Они говорили по-французски, Крымов не все понимал, его угнетало это жадное вечернее шевеление людей, ищущих торопливых наслаждений на площади и в этих мрачных переулках, где открыто продавалась живая плоть - бедра, ноги, губы, механические движения по выбору покупателя, и было такое же давящее чувство, какое он испытал два года назад в гамбургском магазине, наивно называемом гигиеническим, при виде омерзительно огромной резиновой куклы, имеющей имя Линда, обладающей теплом "нормального женского тела" (что выяснилось из торговой рекламы), которую можно купить за тридцать марок в постоянные любовницы, ибо никакого различия нет. И поразил его в том магазине странный покупатель, некий сухонький тонконогий мужчина лет сорока, топтавшийся около двери. Он зачем-то завязывал на лице до глаз носовой платок и то делал шаг к прилавку, то отступал назад с полоумным взглядом одержимого необоримой манией, больным стыдом и страхом…
А тут, на парижской площади Пигаль, близ темных переулков, все буйствовало бессонным фейерверком неона и электричества, везде текли праздные толпы желающих познать или увидеть предметы удовольствий, стояли ожидающей цепочкой у ярко светившихся окон бара юные проститутки в курточках, и от одной девицы к другой разъезжал в коляске инвалид, полноватый в шее и плечах, в каскетке военного покроя, и подолгу убеждал их в чем-то, с мольбой вскидывая глаза, но они отрицательно перекрещивали указательные пальцы, поворачивались к нему спинами, видимо, не договорившись в цене, а он отъезжал, возбужденный, с рыскающим потным лицом, затем наконец утомленно подкатил к металлическому барьеру, огораживающему тротуар, рывком положил на перила дрожащие кулаки, и Крымову, вероятно, привиделось: по его круглым молодым щекам быстро скатывались злые слезы. Инвалид смотрел через дорогу на багрово подсвеченные витрины нового американского шоу; а там, на другой стороне улицы, пронзительно завывала сирена, увеличивалась, расширялась толпа, загораживая витрины и вход в кабаре. Полицейская машина, вращая голубыми молниями сигналов, круто остановилась возле тротуара, двое полицейских провели кого-то окровавленного сквозь расступавшуюся у подъезда толпу, втолкнули в распахнутую дверцу. Вновь взвыла сирена, машина, стремительно выворачиваясь из скопища автомобилей у обочины, задела боком железный столб с названием улицы, столб скрипнул, закачался, толпа дружно, злорадно захохотала. Полицейская машина, освобождая дорогу грозным ревом сирены, помчалась под вспыхивающими витками реклам, исчезла в хаосе огней, газовых светов, в потоке автомобилей.
В тот вечер Крымова не отпускало состояние какой-то непоправимо совершающейся вокруг тупой бессмысленности, он пил больше обычного, молча слушал Гричмара и просидел в баре до трех часов ночи в тщетной надежде освободиться от того больного, тягостного, что не прекращалось за стенами бара, на ночных улицах Парижа.
"О чем я думаю? Протопоп Аввакум, пляс Пигаль, девицы в студенческих курточках, плачущий инвалид в коляске… И четыре тысячи, и неумолимо сжатый рот Молочкова? В чем связь? Где? Варианты и вариации. Так или приблизительно так было уже в Древнем Риме. И может быть, было всегда, всю историю? Нет, даже после войны такого крайнего ощущения безумия не было. Что делать? Куда движется все?"
Глава пятнадцатая
Он поймал левую машину и всю дорогу до дачи не мог избавиться от навязчиво повторяющейся липкой мысли: "Почему в зрачках у него было плоское торжество?"
Таня читала в гамаке; поодаль, должно быть опасаясь помешать ей, ходил по тропинке Анатолий Петрович Стишов, на солнце меж яблонь были хорошо заметны его светлый костюм, серебристая седина, нерушимая тщательность косого пробора, и едва Крымов открыл калитку, Стишов пошел навстречу ему торопливыми шагами.
- Приехал час назад, жду тебя, - заговорил он против обыкновения обеспокоенно. - Мне надо тебе кое-что сказать. Займу минут двадцать. Я сегодня был у следователя, который ведет дело…
- Минуту, Толя. Не будем спешить.
