Чай со слониками. Повести, рассказы - Вячеслав Харченко 11 стр.


Вася входит в совет директоров "Газпрома", Юленька работает послом во Франции, Кеша бросил пить и возглавил крупный российский банк с иностранным участием, Толик постоянно мелькает на телевидении.

Мне часто хочется всех вместе собрать, но я понимаю, что при моей нынешней незаметной и никому не нужной жизни это практически невозможно, и даже более того, глупо и опасно из-за всего дурацкого и мелкого, что сейчас происходит в стране.

Алеся

Самые красивые женщины балансируют на грани целлюлита. Когда все уже из одежды вываливается, но ожирения еще нет. Это очень тонкая вещь, трудно достижимая и легко переходящая в обыкновенное сало. В этом состоянии медленно и красиво переваливаются ягодицы, формы округлые, плечики и руки белые, мягкие, бархатные. Это такой малороссийский тип женщины, и чаще всего встречается он именно в Крыму. Там же, особенно при смеси с татарской кровью, образуется типаж необычайно эротичный и воздушный одновременно.

Она вошла к нам в плацкарт в Джанкое, и первым делом я обратил внимание на тонкую украинскую красоту и на ту особенность, которую уже описал выше. Мне казалось, что эта очаровательная женщина, милая, сладкая и сдобная, не может курить, но, заметив, что я достаю сигарету, она, представившись Алесей, напросилась со мной. Мы встали в тамбуре и стали дымить, и хотя почти сразу же выскочила проводница и запретила нам под угрозой штрафа, но мы все равно продолжили сосать сигареты и даже разговорились или, точнее сказать, беседу начали, а продолжили уже на своих местах.

– Вот, – задумчиво протянула она, глядя на унылый крымский пейзаж, на гордые кипарисы, устремленные в серо-голубое небо, на безжизненную желтую степь с пожухлыми и сухими кустиками, на потрескавшиеся здания железнодорожных станций, беленные известью, на торговок, смуглых и беззубых, в цветастых платках, съехавших на затылок, которые протягивали на остановках в открытые вагонные окна дыни и вареную картошку. – Иногда Вадик так смотрел на меня, словно хотел задушить, а иногда нежно, нежно. А я ему – купи то, достань это, дай еще. Он аж краснел и дергался. Вот так жилка начет трепетать, я не знаю, куда мне деться. Витает что-то тяжелое над головой, и дети ревут.

– Вы куда едете? – формально спросил я, незаметно разглядывая ее красивое лицо с точечками оспы на висках.

– В Ухту, в колонию, – ответила Алеся и осторожно посмотрела на мою реакцию, на выражение лица.

Я же никак не отреагировал. Какой-нибудь другой человек удивился бы, проявил заинтересованность или враждебность, но я журналист со стажем и многое повидал, к тому же я сам бывал в Ухте и сразу представил мрачную речку Печору, несущую свои нефтяные воды посреди лесотундры, и мелкий, среднестатистический зачуханный городишко. Вспомнил комаров в пятнадцать сантиметров и директора нефтяной компании, добывающей тяжелую нефть для космических ракет, у которого я брал интервью.

– Однажды муж ночью со смены принес шубу, он охранник в банке, богатую норковую, как у новых русских. Я ее носила-носила и радовалась.

"Где же в этой Ухте колонии?" – размышлял я.

Когда я прилетел в Ухту, меня, конечно, в колонии не водили – в ресторане напоили, какую-то девочку предложили, но в колонии не повезли, хотя народ там очень отзывчивый, но какой-то дикий и обреченный, словно понимает, что попал сюда надолго и никогда никуда не выберется. И дети их не выберутся, и внуки останутся гнить в этой гнетущей глуши.

– А когда его забирали, я вдруг все поняла: вот женщина на Руси скажет: хочу то, хочу это. Муж пойдет и зарежет, и убьет, и ограбит, и домой принесет.

