- Разговорчики, собери птиц, ладно? - Солдат тащится за трофеями лейтенанта. - Как вы?.. - начинает она, внезапно замолкает, подняв руку. - Разговорчики, пригнись! - шипит она. Солдат, собирающий мертвых птиц, падает, послушный, как настоящая охотничья собака. В небе кружит другая стая, дугой идет из горной расщелины вниз вдоль склона; птицы описывают круги и ныряют над прудом - единая масса черно-коричневых шумливых точек пчелиным роем в невидимой сумке, огромной и гибкой, мчится над деревьями, к пруду, поднимается, затем спускается, растягивается и меняет форму, распадается, снова распадается и наконец финальным броском усаживается. Лейтенант смотрит на нас, кивает и стреляет.
Первый выстрел взрывается в воде тысячей крошечных всплесков посреди паники и отчаянного трепета стаи.
Лейтенант смотрит на меня, чуть хмурится, затем улыбается.
- Не в форме, Авель, а? - кричит она. Переламывает ружье - выскакивают дымящиеся гильзы. - Но как занятно! - добавляет она и смеется. Я жду, пока птицы поднимутся в воздух, потом стреляю в молоко, слишком низко. Ты подбиваешь еще парочку. У лейтенанта - она все еще смеется - до окончательного побега стаи есть время перезарядить; ее мишени вспархивают над нами, над деревьями, и от ее выстрелов шуршат ветки и градом сыплются листья. В их облаке падают и умирающие птицы; мелочная мусорная смерть посреди - хотя, полагаю, лейтенанту не слышно - эха и отголосков эха конфликта покрупнее в нижнем мире.
Возбужденное ожидание, прятки на опушке, потом снова появляются птицы. Я уже спрашиваю себя: может, это одна и та же кучка идиотов - слишком короткая память, недавние потери забыты, - но нынешняя стая больше предыдущих. Думаю, лейтенант наткнулась на пути миграции этого вида - летят по высокогорным долинам к югу, зимовать.
Лейтенант встает, стреляет, проходит дальше, стреляет снова, вырывая птиц из воздушного потока; прежде чем стая рассеивается, ты успеваешь подстрелить одну. У меня в руках по-прежнему надломленное ружье; никто, похоже, не замечает.
Солдаты лейтенанта собирают трупики и набивают ими мешки для дроби. Ты извиняешься и направляешься в темноту леса. Лейтенант, задыхаясь от восторга, улыбается тебе вслед, потом оборачивается ко мне.
- Присоединяйтесь, Авель, - говорит она, туго улыбаясь, глядя на мое ружье. - Не стоит быть мертвым грузом на таких прогулках, нет?
- У вас так прекрасно получается, - неискренне отвечаю я. - Я чувствую себя не на высоте.
Она чуть кривит губы.
- Разумеется. Но это неприлично, разве нет? Следует попытаться.
- Правда?
Она снова глядит тебе вслед.
- Морган старается; и получает удовольствие, насколько я вижу, - Она хмурится.
- Она вообще покладиста.
- Хм-м, - кивает лейтенант, по-прежнему глядя тебе вслед. - Она очень молчалива, да?
- Это она просто думает вслух, - любезно улыбаюсь я.
Лейтенант захвачена врасплох, я вижу. Потом выдавливает смешок.
- Бог ты мой, сэр, - тихо говорит она, - а вы суровы.
Я смотрю в океанически-сумеречные глубины меж высоких стволов, где исчезла ты.
- Есть люди, которым некая суровость нравится, - отвечаю я.
Она задумывается, потом глубоко вздыхает.
- Правда? Вкус к суровости? - Поднимает глаза к небу, оглядывается. -Тогда, должно быть, сейчас повсюду масса довольных.
Она переламывает ружье, вытряхивает гильзы, осторожно вкладывает новую пару.
- Итак, - произносит она, одной рукой с треском закрывая ружье. Я вздрагиваю. - Вы женаты? Она ваша жена?
- Не в обычном смысле.
Все еще держа ружье одной рукой, она разглядывает в дула землю.
- Но по сути?
- Вполне. На самом деле отношения ближе многих.