Крымов прервал его и, принимая обычный шутливо-иронический вид, подошел к Тане, а она, сияя темно-серыми глазами, соскочила с гамака, звучно чмокнула его в щеку.
- Привет, папа.
- Здравствуй, коза-дереза, не скучала?
Она засмеялась.
- Дорогой родитель, мне приказано накормить тебя. Мама, как говорится, на пленэре. Будет ждать закат. А я ждала тебя. И не пошла на пляж, хотя жених и невеста меня усиленно приглашали. Докладываю, что сегодня чудесная окрошка. Где будешь обедать, на террасе или в саду?
"Вот оно, единственное, родственно верное, что не предаст никогда…" - подумал он растроганно и поцеловал дочь в макушку с новой нежностью к ее голосу, к ее светлым, подстриженным под мальчика волосам, пахнущим солнцем.
- Что-то не хочется, Танюша, - сказал Крымов. - Знаешь, я пообедал на студии. Подожду до ужина. Если можно, принеси нам боржом или что там найдется в холодильнике ко мне в кабинет. Есть, капитан?
- Есть, командир, - отозвалась Таня с озорным согласием, вступая в приятную между ними игру, но сейчас же встревоженно спросила: - Сегодня не было холодной войны? Ты сегодня не очень устал, папа?
- Нет, - ответил он охотно, - не так чтоб уж очень и не очень чтоб уж так. А что, дочь?
- Дай мне руку, я быстро все узнаю по линиям на ладони. Хочешь познать себя? Я пробовала рассмотреть картину жизни у Анатолия Петровича, но там все как у черепахи на панцире. Полная путаница.
- Такова моя жизнь, Татьяна Вячеславовна, - сказал Стишов, элегантно поклонившись.
- Руку? Узнаешь картину жизни по линиям? Это интересно, - проговорил Крымов оживленно. - Но, может быть, потом? Ну хорошо, хиромант, узнавай.
Она взяла его руку, строго сосредоточилась, свела на переносице ровные брови, с минуту помолчала, посмотрела на свою розовую ладошку, на его ладонь и, тряхнув волосами, заговорила таинственно:
- Ты добрый, и я. Передалось в генах. Ты будешь жить семьдесят восемь лет. А я семьдесят пять.
- Танюша, не пугай.
- Ты слушай, пожалуйста, у тебя интересные линии. Жена тебя любит, а ты ее меньше, вот даже как. И дети совсем разные.
- Чепуха, а?
- А ты слушай и молчи. Женская половина в семье тебя любит. Но дети, я сказала, совсем разные, один в лес, другой по грибы. По грибы - это я. А вообще судьба у тебя счастливая. Вот и все. И вообще - все будет хорошо. Только всех дураков надо посадить на космический корабль и отправить на необитаемую планету.
- Это рационализаторское предложение, Танюша, надо учесть. Очень любопытно. А где ты хиромантии научилась? - спросил Крымов легкомысленным тоном продолжающейся игры, в то же время предчувствуя что-то серьезное, намеренное в действиях дочери.
- Сегодня утром на пляже, - ответила Таня небрежно. - Одна женщина умная научила. Кстати, твоя зрительница и почитательница. Она, между прочим, просила тебе передать: "Пусть Вячеслав Андреевич не обращает внимания на всех длинноухих лицемеров и лжецов, которыми сейчас хоть пруд пруди". Передаю тебе. Это все-таки голос масс, учти. А я с ними, папа. Ох, как я ненавижу всех дурацких клеветников!
И Крымов, внезапно охваченный сладкой мукой отцовского чувства, терпкой догадкой, что она, его дочь, ведя прежнюю веселую роль, одновременно неумело, по-детски отрицала неладное, хотела ему помочь, глядел, не говоря ни слова, на ее поднятое, независимое, готовое к защите лицо и с судорогой в горле легонько и благодарно потрепал ее мягкие волосы на затылке.
- Спасибо, милая.
Она сказала дрожащими губами:
- Ты не веришь мне? Я колдунья и ясновидящая. Вот посмотришь.