Мы с ней разговаривали в итоге час, не больше, потом она легла на верхнюю полку и отвернулась к стене, а я пошел вниз на боковушку, потому что пришел хозяин нижней полки. Я стал читать в электронной книге Мариенгофа, пока не кончилась зарядка. Потом разложил постель и тоже уснул. Вышел же в спешке в Харькове, так быстро, что даже не попрощался с Алесей. Только когда шел по перрону и катил сумку на колесиках, вспомнил и обернулся, но вагон уже мерно набирал скорость, и ее лица я разглядеть не мог.

Серьги бабушки

Когда большевики пришли в дом ювелира, то ничего не нашли. У Соломона Абрамовича отказали ноги, и он на всю оставшуюся жизнь сел в инвалидную коляску, присматривала за ним жена, Софья Яковлевна. Большевики перевернули весь дом и даже в яблоневом саду, который собственноручно разбил ювелир, тыкали штыками, переворошили сено в сарае, заглянули в туалет, выпотрошили перины и подушки. Комиссар, товарищ Артемий, лично приставил наган ко лбу Соломона, но видя, что он совсем ничего не понимает, ничего не боится и даже не дрожит, и пот не льется, только дико и безумно улыбается, аж слюни текут до земли, пистолет опустил и, плюнув под ноги Софье Яковлевне и пятилетней дочке Елене, увел погромщиков в город. Там еще оставались нетронутые лавки мясника и пекаря.

Самое смешное, что массивные десятисантиметровые золотые серьги с каббалистическими знаками в этот момент висели в ушах Софьи Яковлевны, она даже не успела их снять и припрятать, но, видимо, красногвардейцы так были заняты старым больным ювелиром, что просто не обратили внимания. Хотя бабка врет, наверное, ну не может быть так, чтобы кольцо сапфировое с грецкий орех с нее сняли, а, значит, серьги не заметили. Может, успела сдернуть и припрятать, положить, например, в кувшин с молоком, хотя погромщики все кувшины с молоком и водой расстреляли и побили. Темная история, темная, как эти серьги фамильные выжили. Знаки каббалистические помогли, точно знаки. Не зря Соломон Абрамович вечно с Торой ходил под мышкой.

Когда погромщики ушли, семья и слуги, осознав произошедшее, перепугались, а потом сами стали тормошить старика, где золото, но ювелир молчал, он до конца жизни теперь молчал. Но не совсем молчал. Я лично видел, как пару раз он вскакивал из инвалидной коляски, когда внуки пытались совочками копать землю под грушей. Мычал что-то нечленораздельное, грозил в небо, и внуки, испугавшись, бросали копать и убегали плакаться маме Лене. Мы потом под этой грушей все перерыли, золота не нашли, но когда после смерти Соломона Абрамовича хотели дом продать, то мать наша Елена Соломоновна за сердце схватилась:

– Здесь лежит золото вашего деда, а вы его продать за копейки хотите!

Так и стоит дом, полуразвалившийся, полусгнивший, в стену ткнешь – можно гостиную увидеть, в спальне стекла нет, окна фанерой забиты. Но на лето в прихожую и в баню постояльцев пускаем. Хотя почему-то мать всегда переживает, долго им в лица смотрит, и если постояльцы Елене Соломоновне не нравятся, то мы их в дедов дом не пускаем. Б-г мой, какой это раньше был шикарный дом!

А серьги-то эти каббалистические Елена Соломоновна носила. Они ей от Софьи Яковлевны достались. Так они шли ей, болтались в разные стороны при ходьбе, хотя она их и надевала всего два раза: на свадьбу с нашим папой и на похороны его, когда он дня не дожил до отъезда в Израиль в 1976 году. Так обрадовался, что выпустили – сердце схватило и кирдык.

Так что я даже и не знаю, где серьги моя дочь Лера подсмотрела, но вот подходит к бабке и говорит:

– Лена (она бабушку просто Лена называла), отдай серьги.

Бабушка заулыбалась и весело так отвечает:

– Когда умру, тогда и наденешь.

– А когда ты умрешь?

