Юрий Бондарев: Игра - Бондарев Юрий Васильевич 15 стр.


- Вячеслав Андреевич, мне неприятно вам говорить плохое… - смущенно забормотал Женя. - Но скажите, вы не отказали Скворцовой, когда последний раз ездили на освоение натуры?

- В чем отказал?

- Отказали ей в роли и…

- И? Прите, прите дальше, ломайте все заборы.

- Мне неудобно, Вячеслав Андреевич…

- А что там неудобного? Прите напрямую, яснее обоим будет.

- Говорят, что она была влюблена в вас, а вы в нее. Она требовала, чтобы вы развелись и женились на ней. А вы не могли… и в тот день, когда ездили на натуру, порвали с ней. А она хотела отомстить вам… страшным самоубийством…

Женя запинающейся скороговоркой проговорил это и замолк, глянув на Крымова охолонутыми страхом глазами, затем как-то прибито сник, выражая виноватость наклоненной головой, мальчишеской шеей и даже оттопыренным, не вполне опрятным воротником своей поношенной ковбойки.

- И вы верите, Женя, жестокому мещанскому сюжету и пошлейшей чепухе? Неужели верите? Вы спросили меня, как будто упрекнули, и испугались, - сказал Крымов, подавляя в себе вспыхивающий огонек раздражения. - Так неужели вы верите слухам? Или хотите поверить, потому что слабы, как все люди-человеки?

- Я не хочу, нет… - ответил Женя сжатым голосом, как бы приготавливаясь понести расплату. - Но почему многие говорят о вас глупости, Вячеслав Андреевич, строят разные пакостные догадки? Почему?..

- Да потому, что многие до многого не доросли и, если хотите, - как бы помягче сказать? - недобры друг к другу. Мы лукавим и обманываем себя, когда говорим о каком-то абсолютно новом человеке нашего времени. Однако, Женя, на кой черт нужно наше искусство, если все поголовно ангелы? Так вот я о чем. Представьте, что вы, приличный по всем статьям молодой человек, пришли к не менее приличной, но одинокой девице. Вы пробыли у нее час, случайно или не случайно отмеченный зоркими соседями. Каково же назавтра так называемое общественное мнение? Оно однозначно осуждающее - совершилось грехопадение. Вряд ли кто возразит и скажет, что вы перебирали у нее книги и спорили о Феллини. Огорчительно то, что мы попадаем в плен лживых, завистливых и развращенных представлений друг о друге. Понимаете, Женя? Ловкие прагматисты от изощренного ума, а может быть, по большой глупости, подменяют душу человека пошлостью, и совесть сладко задремала у телевизора. Впрочем, вздыбленная совесть - опасная штука для себя и других. Жизнь становится невыносимой, когда не сиюминутными удовольствиями, а по нравственным законам жить надо. Так, Женя, или нет?

- Вячеслав Андреевич, - проговорил Женя, поеживаясь, - вы с какой-то грустью на людей смотрите…

- Не с грустью, а с великой досадой, - ответил Крымов. - Потому что это время больше мое, чем ваше. Ваше еще будет. Кстати, наверно, вы на повороте…

- Я? На повороте? Куда?

- Имею в виду вашу карьеру, - сказал Крымов преувеличенно равнодушно. - Если уж будет окончательно подмочена моя репутация и… прочая, и прочая, и прочая, то мое место займете вы, Женя, и будете снимать мою картину.

Женя так резко дернулся головой кверху и так отчаянно исказилось гримасой его зардевшееся яркими пятнами лицо, что показалось: неожиданная боль пронзила его.

- Никогда! Ни за что!

- Поясните!

- Я никогда не займу ваше место! - яростно захлебываясь, заговорил Женя. - Тот, кто занять ваше место захочет, круглый болван! Болван и еще раз болван! Кому придет такое в голову?

- Одному болвану - мне. Я был бы доволен.

- Вячеслав Андреевич, я преклоняюсь перед вашим талантом и понимаю, что не смогу сделать такую картину. Она мне не по зубам. Может быть, когда-нибудь я сделаю и свое… но это ваша картина. Я у вас учился и помню: каждый должен шлепать в собственных галошах. В своих, в своих!