- Спасибо, Танюша. Я верю, верю в твое ясновидение. Так ты принесешь нам чего-нибудь холодненького? Ну что ж, пошли ко мне наверх. - Он кивнул терпеливо ждавшему Стишову, на ходу снял пиджак, освобождаясь от его тесноты, перекинул через руку. - Ты образованный человек, Толя, поэтому скажи мне, когда спадет жара?
- Хотел бы тебя порадовать, Вячеслав, но я не метеоролог и в данном вопросе бессилен.
- Как жаль, что мы во многом бываем бессильны, да, бессильны.
Он был разбит, опустошен всем этим днем, и, как только поднялись в мансарду, непреоборимое желание овладело им - вот сейчас упасть в кресло, наслаждаясь дуновением сквознячков (окна и дверь на балкон были открыты настежь), или лечь на обманчиво затененный листвой пол возле тахты, молчать, курить, смотреть в потолок на водянистое колебание солнечной сетки и не думать ни о чем. Это было чувство какого то тихого, притуплённого беспокойства, и, чтобы заглушить подспудное глухое посасывание тоски, он швырнул пиджак на тахту (не хватало сил повесить его в шкаф), сказал: "А, ладно!" - отбросил крышку маленького бара, встроенного между книжными полками, налил в два фужера коньяку и вроде бы безмятежно взглянул на Стишова, со скрещенными на груди руками в задумчивости стоявшего у дверей мансарды.
- Что, спрашивается, стоишь, как Наполеон на Поклонной горе? Делегации не будет, ключей не вручат, никто побежденным себя не признает. В победе - половина поражения.
- В чьей победе?
- В ничьей. Победы нет ни у кого. Пока есть бог и дьявол, - сказал Крымов и протянул фужер с коньяком. - По-моему, Толя, каждый современный зашифрованный Наполеон даже спит еженощно, скрестив руки на груди. Тебя к узурпаторам не причисляю. Ты не способен удержать власть. Но как ты думаешь, мой директор картины Молочков спит со скрещенными на груди руками?
- Я за рулем, и ты знаешь, что я терпеть не могу алкоголя, - отказался Стишов и поставил фужер на полочку бара. - В жару и тебе не советую. Лишняя нагрузка на сердце.
- Невероятная дисциплинированность. Приветствую умеренность и самообладание. Сократ был велик. Твое здоровье, Толя.
Он выпил, с облегчением крякнул и повалился в кресло, весь вытянулся, мечтая о долгожданном покое - вот так удобно и расслабленно полежать в кресле, погрузиться в тишину и плыть в успокаивающем забытьи бездумности. Но Стишов в напряженном ожидании стоял перед креслом, освещенный полным летним днем из сада, и этот раздробленный листвой свет, отражаясь в его голубых глазах, казался неярким, зимним.
- Толя, - сказал Крымов, - у тебя декабрь в глазах. Какова причина, дружище?
Стишов сердито вздернул плечи.
- Я поражен, Вячеслав, если уж говорить прямо, непонятной низостью людей.
- Чем-чем? Низостью?
- Именно, именно! Поражен их низостью, их жалкой робостью и, если хочешь, злой недобротой! Что случилось? Они недавно улыбались от счастья общения с тобой, объяснялись тебе в любви, лезли лобызаться, плакали на твоих картинах!..
- Что и кого ты имеешь в виду?
- Не удивляйся, Вячеслав, и изволь послушать меня, - так же сердито продолжал Стишов. - Сегодня я наконец не выдержал студийных слухов и поехал на эту знаменитую Петровку, к твоему следователю Олегу Григорьевичу Токареву… Позвонил и поехал. И прости, знаю, что ты утром был там, но разговор у тебя не состоялся по каким-то причинам. Знаю все, как видишь. И то, что следователь, в общем-то человек без предвзятости, твой доброжелатель, поставлен в нелегкое положение, как он сам сказал…
- Объясни, что сие значит?