Ну, тут я взял дочь Леру и по губам, по губам, а Елена Соломоновна кричит:

– Не бей ребенка, – и сняла каббалистические серьги, и больше я их никогда не видел.

Теперь боюсь, что случится с ней, будем, как с Соломоном Абрамовичем, искать и не найдем.

Двадцать лет назад

Двадцать лет назад она также звала в свой "рейндж ровер", и я почему-то не поехал, был пьян, грустен и груб и не поехал. Лиана твердила о миссии поэта, о его высоком предназначении, что поэт не может вести простую обыденную жизнь и не должен работать в офисе, и что вот она готова взвалить на свои хрупкие плечи заботу о быте, о семье, о деньгах, лишь бы я писал, но я ничего ей не ответил, почему – даже и не знаю, сидел грустно за грязным столом с пустыми бутылками и недоеденным хавчиком и тупил, как горделивая непорочная институтка.

Красавица Лиана и сама писала стихи, но, понимая всю их никчемность, никогда не читала их вслух и, наверное, от этого любила всех этих поэтических проходимцев, всю эту говнострадательную братию, а поэт-то не может быть хорошим человеком и поэтому, несмотря на всю ее финансовую состоятельность, все ее бросали, все ее покидали, забывали о ней, обо всем хорошем, что она сделала.

А, нет, я вспомнил. Все не так было. Я зачем-то после сказал, что никакой миссии нет и не будет, искусство никого ничему не учит и даже ничего не сохраняет, и она, вспыхнув, закрыла передо мной дверь машины, больно задев дверцей носок ботинка, я пошатнулся и чуть не упал в грязь, а она резво надавила на газ и умчалась от метро "Университет" в сторону проспекта Вернадского. Потом я ее видел на литературных вечерах, но она лишь кивала мне издали и никогда не подходила близко.

И вот:

– Павлик, – вскричала Лиана, – ты еще пишешь стихи?

– Ли, – бросил я панибратски, – я уже тринадцать лет не пишу, служу в банке.

– Ах, я тоже сижу в офисе. Проклятый, проклятый офис, я тоже перестала писать стихи. Никогда не ходи в офис!

– Да нет, – улыбнулся я, – чтобы хорошо писать, надо ходить в офис, надо знать своего читателя в лицо.

Но Лиана в этот момент, как в тот раз вспыхнула и убежала.

А в это время сквозь бетонную арку в центр зала входил молодой статный тридцатилетний поэт в окружении сладких восемнадцатилетних соперниц.

Ширма

Папа родился в блокаду, не в самую жуть, а уже ближе к концу, но есть было нечего, и его выкармливали овсом, который тут же во дворе сажали и сторожили все лето. Папе часто говорят, что он пропитан Левитаном и Седьмой симфонией Шостаковича, но это не так, потому что он набит под завязку овсом.

После войны все жили у бабушки Софы, рядом с площадью Льва Толстого, десять человек в десятиметровой комнате в коммуналке. Три человека спали на столе, три человека под столом, бабушка и две сестры на кровати, Сема на сундуке, а дедушка в шкафу у швейной машинки. Он ею на жизнь зарабатывал. Посередине комнаты стояла огромная железная ширма, литая, очень тяжелая, громоздкая и неповоротливая, отделявшая женщин от мужчин.

Ее потом, когда переезжали, с трудом тащило на себе все взрослое население нашей семьи, буквально сто пятьдесят метров из коммуналки в двухкомнатную квартиру. Папа вообще не понимал, зачем в двухкомнатной квартире железная гендерная ширма, если есть две отдельные комнаты, но дедушка Яков сказал: "Тащите", – и все, скрипя, тащили ширму, отворачивали лица в сторону и молча сплевывали сквозь зубы на землю. Ширму с трудом подняли на пятый этаж и только с третьей попытки внесли в прихожую, где прислонили к стене. При этом от стены отлетел кусок штукатурки, и бабушка Софа закричала, чтобы ширму отправили на чердак.