- В собственных галошах - это верно, - сказал Крымов и задумчиво посмеялся. - И все же в земной жизни возможно все.

- Вячеслав Андреевич! Я не предатель! - выговорил Женя ожесточенно. - Я никогда не соглашусь!

Он, волнуясь и торопясь, стал неловко выдирать пачку дешевых сигарет из нагрудного кармана ковбойки и, закурив, надсадно выкашлянул дым.

- Никогда, никогда, - поспешно повторил Женя с негодованием. - Я знаю, почему вас недолюбливают некоторые из Комитета кино, да и некоторые деятели на студии! Не любят и опасаются! Как раз потому, что вы в собственных галошах ходите! А этого они не ценят, умишко у них конформистский, трусливый! Да и хлеб с маслом терять никак не хочется. Я слышал, как один осел, у которого всегда полные штаны, в своем кабинете кому-то сказал: "Поразительная у Крымова способность наживать себе, мягко выражаясь, оппонентов! Чего ему не хватает? Известности? Денег? Неуправляемый левак и эгоист!" Развелось таких вот ослов в кабинетах - уйма, и каждый двумя руками держится за кресло, а зубами - за стол! И почти все - неумейки!

Крымов опять засмеялся.

- Давайте, Женя, закончим на этом разговор о чиновниках в кино. Подумаем лучше, как жить дальше. Будем отстреливаться до последнего патрона или сдаваться в плен на милость оппонентам?

Он дружески взял Женю за локоть, встречая его засветившиеся слабой улыбкой карие глаза, договорил со своей обычной шутливой уверенностью:

- Отстреливаться, Женя, до последнего! Продолжайте искать героиню. Когда невмоготу будет, я подам сигнал, и вы выйдете из окружения. Я отстреляюсь тогда один.

- Вячеслав Андреевич! Зачем вы так?

- Милый Женя, вы еще молоды и не знаете, что обстоятельства бывают сильнее нас. Спасибо за участие.

- Вячеслав Андреевич!

- Вы не хотите принять от меня солдатское спасибо?

Глава тринадцатая

Через полчаса Молочков повез Крымова на дачу, и он, устало откинувшись затылком на спинку сиденья, закрыл глаза, опять с горечью возвращаясь в пустынный коридор на Петровке, где встретился, никак не предполагая, с Вениамином Владимировичем, с его непереносимой театральностью, казалось, неподвластной ему, вызванной искренним горем, и после этого безумия то ли наяву, то ли в воображении видел пьющих за столиком чай багрового Балабанова, по-бойцовски засучивающего рукава на коротких руках, костистолицего Пескарева с подвернутыми под кресло ногами, слышал свою изысканно-шутовскую речь, предназначенную им обоим, и одновременно жалел и не жалел о вылитой в пошлейшей клоунской игре с ними иронии. Но было это или не было? И что-то мешало ему, раздражало неуловимым новым беспокойством, причины которого он еще не определил, подобно тому, как иногда в какой-то момент необходимо бывает вспомнить нужную фамилию, а ее, проскальзывающую тенью, невозможно поймать в памяти.

Как только выехали со студии в раскаленный ад московских улиц и, подолгу задерживаясь, изнывая в вони выхлопных газов на забитых перекрестках, общительный Молочков, поминутно вытирая потеющие на руле руки и деликатно покашливая, попробовал заговорить ("Ай, умереть можно: чистая Сахара!"), но Крымов неохотно сказал: "Отдышимся и помолчим, Терентий, если не возражаешь?" - и замолчал, безразличный к асфальтовому пеклу, пылающему зною улиц, к старанию Молочкова быть упредительным, неунывающим, каким и полагалось, наверное, быть финансовому королю картины во всех жизненных обстоятельствах.