Полагаю, лейтенант хотела бы еще что-то спросить, но тут появляешься ты - застенчивая улыбка, взгляд потуплен - и снова берешься за ружье. В вышине, ни о чем не подозревая, кружит новая стая - поменьше.
Мы стреляем еще. Я снова целюсь мимо, у тебя получается неплохо, но хорошим стрелком ты никогда не была; у лейтенанта же, видимо, обнаруживается дар - берега пруда сплошь покрываются мертвыми и умирающими птахами.
- Вы, я вижу, неважный стрелок, Авель, - замечает она, глядя строго; солдаты собирают ее добычу, - Мне казалось, у вас должно получаться лучше. - Она машет ружьем. - Это что - для гостей ружья? Вы совсем не охотитесь?
- Я привык к мишеням побольше, - отвечаю я довольно правдиво.
- Вот и Амур тоже, - она ухмыляется одному из солдат. - Дайте ему стрельнуть.
Приходится уступить ружье. Солдату - одеревенелому неловкому юноше с лицом лет на десять старше тела - требуются пояснения, однако он быстро приспосабливается. Его товарищ продолжает перезаряжать тебе. Мне в руки впихивают мешочек для дроби, набитый пернатыми трупиками, - я разжалован в сборщики добычи.
- Отлично, Амур! - говорит лейтенант подопечному в паузе между стаями. - У Амура прекрасно получается, правда, Морган? - Tы изображаешь слабую улыбку, которую можно принять за согласие. -Для раненого весьма неплохо. Покажи ей шрамы, Амур.
Юноша мнется, оголяя плечо - к счастью, не то, в которое упирается приклад, - и демонстрирует тебе неопрятные бинты.
- И остальные; не стесняйся, - ворчит лейтенант полунасмешливо, хлопая товарища по заду.
Юноше приходится расстегнуть и спустить до колен штаны - лицо его вспыхивает. Еще один толстый бинт стягивает верхнюю часть бедра (я и не заметил, что он хромает, хотя теперь понимаю, что он действительно хромал). Его трусы - грязнее бинтов, а лицо теперь - еще темнее. Мне становится жалко парня.
- Близко попало, да, Амур? - подмигивает лейтенант. Юноша нервически смеется и быстро застегивается. Ты отвернулась, - Амур едва спасся, - рассказывает тебе лейтенант, оглядывая небо в поисках следующих жертв. - Шрапнель, да, Амур? - Солдатик хрюкает, по-прежнему смущенный. - Снаряд, - поясняет лейтенант. - Может, одно из тех, например, орудий, которые сейчас слышно, - добавляет она, сузив глаза, принюхиваясь к ветру. Солдаты, судя по всему, озадачены, ты не реагируешь. Я прислушиваюсь и действительно различаю его вновь - отдаленное, почти инфразвуковое громыханье далекой артиллерии.
- Ага… - выдыхает лейтенант: новая птичья клякса мчится с верхних склонов и кружит над прудом.
Несколько птах, только раненные, трепещут, припадая на одно крыло, путаясь в крошечных вихрях сбитых взорванных листьев, приземляются у твоих ног, ударяются о землю, пищат, бьют крылышками, исключительно из эксцентричного страха за себя, лишь затем, чтобы на них наступили.
В молодости ты могла заплакать, услышав, как крошатся их малюсенькие черепа. Но ты научилась отводить взгляд, осматривать ружье, разламывать его и перезаряжать - витки отработанного дыма серо вьются над подобранными наверх волосами.
Ах, разве не желал я тебя в тот момент; я хотел тебя в эту ночь - немытой, полураздетой, в путанице одежды, ковров, башмаков и ремней, встревоженной возле страстного костра, - и чтобы аромат пороха черно лежал на распущенных волосах и коже. Этому не сбыться. До конца охоты наградив меня ролью собаки, наполняющей мешки трофеями, по возвращении в замок лейтенант отправляет меня в постель рано, точно капризного ребенка.
Полагаю, за мой проступок. Между охотничьей собакой и ребенком я на некоторое время становлюсь вьючным животным, которому на обратном пути по той же крутой тропинке приказано тащить тяжелые, теплые мешки с мертвыми птицами и сломанное ружье.