- Я зол и вообще целый день сегодня не в своей тарелке, - сказал Стишов и резковато махнул рукой, отчего золотисто взблеснула запонка на чистейшей накрахмаленной манжете. - Я приехал к нему раздраженный, с единственным вопросом: когда наконец почтенная Фемида кончит подозревать уважаемого человека в том, в чем он не виноват? Я был вне себя. И ты знаешь, что он мне ответил? Он сказал: "К сожалению, удивлен невнятной позицией студии и некоторых коллег Крымова, лишенных всякой личной позиции, готовых согласиться с любым предположением в случившейся ужасной трагедии. И "да", и "нет", и "возможно", и "невозможно". И "все может быть". Да что это за ничтожества! Что за патентованные негодяи! - воскликнул Стишов и, расстегнув верхнюю пуговицу пиджака, заходил по кабинету. - Он не имел права называть фамилии и говорить о подробностях, но я, в общем, догадываюсь, кто эти лишенные позиции коллеги! Тебе не могут простить…
- Чего именно?
- Одни не могут простить тебе таланта, другие - независимости!
- К дьяволу независимость! - не согласился Крымов. - Кто из нас на земле независим? Пожалуйста, не преувеличивай. Нет человека независимого. Даже те, кто управляет миром, зависимы.
- Я не преувеличиваю, Вячеслав, а преуменьшаю! - возразил Стишов серьезно. - Хочешь пример? Изволь. Этот кретин Балабанов боится тебя, хотя тайно расположен к гадостям. Он знал, что ты его пошлешь ко всем святым, а ему во что бы то ни стало надо было ублаготворить знаменитого американца, с которым возможна совместная постановка и приятная поездка в Америку. И он направил меня к тебе, чтобы я уговорил своего строптивого друга. Ты им нужен как витрина. Но тем не менее они от тебя с удовольствием, огорченные и рыдающие, отделались бы. С посредственностями жить легче. И представь - у следователя уже лежит анонимка, не имеющая никакого отношения к делу, а все же - крашеное яичко к христову дню. Тебя обвиняют в аполитичности при разговоре с Гричмаром, как сказал мне следователь. А так как на встрече присутствовали двое - твой директор, Молочков, и я, - то анонимку написал один из двоих…
- Не совсем так, - усмехнулся Крымов. - Нас было четверо. Поэтому донос мог написать и я, опомнившись, отрезвев и раскаявшись, или Гричмар, чуточку хватив в баре аэропорта перед отлетом, заботясь о моей нравственности и заблудшей душе.
- У тебя еще хватает сил иронизировать, Вячеслав, - выговорил Стишов, и его тонкое стоическое лицо римского патриция побледнело, стало печальным. - Да, Вячеслав, на старости лет я не в первый раз прихожу к прискорбному выводу. Можно ли за дверью своего дома оставаться самим собою? Вряд ли, Вячеслав, вряд ли. Нельзя сохранить невинность. Угождай расхожим вкусам, улыбайся бездарным критикам - и ты мил всем, талантище, молодец, чуть-чуть не дотянул до великого! А я брезгую, боюсь взбешенных лисиц и глупцов… Ах, разве не мерзость! - воскликнул Стишов, подходя к бару, и было смешно и грустно видеть, как он, высокий, благородно седой, моложаво изящный холостяк, не без брезгливости взял двумя пальцами фужер с коньяком, понюхал его, водя из стороны в сторону носом (так нюхают нечто грубое, малоароматичное), сказал с язвительным сожалением: - Если бы я умел, то напился бы, как в субботу наш слесарь-водопроводчик из домоуправления, и тогда было бы восхитительно материться и смотреть на белый свет!
- Ты не умеешь, Толя, ни того ни другого, - сказал Крымов. - Не твое амплуа. Пить в меру и ругаться не в меру могу я. Как бывший полковой разведчик. Тебе не к лицу. Никто не поймет и не оценит. Ты в другой традиции. В дворянской. Голубых кровей.
- Поймут! - возразил разгоряченно Стишов и так стукнул фужером о подставку бара, что выплеснулся коньяк. - Поймут! - повторил он и слегка сконфуженно вытер ладони аккуратно сложенным носовым платком. - Надо тебе пойти куда надо, Вячеслав, и разорвать паутину нечестивых пауков! Иначе она задушить может!..