"Значит, я еду на дачу? - думал Крымов, настраиваясь на домашний лад. - Да, душ под яблонями, милая моя Таня, постоянный мой праздник, и Ольга с тихими бархатными глазами, которая так умеет молчать, когда недовольна мной… Два моих любимых существа на земле, без которых не было бы жизни… И чересчур серьезный Валентин, загадочный в чем-то, тайно желающий что-то свое, и его невеста Люся, Людмила, с виду простенькая, неразгаданная, но тоже желающая что-то свое. Так что же случилось? Раньше я ехал на дачу с радостью, а сейчас? Там есть мой кабинет в мансарде, книги, тахта под раскрытым окном, покой, тишина, в которой можно думать… Странно, я приехал из-за границы и так толком и не поговорил с Ольгой…"

И снова, едва он начинал думать об Ольге, соскучась по ней, он томительно чувствовал раннюю весну, горную свежесть в воздухе (где-то поблизости были Альпы), праздную толпу, текущую мимо уже жарких витрин магазинчиков, и видел далеко внизу, за каменным парапетом, от которого пахло теплом, апрелем, маленькую, заставленную машинами площадь, всю в нежной зелени платанов, в раскинутой по газонам весенней сети из теней и солнца, - в ту пору первых поездок за границу было ощущение близкой радости, любви, беспечной молодости. Эту уютную площадь он терпеливо искал в последующие приезды в Австрию и не нашел ни в Вене, ни в Зальцбурге. А иногда представлялось ему, что он не мог найти не площадь, согретую апрельским днем, а ту весну, молодость, ту счастливую надежду пятидесятых годов, которая не сбылась… "И все-таки неужели слабой ниточкой прошлого эта площадь связана с Ольгой? Я был за границей один, а она оставалась далеко в Москве… Я скучал, мечтал встретиться с ней на такой вот площади и вместе испытать молодой ветерок беззаботности…"

- Вячеслав Андреевич, дремлете, а? - Сквозь гул мотора, гася весну, зелень платанов на площади, обыденно и поэтому раздражающе прошелестел вкрадчивый голос и повторил: - Не задремали под шумок мотора, а?

- Бодрствую.

- А Евгений Павлович сурьезный человек. Интерес у него к работе есть.

"Опять Терентий с его неизлечимой общительностью и хозяйственной заботой, потерпел бы, родной".

- Ты о Нечуралове? - спросил Крымов, не открывая глаз.

- О нем, Вячеслав Андреевич.

Крымов разомкнул веки, еще отяжеленные забытьем. Машина миновала серые башни на окраине Москвы, неслась по выжженному добела асфальту кольцевой дороги, слева зубчатым забором мелькали ели, меж ними сквозили желтеющие поля, и в загородном водопаде света подрагивал выжидательной улыбкой узкий рот Молочкова.

"Любопытно - лицо у него совсем гладкое, как будто не растет ничего, а шея в крупных морщинах, - заметил Крымов. - Вероятно, крепок здоровьем, несмотря на худобу".

- Положительный он, Евгений Павлович. Не согласны вы?

- Согласен. Ты на дорогу смотри, на меня смотреть не обязательно.

- Не волнуйтесь. Знаю я, кого везу-то, - пропел по-бабьи утешительно Молочков. - Считайте, я вас на фронте везу. Ну, вроде где-нибудь на Днепре. Ежели б я тогда на права сдал, то с вами бы в разведке не был.

- А ты что, вспомнил разведку, Терентий?

- Все я забыл начисто. И помнить не хочу. Вас вот помню только, потому и люблю.

И волнистая ласковость в голосе, и черезкрайняя обходительность, и суетливая проворность его малорослой фигурки, и постоянная неумеренная уважительность, неистребимо проявляемая к Крымову, - все эти особенности Молочкова, не успевшие до дна раскрыться на войне, были с любопытством обнаружены Крымовым при первой же встрече шесть лет назад. Он относил это новое, ставшее неотделимым от Молочкова, к форме самозащиты, очевидно, выработанной раз и навсегда бывшим неудачливым разведчиком Терентием, сильно побитым жизнью и в послевоенные годы.