У меня за спиной лейтенант продолжает болтать, угощает тебя собственной жизнью; очередное разоренное гнездо. Убогое начало во времена полегче нынешних, скромные победы в школе и в спорте, укрепившаяся самооценка, медленная и осознанная борьба за взлет над остальным стадом. Затем уроки в каком-то колледже - с застенчивым намеком на разочарование в любви - и решение пойти в армию незадолго до текущих военных действий.
В общем, скучно; она из тех, кому подобные беды, по правде говоря, несут освобождение, чей характер складывается в театре величайшего разрушения; созидательный водоворотик против стрелки этих яростно едких времен. Наш лейтенант - душа, отпущенная на волю перекройкой, что прячется в тотальном беспорядке, от конфликта пока выигрывала. То, что морально разрушает нас, ее оживляет, а в замке мы встречаемся отражениями в зеркалах и, быть может, проходим мимо.
Я не отказался бы от продолжения истории нашей тюремщицы, но в предвкушении роняю ценный груз. На первом мостике через реку я поскальзываюсь и вцепляюсь во влажные склизкие перила; громоздкие мешки падают вместе с ружьем, и вся добыча лейтенанта летит с высоты в стремнину. Ружье исчезает покорно, его всплеск теряется в бесконечном пенистом потоке крутых порогов. Мешки падают медленнее, бьются о вихрящуюся водяную поверхность и выпускают мертвецов. Птицы выплывают, пена полна перьев, свинца и плоти, и мокрые птахи - от воды совсем худенькие - плывут, кружатся, теряют оперение и мчатся в легкомысленном течении.
Я медленно поднимаюсь, вытираю с ладоней зеленую слизь. Лейтенант приближается, смотрит мрачно. Заглядывает через перила в шумный клубящийся водоворот, где несутся ее трофеи.
- Какая неосторожность, Авель, - цедит она сквозь серо-розовую рану губ и словно не желающие расцепляться зубы.
- Видимо, выбрал не ту обувь, - извиняюсь я. Она смотрит на мои бурые башмаки; вообще-то достаточно безыскусные, но с неподходящими для такой почвы подошвами.
- Видимо, - говорит она. Мне кажется, именно в эту секунду я ее пугаюсь. Мне чудится, что она способна продырявить меня из ружья, пустить мне в голову пулю из пистолета или просто приказать своим людям перекинуть меня через деревянный парапет. Однако она бросает последний взгляд туда, где в ухабистой гонке исчезли птицы, и, потеряв их из виду в этой круговерти, приказывает солдатам нагрузить меня остальными ружьями.
- Честное слово, Авель, я бы на вашем месте их не роняла, - говорит она. - Правда. - Она отворачивается. - Хорошенько следите за нашим другом, - говорит она солдату, что стоит у меня за спиной, - Мы же не хотим, чтобы он снова поскользнулся. Это уже было бы слишком. Правда, леди? - прибавляет она, проходя мимо тебя. Мы бредем дальше, уходя от водяного рева, что хоронится в речном ущелье.
Я посажен в заброшенную комнату, илистую заводь на верхнем этаже восточной башни. Загроможденная, заваленная накипью нашей жизни, как и приснопамятный чердак. Небольшие окна по большей части разбиты, подоконники закапаны птичьим пометом. Сквозь треснувшие стекла сочится дождь; я затыкаю дыры какими-то старыми шторами. В холодном камине развожу судорожный огонь: поджигаю подшивки старых пожелтевших журналов. В иных идет речь об охоте и других сельских забавах; это кажется уместным.
Тема получает развитие. Не могу поверить, что наша добрая лейтенант в один обход запомнила каждую комнату замка; полагаю, просто повезло, что она заперла меня сюда, с подшивками древних журналов и трофеями давних охот в стеклянных витринах. Звери, птицы и рыбы пялятся неуклюжими портретами предков: остекленелый взор, окоченелые позы. Витрины заперты; я не нахожу ключей, поэтому открываю саркофаги, расковыряв дерево и разбив стекло.