А потом папа лежал среди одуванчиков на лужайке рядом с площадью Льва Толстого, напротив бывшего Дома культуры кооперации, курил в кулак, думал, что никто не увидит, но бабушка Софа заметила и открутила ему ухо. Там потом памятник Попову поставили за то, что он изобрел радио.

Кофе

Самый лучший кофе (хотя сейчас можно уже писать "самое лучшее кофе") делают в автомате в левом углу второго этажа Курского вокзала. Только надо выбирать не капучино и не горячий шоколад, а именно двойной эспрессо. Автомат задумчиво запросит шестьдесят рублей, поворчит и погремит, потом на жидкокристаллическом дисплее появится бегущая полоса, которая будет набирать деления по мере выполнения операции. В конце концов внизу, в зажиме появится синий пластиковый стаканчик, куда железная машина одним резким движением выплюнет коричневую ядрено пахнущую жидкость толщиной не более одного пальца.

Знаете, я пил кофе и в "Пушкине", и в "Винтаже", и в "Старбаксе", и в "Макдональдсе". Мне делали кофе в горячем песке в Стамбуле и наливали в Париже на Монмартре, но ничего более прекрасного, аппетитного, пахучего, бодрящего и обжигающего, чем из автомата на Курском вокзале, я не пил.

Даже соседка тетя Сима, иногда приглашающая меня выпить кофе, когда ее семейство собирается вокруг круглого белого стола, покрытого зачем-то хозяйственной плиткой, не может достичь уровня автомата № 645781. Я хорошо запомнил регистрационный номер.

В тот день я ждал поезд с Любой из Одессы и выпил шесть (!) пальчиковых стаканчиков кофе эспрессо и отвлекся от табло, даже, наверное, перестал различать время. Поэтому, когда пришел поезд, я быстро побежал на перрон, а нестись было долго по подземным переходам и дурацким платформам Курского вокзала. Когда я вылетел наверх, все уже разошлись, а Люба стояла одна и оглядывалась в разные стороны.

Люба спросила меня:

– Ты где был?

– Пил кофе.

– Господи, он пил кофе, – повторила Люба и поцеловала меня.

Я взял чемодан и сумку, и мы пошли. Когда вышли на площадь Курского вокзала, сели на стоянке в машину.

Люба повернула зеркало заднего вида и стала красной помадой красить губы. Потом она промокнула губами помаду, пошевелила ими и улыбнулась:

– Из твоего автомата?

– Да, из моего автомата.

– Ну и как?

– Тебя не было месяц, я соскучился.

Люба осторожно поцеловала меня в губы. Я тыльной стороной ладони вытер красный отпечаток, поправил за Любой зеркало и медленно снял машину с ручника.

Ночной звонок

В три часа ночи резко и требовательно зазвонила радиотрубка, и Света, перелезая через меня, сняла ее, но долго, наверное, спросонья не могла нажать нужную кнопку. Я, устав держать на своем животе ее тело, взял у нее трубку и стал тыкать толстыми пальцами куда ни попадя. Наконец, мне удалось попасть в нужную кнопку, и на той стороне раздался заплаканный голос Алины. Алина дружила со Светой, а ее муж Андрей – со мной. Они наши общие знакомые.

Андрей и Алина живут в счастливом браке уже пятнадцать лет, и ни разу за это время никто из них не повысил на вторую половину голос. У них не было ни одной ссоры. Никто не выкидывал из окна вещи на улицу, никто не бил посуду, никто не выливал под ноги свежеприготовленный борщ и не давал подзатыльники детям.

Я помню свой первый день после свадьбы. Я неудачно похмелился и послал по матери родителей Светы, а потом заперся в темной ванной и не отвечал ни на какие крики и вопросы родственников, включив стиральную машину, посудомоечную машину и открыв горячую воду.

Тесть, теща и Света решили, что я режу вены (зачем?), и с помощью гвоздодера вскрыли дверь. Я мирно лежал на полу, на коврике и спал.

За десять лет мы ссорились не раз. Я уходил из дома, кольцо обручальное в мусоропровод выбрасывал, Света один раз подожгла диван, но в принципе наш брак счастливый, а тут звонок Алины.