А встретились они нежданно-негаданно на Калужской площади возле автоматов с газированной водой в воскресный июньский день, весь заметеленный тополиным пухом, и, если бы не пушинка, прилепившаяся к краю стакана Крымова, они не обратили бы внимания друг на друга. "Ой, глянь, как села, прямо в рот летит, стерва", - сказал кто-то, подошедший сбоку, и, перхнув безразличным хохотком, протянул по-обезьяньи цепкую загорелую руку к стакану в соседнем автомате. Крымов взглянул и сначала не поверил: "Не может быть!"

Из взвода полковой разведки дошедших до Германии солдат в живых не осталось никого, он уже неясно помнил их лица, а эту жилистую, цепкую руку запомнил на всю жизнь, она даже снилась ему, судорожно царапающая пороховой снег на скате воронки… Да, это был Молочков, солдат из взвода разведки, когда-то очень худой, похожий на злого подростка, с наглыми желтыми глазами, ядовитый на язык, носивший трофейный ремень с парабеллумом, бьющим, по мнению многоопытных разведчиков, точно, жестко и гулко, и немецкие офицерские сапоги, залихватски собранные в гармошку на его тонких ногах. Но Молочков, узнанный в тот тополиный день по руке, стремительно схватившей стакан, был не тот ловкий любитель прибауток и деревенских частушек и не тот обезумевший парень, раздавленный страхом под огнем пулеметов на нейтралке, растерявший волю за несколько часов, а был помятый человек мелкого роста, в потертом костюмчике, донельзя застиранной рубашке, при галстуке, повязанном неумело; глаза его напряглись играть по-прежнему бойко, но были как обсосанные леденцы, и нездоровая бледность выявляла серую щетинку на щеках. И Крымова удивил его взгляд, собачий, заискивающий, когда в машине спросил, куда поехать выпить ради встречи - домой или в ресторан. Молочков, не решаясь удобно отвалиться на спинку сиденья, ответил, что домой бы лучше, ежели можно, с женой познакомиться, не без робости оглядывал салон машины, чехлы и привешенную Таней к зеркальцу в качестве талисмана какую-то лохматую нелепицу.

Дома у Крымова он скоро захмелел, оживился, держал нож и вилку, отставив мизинец, и, все-таки запинаясь в присутствии сдержанно гостеприимной Ольги, рассказал невеселую послевоенную свою историю. В сорок пятом году вернулся в колхоз под Воронежем, мужиков - полтора человека, одни бабы, поэтому без раздумывания устроился по причине ранений работать кладовщиком, да жизнь пошла на каверзную неудачу, вроде барометр на бурю: жениться не успел, красивые бабы не давали выбрать единственную, поили самогоном, как быка, а потом - перекувырк случился. Кладовую городские воры обокрали и подожгли, а отвечать пришлось ему по суровым послевоенным законам, в сорок девятом году судьи дали на хорошую катушку статью, отчего в холоде и голоде валил лес на северных реках. А срок отбыл, в деревню не вернулся, решил вольным манером заколачивать в Сибири длинный рубль леспромхозной электропилой и топориком. В тайге большую деньгу не ухватил, потому что женился, сил меньше стало, и обратно душу поманила хозяйственная работа - подвернулось хорошее место по снабжению геологической партии на реке Нижняя Тунгуска (там медведи в обнимку под окнами гуляют). Но поисковая организация закончила дело в три года, и судьба бросила его сначала в таежный городок Киренск, затем в Иркутск, где заведовал и овощной базой, и гаражом, и рабочей столовой до случайной болезни почек ("Болотной воды на охоте с устатку напился и заразу какую-то подхватил"). Вскоре жена ушла от него, от хворого, не мужа и не работника, а он после болезни, долгого лечения заимел стариковскую мечту перебраться поближе к Москве, в Химки, к родной сестре, которая жила одна, вдовой, и тут хотел устроиться по профессии - по снабжению на вагоностроительный завод, да ничего хорошего, никакого приличного места пока нету. "Всё обещают: заходите, заходите, а денег ни гроша, на сестрину пенсию хлеб жевать совесть не позволяет, хоть плачь, на сухарях живу, но у сестры не обедаю. Куплю в целлофане сухарей, где-нибудь на бульваре погрызу, и вроде по-солдатски сыт!"