Разглядывая птичье чучело, выпотрошенную рыбину, стеклоглазую лисицу и зайца, я постукиваю по твердым мертвым зрачкам, нюхаю безукоризненные перья, глажу странно сухую кожу. Оперение и чешуя остаются на пальцах. Я подношу их к свече, высматриваю их внутреннюю связь, медлительное течение моря в воздух, чешуи в перья, плавников в крылья, хвоста в хвост, переливов в переливы, что высвечивается в этих обломках: леденящая переменчивая непрерывность эволюции. Размах так мал, но все же слишком велик и оттого неразличим.
Я распахиваю узкое окно надо рвом и отпускаю птиц; они падают. Бросаю рыб в воду; плывут. Вот, полагаю, еще стихия - проворство живых существ, ни на что не похожее; огонь, воздух, земля и вода друг другу ближе, чем ему.
И вот птица и рыба, стихийно различные, более схожи друг с другом, нежели с нами. (Я расправляю отшпиленные крылья - они скрипят над килем. Гибкое тельце форели, одинокий жидкий мускул в радужной ткани, - негнущееся, словно кость.) Но в них - предельная красота, и я вспоминаю силуэт летучей мыши в луче прожектора - просвечивающий пергамент ее кожи, в рисунке полета различается каждая длинная косточка; существо миловидно, но контур удлиненной конечности, форма лапки, вытянутой, вывернутой, сросшейся с крылом - словно нелепое извращение, безумная гипербола формы, за которую природе должно быть неудобно. Повадка, изящество, присущее зверю благодаря этой преувеличенной трансформации унаследованных органов, от руки до крыла, - передается сама по себе, но чтобы слепить их столь бесповоротно, потребны время и ум.
Я отбрасываю бесполезные чучела, сжигаю их на бумажном ложе. Прежде чем отправиться в постель - на постамент из коробок, ковров и покрывал, - съедаю жареную паву с подноса, ощипанную, но одетую гарниром: лейтенант ее мне послала по твоему настоянию.
В ту ночь мне снились сны, и средь янтарных сколков взгляда твоего - озябший дух твой спрятался за треснувшие стекла - неспешно дрейфовали ярких судеб смутные виденья. Все было как всегда в конце - обычные детали крепостей ума: исшрамленный удар из мозговых извилин, с подушек рвется; желанье выражено, жаждет поражать. И все ж краями фолианта, что покороблен влагой иль огнем, за кромкой этих образов скрывалась моя полузатопленная мысль (а может, сон - прожорливое пламя, а разум - центр, что еще не догорел; так прозы меньше, и она врастает в случайную поэзию).
И я начертал тебя, моя милая; оставил метку, потекло перо, я осквернил тебя, бичуя больше, чем язык мой, что падал, дабы ставки поднялись. Изрезана, избита, связана, иль взята, брошена, желаешь нежеланного - и получаешь; жребий милее, думать о нем мне подходит скорее, чем взаправду хотеть того, что ты делаешь или нет.
Но порою отнюдь не будучи нежным, я тебя сделал необыкновенной, и то, что меж нами было, встречается в мире нечасто. Я наблюдал недалеких скотов в прислуге, поденщиках, механиках, клерках, наблюдал их постылое равноправие с нами, и эта уютная заурядность, эта бездумно чопорная нормальность казалась мне извращенно мерзкой.
Я решил - пускай хладнокровно, - что ради этой жизни, ради ускользающей мысли, обрывка цели в окружающем, чтобы вселенский хаос был ценен, чтобы вообще чего-нибудь стоить, мне - нам - нужно избегать подобных земных стремлений и чем только можно выделяться в постановке привычного - одеждой, жилищем, речью или простыми привычками. И потому я унизил нас обоих, дабы отделить от униженных, как только позволяла фантазия, надеясь - ошибками этими - сделать нас безошибочными.
И ты, любовь моя низменная, никогда не винила меня. За восхитительную боль, за необходимую злобу; многое слетало с твоих губ, но ни слова отречения не выдохнуло горло.
