Юрий Бондарев: Игра - Бондарев Юрий Васильевич 7 стр.


Здесь, в уголке Ольги, было то, что любила она: плавность линий и изгибов, стройность, округлость в архитектуре, распространяющей тепло, успокоение, радость силуэтов, - рисунки и фотографии Пречистенского бульвара, храм Христа Спасителя с видом на Замоскворечье, Сухарева башня с белыми узорами, ярусами и открытой галереей, весеннее Зарядье, его утренние переулки, вековые часовни и Ольгин московский пейзаж, весь в ледяной розовости зари, с обросшим инеем первым трамваем на пустынной улице, а рядом пейзаж дачный, грустно влекущий настроение сумерек: за окном голубеет зимний воздух, синеет снег на покатых крышах меж черных елей, и кое-где уже теплятся огоньки в домах.

Всякий раз Крымова овеивало здесь нетронутой чистотой, исходившей от старых фотографий, пейзажей на стенах, от чертежного стола с лампой на гибкой ножке, от тюлевой занавески до пола, в слабых волнистых движениях которой было что-то женственное, опрятное, так же как и опрятно застеленной кровати Ольги.

Когда пятнадцать лет назад строили дачу, эту комнатку отделали первой и не в Москве, а на даче встречали Новый год, возбужденные строительными хлопотами, деловыми разговорами с плотниками, исполненные самых радужных надежд на будущее, уповая на то, чтобы летом жить, работать в саду, принимать гостей, разумеется, только за городом. Но та первая встреча Нового года на даче была случайной и особенной, потому что, задержанные обильной метелью, завалившей дороги, они не поехали в Москву и, отрезанные снегопадом, остались вдвоем в недостроенном доме, скипидарно пахнущем холодными стружками на лестнице и воском свечей, оттаявшей хвоей в Ольгиной натопленной комнате, сотрясаемой вьюгой целый вечер. И все, что тогда делала, говорила Ольга, было наполнено ее любовью к нему: в ее безобманных, бархатных глазах, подставленных его взгляду, проходила то улыбка, то вырастала робкая нежность, когда он касался ее, своей жены, уже родившей двоих детей, но такой же нерешительной, как в девическую пору, отчего-то стеснявшейся его нетерпения.

Он срубил в лесу елку, принес ее вместе с металлическим духом снега, сплошь завьюженную, и Ольга стала наряжать ее нарезанными из остатков обоев гирляндами, он же мешал ей, топтался позади, острил, советовал, видел ее наклоненную гладко причесанную голову, тугой узел волос на затылке и то и дело брал ее за плечи, поворачивал к себе. А она, завороженно глядя ему в лицо, говорила растерянно:

- Это год лошади, поэтому тебе надо надеть коричневый костюм.

- Ах так, Оля? Обязательно коричневый? К несчастью, забыл свой гардероб из пятидесяти смокингов в Буэнос-Айресе в апартаментах отеля "Хилтон". Пустяки. Дам телеграмму.

- Какая забывчивость! Что же делать? Сбруя ведь коричневая, в общем-то. Знаешь, какой ритуал? Нужно, чтобы было надето на нас что-то кожаное. И чтобы висела на мужчине золотая цепочка. Нагни голову. Я надену тебе свою. - Она сняла с себя и застегнула на его шее крошечную цепочку, сказала озабоченно: - А мне дай твой коричневый ремень от брюк. Я подпояшусь. На столе должна стоять игрушечная лошадка. В блюдечке перед ней - овес и кусочек сахара. Еще что? Ровно в двенадцать шампанское пить нельзя. Да у нас и нет его. Как хорошо! Только коньяк или водку. Это, слава богу, у нас есть. За минуту до полуночи открыть дверь и выпустить старый год. Ровно в двенадцать войдет новый год. Закрыть дверь. И тогда надо выпить за него. Давай так встречать Новый год, по лунному календарю.