И рассказывая, сильно опьяневший, он действительно захлюпал носом, и было Крымову больно, жалко видеть его измятый, затерханный пиджачишко, его растянутые плачем губы и то, как он при этом вилкой тыкал в хлебницу, подцепляя ломоть, как косился на картины на стенах столовой, на вазы, на люстру, видимо считая это за большое богатство, за роскошь, что заслужил бывший командир взвода, теперь известный человек. И Крымов запомнил хмельную пунцовость его щек, сразу ставших от возбуждения меловыми - темнее, колючее выделилась на них будто вмиг отросшая щетинка, когда он, вытерев жилистым кулачком слезы, сказал срывающимся голосом: "Я раб ваш, Вячеслав Андреевич. Служить я буду вам верно. С вами ведь мы одной веревочкой связаны - воевали вместе. Жизнью вам обязан. Возьмите меня на работу к себе. Много вы можете, знаю я".

Нет, на фронте они не считались друзьями, все было проще, поэтому яснее, и, может быть, связывающей веревочкой была лишь одна неудачная разведка зимой сорок четвертого года. Крымов не забыл ту невезучую разведку и то ли из жалости к Молочкову, то ли из чувства собственной вины помог ему устроиться администратором при какой-то съемочной группе на студии, позже помощником директора и, наконец, директором в своей группе, довольный его расторопностью. Неустанная сверхбодрость, сверхэнергичность и сметливость Молочкова, его приятнейшие отношения со студийными администраторами, его ласковое умение завязывать добрейшие связи с различными учреждениями, от которых могла зависеть организация съемки на натуре, и предупредительная готовность выполнить любое распоряжение Крымова, покорная, умиленная улыбка благодарности за прошлое и настоящее, культ режиссера в группе, как говорили на студии, - все это, не предполагаемое много лет назад в Молочкове, подтверждало Крымову одно: в разную пору черт или ангел сидит в человеке. "Черт был там, ангел здесь. Или наоборот?" Но к почтительной, преданной исполнительности Молочкова, почасту неприятной, как лесть, он относился со своей обычной иронией, главное же было в том, что денежные, административные и организационные дела под неусыпной властью директора не имели сколько-нибудь серьезных изъянов. И Молочков за шесть лет работы занял солидное место среди директоров съемочных групп, получил при содействии Крымова квартиру, стал носить аккуратные костюмчики, неузнаваемо чистенький, вымытый, тщательно брился, галстук завязывал умело, после премиальных с трех картин купил "Москвич" и, наконец, в прошлом году женился. Удивительно было то, что в день регистрации брака он напросился к Крымову домой на полчасика по важному делу - "показать невесту, ежели разрешите", - и приехал с крупной полной женщиной, круглолицей, миловидной, утонувшей в пышном светлом платье, в волнообразных оборках, в веерных складках наподобие белых перьев, и разом квартира наполнилась крепким запахом духов, теплого тела, густым контральто, которое она снижала до мелодичного вибрирования, довольно нестеснительно говоря о том, что обожает исторические фильмы, где радуют очаровательные наряды, костюмы, роскошные кареты, балы, где отдыхаешь душой, а Крымов вежливо улыбался, благодаря Бога за то, что Ольги не было дома (она не переносила несоразмерные восторги и крепкий парфюмерный запах), и впал в тоскливое отчаяние, не переставая замороженно улыбаться, когда она с радостным изумлением ("Ах, какое чудо!") села к пианино, изящным жестом, плавно расправила вокруг бедер волнообразные складки и пухлыми пальчиками попробовала клавиши. А Молочков, влюбленно ходивший за ней в своем новом костюме, украшенном гвоздикой в петлице, весь напрягся стрункой, покорно заблестел навстречу ее взору блаженными глазами жениха, закивал просительно: "Спой, пожалуйста, Сонечка, пусть послушает Вячеслав Андреевич", - и зашептал Крымову с секретной значительностью: "Сонечка преподает пение в школе".

Назад Дальше