О, ты всегда будто потеряна в глубинах некого невозмутимого суждения, вечно сосредоточена, вечно обернута покровами простого, но всепоглощающего занятия - бытия собою. Я видел, как выбор одежды на утро занимал тебя почти до обеда, смотрел, как тщательно ты подбираешь правильный аромат, и это занимает полдня или больше, - деликатное, вдумчивое смазывание, медленное втирание и рассудительное нюханье; наблюдал, как простенький сонет поглощает тебя на целый вечер - сплошь хмурые гримаски и печальные вздохи; глядел, как настойчиво и серьезно - олицетворением неподдельной искренности - ты чуть не полночи вчитываешься в каждое слово какой-нибудь кошмарной скуки; знал, что во сне ты, могу поклясться, возбуждаешься, бываешь покрыта и вновь проваливаешься в глубокий сон, толком даже не проснувшись.
И все же, несмотря на все различия, полагаю, мы думаем одинаково.
Лишь мы сформированы, одни мы упорядочены, а другие рассредоточены, песчаной грудой навалены, беженцы - просто случайные вспышки, свист белый, бесцветный, пустая страница, заснеженный экран, бесконечный, вечно гниющий осадок благодати, к которой мы, по крайней мере, стремимся сознательно.
Хлопает, шлепает в вышине над задумчивой моей головой - я, кажется, слышу старину снежного барса, для нас хранившаяся храмина его приветствует ночь хлопком одной ладони, взмахом одной руки.
Глава 6
Настает ясное утро; заря с кровавыми перстами усердным сиянием размечает пылающие воздушные моря, и новое лживое начало склоняется над землей. Глаза мои открываются васильками - клейкими, затянутыми тиной собственной затхлой росы - и вбирают в себя этот свет.
Я встаю, тащусь к узкому окошку башни, где, стоя на коленях, стираю сон с глаз и, выглянув наружу, наблюдаю зарю.
Хвастливый кричащий солнечный свет заливает мышастую равнину, превращает ее в котел, где множатся пары, вздымаются и исчезают в ясности, растворяются в сточных водах небесного океана.
Я вбираю в себя этот вид, изгоняя собственные отходы, и медленной дугой мое личное вливание в ров летит свободно, золотясь в дымке нового дня, плещется, пенится в темных водах внизу; каждая пораженная солнцем, медно очерченная капля - ослепительный стежок золотого шва; мерцающий синус метафоры света.
Облегченный, возвращаюсь на подобие постели у холодного камина с останками страниц; намереваюсь лишь отдохнуть, но вновь засыпаю и прихожу в себя от скрежета ключа и стука в дверь.
- Сэр?
Я сажусь, потерявшись в пустоте бессмысленно продлившегося и неловко прерванного сна.
- Доброе утро, сэр. Я принес завтрак. - Старый Артур, тяжело дыша после узкой винтовой лестницы, протискивается в дверь и ставит поднос на сундук. Смотрит, словно извиняясь: - Могу я присесть, сэр?
- Разумеется, Артур.
Он благодарно падает на стул в груду бумаг; поднимается облако пыли, она лениво кружится в солнечных лучах, что проникают в комнату через разбитые окна. Грудь Артура ходит ходуном, он сгибает ноги и достает носовой платок - промокнуть и вытереть чело.
- Прошу прошения, сэр. Не молодею.
Бывают случаи, когда просто нечего сказать; произнеси подобное кто-нибудь равный мне, я выбирал бы ответ со вдумчивым восторгом снайпера в кустах, что заметил идеальную жертву - совсем рядом, ничего не подозревающую, - и теперь решает, каким оружием воспользоваться. Когда речь идет о старом и ценном слуге, подобный спорт неуместен, он унизит и оскорбит нас обоих. Я знавал таких, по большей части родившихся, пусть и незаслуженно, в нашем положении, - они наслаждались возможностью обидеть тех, кто служит и обслуживает, и, видимо, получали от столь подлой игры массу удовольствия; но, полагаю, остроумие их рождено слабостью. Выпада стоит лишь равный тебе, иначе результат состязания сообщает нам одни неловкие банальности; и невольным доказательством тому - люди, что в своем пристрастии к издевательствам над низшими, неспособными ответить прямо, оказываются беззащитнее всех пред теми, кто прямо ответить может.