сибири?
– Молдавия лучше. И, тем не менее… – Учительница снова щёлкала заколкой в волосах. – Пушкин там был в ссылке 1820 году. А теперь, голубчик, давай-ка посчитаем, сколько получается деду твоему или прадеду. Двести лет?
Ромку эти цифры не смутили.
– Ну, двести, не двести, а больше ста прожил. У нас в роду все долгожители. Это я только чахну в Сибири, в кандалах…
Во время раскулачивания кого-то из Ромкиных родных сослали в Сибирь – из Центральной России. Вот почему Беженуца иногда упоминает кандалы и сибирский кандальный тракт – самую длинную дорогу земного шара. И не только упоминает – поёт о страдальцах кандального тракта.
По школам района – да и вообще по краю и по всей стране – те годы широко шумела художественная самодеятельность, которой Беженуца охотно принимал участие. Песни были всё больше "идейные", процеженные через мелкое ситечко педсовета, худсовета или как там ещё называлось это мелкое сито. Идейные песни Ромка-Громка отказывался петь – не грели душу, не вдохновляли. То ли дело, например, "Колодники" – народная русская песня.
Однажды приготовили такую постановку, во время которой за кулисами должны звучать "Колодники". Учитель пения был потрясён, когда услышал:
Спускается солнце за степи,
Вдали золотится ковыль, Колодников звонкие цепи Взметают дорожную пыль.
"Динь – бом", "динь – бом" –
Слышен звон кандальный,
"Динь – бом", "динь – бом" –
Путь сибирский дальний.
Слушая этот угрюмый напев, прекрасно понимая, что парнишка никакого отношения к колодникам не имеет, учитель заплакал, готовый поверить, что это стоном стонет бедный каторжанин, несчастный кандальник, в грязи по колено прошедший полосатыми вёрстами. Так задушевно умел он петь, Ромка Беженуца, чёрт полосатый. Так сильно, глубоко он проникал в чужое горе, в чужую душу. Талант, что тут скажешь.
Был у него и другой удивительный дар – залихватский плясун, отчаюга, он отрывал подмётки и в школьной самодеятельности, и на танцах в Доме культуры.
Игнатка Прогадалов – будущий Порфирьевич, "гений" журналистики – советовал Ромке после школы поехать в Москву, ансамбль песни и пляски имени Александрова. Молдаванин соглашался, говорил, что и сам об этом подумывает. Но судьба распорядилась по-другому.
Поздней, когда Ромка батрачил на громоздком лесовозе, а Игнатка-побратим строчил статейки в районной газете, они встречались изредка.
– Вот через эту пляску я и пострадал! – Признался Ромка. – Сплясал, бляха-муха, от печки в клубе – до ЗАГСа городе. Поторопился. Есть в русском исключение: уж замуж невтерпёж.
Женился он действительно поспешно – одним из первых среди одноклассников.
– Это как же тебя угораздило? – расспрашивал Игнатка-побратим.
Молдаванин плечами пожимал в недоумении. Зеленоватые глаза его, похожие на виноград, окроплённый святою водой, наивно помаргивали.