- Куда пойти? Жаловаться на кого? Сетовать на коллег по работе? Я не знаю, с кем разговаривал следователь. На Балабанова? У него в десятки раз больше так называемых аргументов, чем у меня: молодая актриса погибла при неизвестных обстоятельствах, поэтому ведется следствие, а сам режиссер Крымов - человек довольно избалованный, испорченный славой, возомнил, что ему дозволено все. К тому же жаловаться - признак слабости, Толя.
- Ах, что ты там такое натворил с Балабановым? - застонал Стишов и схватился за голову. - Вся студия о небывалом скандале говорит! И это действительно: - в его кабинете сидел сам Пескарев? Представляю, как он доложит начальству, какими сочными все разрисует красками! И ты что - в самом деле хотел отвесить пощечину Балабанову? Какие у тебя ветхозаветные кавалергардские манеры! На худой конец, лучше уж было бы бросить перчатку.
"Значит, было. Неужели было?"
- Нету их нонеча, белых перчаток-то кавалергардских. А случись такое лет тридцать назад, с превеликим удовольствием прикоснулся бы к его нежному личику без лишних размышлений. Жаль, давно растерял солдатскую прыткость. Значит, правда, скандал? Прекрасно! А мне казалось - все произошло в моем трусливом воображении.
- Ты самоубийца, Вячеслав, чудовище и драчливый мальчишка! Ты с завязанными глазами ищешь край пропасти!
- Опять не вполне так, Толя. Ну вообрази: пришел я к одному кинематографическому начальству. Толстощекий наш отец бежит по кабинету навстречу, весь нетерпение, весь излучение восторга: "А-а, вы ко мне, какой гость, какой гость, не часто вы меня балуете!" Радостное трясение руки, чуть ли не сладостное лобызание, чай с сушками, счастливое блистание глаз, чуткие расспросы, обещания: "Конечно, конечно, все утрясем! Если не помогать талантам, зачем нам здесь, чиновникам, сидеть?" И - ни черта! Пальцем не пошевелит. Такова современная форма выживания. Все на опыте проверено, Толя.
- Повторяю: ты задира и самоубийца! Ты как будто нарочно ищешь своей гибели!.. Я умоляю тебя! Смирись! Я прошу тебя! Я умоляю! - вскричал вдруг Стишов и просительно сложил руки на груди. - Ты непременно хочешь безвинно пострадать?
- С чем смириться?
- Не вступай ни с кем в конфликты, Вячеслав, прошу тебя.
- Представь, что многое от меня не зависит, Толя.
На лестнице в мансарду послышались взбегающие шаги, и, спросив на пороге: "Папа, можно?" - в кабинет вошла Таня, с лукавым подозрением тряхнула волосами в сторону Крымова, затем Стишова, поставила на откинутую подставку бара графин, заискрившийся розоватой жидкостью, сказала:
- Я вижу, у вас секреты. Папа, это сок моего производства. Размятая малина в колодезной воде. Потрясающе! Нужно пить и мечтать о чем-нибудь. Я сейчас налью.
Она щедро, до краев наполнила чистые фужеры, подала сок обоим и, босая, на цыпочках сделала шутливый реверанс.
- Если я не нужна, то я пошла на пляж поиграть в волейбол и выкупаться. Возражений существенных, папа, нет? Обед на кухне.
Она поцеловала отца в висок и вышла, легко ступая загорелыми ногами, а он еще чувствовал прикосновение ее детских губ, как прохладу ветерка, родной плоти, и не сразу расслышал голос Стишова, поперхнувшегося глотком ледяного сока:
- Ты абсолютно невиновен, но кому-то надо замутить чистую воду: а может быть, Крымов и виновен!
- Наверное, виновен, Толя, наверное.
- О чем ты говоришь, безумец!
- Слезинка ребенка… помнишь? Поэтому мы все виноваты. За слезинку ребенка, без вины пролитую. Мы все, кто еще способен чувствовать. Иначе никто ничего не стоит.
- При чем здесь Федор Михайлович, скажи на милость? Я замечаю, в тебе сентиментальность появилась!
- Поверь, Толя, нам не хватает парковых скамеек, чтобы подумать об изруганной практицистами сентиментальности.