Я передал трубку жене.

– Он наорал на меня, – всхлипнула Алина и заплакала. Так как мы лежали со Светой бедро к бедру, то я слышал весь разговор.

– Наорал при Алешке и Оленьке, – еще больше зарыдала Алина.

– За что? – сладко зевнула Света.

– Я выкинула бычки.

– Какие бычки?

– Которые остались после дня рождения. Он вышел утром кривой, потянулся к пачке, там пусто, встряхнул пачку – ничего, тогда подошел к пепельнице, а я ее только что вымыла, – и вдруг как заорет: "Где мои жирные бычки, где мои жирные бычки?!" Я села и заревела, и дети туда же.

– Ну и что. Бывает.

– Нет, я уехала с детьми к маме.

"Господи, какая идиотка", – подумал я и закрыл глаза. Света нежно провела ладонью по моей щеке, по щетине, потом отвернулась спиной и буквально в течение десяти секунд заснула.

Бьет

Как же она его била! Вроде бы сама бизнес-школу окончила, в банке работает, мама директор музея Льва Толстого, папа биатлонист, а вот тебе – и по ребрам, и под дых, и по щекам, и в глаз, и в бровь, и с левой, и с правой. Или возьмет вазу с водой, в которой цветы стоят, выльет ему на голову, а потом еще и кинет в него. Вроде красивая женщина: высокая, кудри рыжие, завитые, ножки тонюсенькие, губки алые, а вот посмотри-ка.

Он часто с нею вместе битым на людях появлялся. То глаз зарихтован, то щека подмазана, то на скуле фингал, то пятна синие на руках, будто их выкручивали.

Как-то раз я у него спросил:

– За что она тебя бьет? Пьешь?

Он испуганно вжал голову в плечи, покосился на меня опасливо, помолчал немного и, поправив воротник белоснежной глаженой рубашки, произнес:

– Не знаю. – Потом подумал и добавил: – Нет, честно, не помню. Придет с работы, посмотрит внимательно и бах по голове пластиковой бутылкой или под ребра пальцем, больно.

– А отвечать пытался?

– Да если ей отвечать, то она в депрессию впадает, я вообще женщин не бью и не защищаюсь.

Мы сели на кухне напротив ЖК-телевизора и стали смотреть хоккей. Овечкин Тампе гол забил и прыгал по льду. Я потирал подбородок, покачивал ногой, тапок размеренно качался в такт.

Потом он подмигнул и, криво улыбаясь, выдавил:

– А знаешь, какая она ночью горячая? У-у-у-у-у.

Спокойствие

С первой женой я ничего не чувствовал. Она буквально через два месяца уехала по гранту в Германию, а я один остался в Москве. Ждал ее, ждал, она прилетала раз в три месяца, мы все быстро и суетливо делали, когда сокомнатники уходили на кухню курить, а потом она опять подавалась в Гамбург. Через два года она прислала письмо, что надо развестись, потому что ей встретился немец, а это лучше для карьеры и для будущих детей.

Мы разбежались во Фрунзенском ЗАГСе, и я ничего не помню, ни любви, ни ненависти.

Со второй женой я познакомился на вечеринке. Привел меня друг, а она танцевала одна в центре гостиной. Я взял ее за руку и увез к себе домой. Мы прожили радостно шестнадцать лет, и если первые три годы были счастливыми, то оставшиеся тринадцать скорее нет. Хотя это сейчас, с высоты своего сегодняшнего положения я могу сказать, что счастья не было, но тогда мне казалось, что это и есть счастье и радость, что я должен всегда вытянуть левую руку чуть вверх, а правую немного опустить вниз, и все произойдет ровно за четыреста пятьдесят одну секунду. В то же время я был полностью уверен, что так у всех, и не понимал ненужного интереса к противоположному полу. Мне казалось, что так и должно быть: работа, дети, жена и более ничего. Мне никогда не приходило в голову откровенно разглядывать незнакомую женщину в метро или чуть дотронуться до бедра чужой женщины в толпе.

Назад Дальше