И он с великой охотой принял ритуал встречи Нового года по лунному календарю, не ведая до сих пор, есть ли год лошади в этом летосчислении, и Ольга, мягко светясь глазами, сидела за столом, подпоясанная мужским ремнем, у него же на шее висела Ольгина цепочка, сохранявшая, мнилось, ее телесное тепло, трогательная в женской невесомости на его грубом свитере, и стояла на середине стола игрушечная лошадка, и было блюдце с кусочком сахара. А ровно за минуту до полуночи он предложил Ольге: "Пошли встречать конягу, только возьми свою рюмку", - и вышел в пропитанную смолистостью стружек темноту лестницы, где еще не было проведено электричество (как и во всем доме), спустился с мансарды в тамбур, распахнул входную дверь на ветер, несущий наискось сизые космы, гул метели, окатившей их обоих глухим волчьим холодом непроглядной ночи. И почудилось, что они несутся в потемках по краю Вселенной, он и она, оторванные от земли, в соединенном счастливом одиночестве, как бывало в молодости, когда им не нужно было ничего, кроме старого, продавленного дивана в снимаемой за тридцать рублей комнатке в коммунальной квартире на Якиманке.

- Вот он идет, слышишь? Топает валенками между сугробами и крякает в бороду, - сказала Ольга, неумело шутя и вздрагивая. - Слышишь? Выпустил старый год и вошел. И холод внес с собой. Чувствуешь?

- И снегу натащил, старикашка.

Он захлопнул дверь (вьюгой успело нанести на пол белые холмики), обнял Ольгу, согревая, чокнулся с ее рюмкой и поцеловал в холодные, сладко-горькие от коньяка губы, сказал полусерьезно, скрывая захлестнувшее волнение:

- С Новым годом, моя любимая жена!

- Ты сказал так, будто у тебя гарем. Любимая жена и нелюбимая жена, - ответила она и, вздохнув, тоже легонько поцеловала его.

А он опять поразился тому, что она поцеловала его не согревающимися от холодного вина губами, так же наивно, неопытно, вызывая прежнюю неутоленность, как когда-то в целомудренной молодости после войны, не научившись тому, чему еще до встречи с ней научили его послевоенные знакомства, и, наслаждаясь ее неуменьем и неразвращенной чистотой, он сказал:

- Ты, чудесная моя женщина, опять целуешься, как галчонок, и все время закрываешь глаза и вздыхаешь.

В два часа ночи метель утихла, и, до глухоты окруженные безмолвием оцепеняющей стужи, они вышли в первозданную лесную пустыню, деревенскую, сугробную. Скрип снега под валенками был так пронзительно и остро звонок, что перехватывало дыхание. В оранжевых морозных кольцах светила луна, сыпалась изморозь, и Крымов видел в лунном дыму скольжение теней на свежем покрове снега, как отражение солнечных бликов на песчаном дне.

Ольга шла рядом, говорила о чем-то (он плохо слушал, думая о том, что никогда не переставал любить ее). Она иногда трогала его за рукав, взглядывая снизу с улыбкой, а он, немного оглушенный своей точно первой влюбленностью, глядел на ее приглашающее к спокойной радости лицо и тоже улыбался и ее взгляду, и этой новогодней ночи, и стреляющему треску деревьев в лесу, где изредка срывались текучей пылью снежные пласты с отяжеленных этажей елей.

Но Крымов помнил и солнечное серебристое утро первого дня Нового года, когда, проснувшись, увидел, что она, зажав ладонями виски, смотрела на него неподвижно и задумчиво, точно хотела запомнить его, перед тем как расстаться надолго.

- Ты что? - спросил он встревоженно и обнял ее, опять загораясь желанием.

- Я проснулась и увидела, как ты спишь. И подумала, что наши дети не похожи на тебя. И тут мне стало так страшно. Неужели через десять или пятнадцать лет мы больше не увидим друг друга? Как мне жаль и тебя, и детей, и всю нашу короткую жизнь на земле.

- Почему жаль, Оленька?

- Мне показалось, что мы с тобой только вдвоем на целом свете, но ты не любишь меня. Нет, мы все-таки одиноки. И ты, и я… - Ее тихие бархатные глаза дрогнули, и, пряча лицо, она повернула голову к стене, а он с разрывающей душу горечью стал целовать ее слабые, ускользающие губы и шепотом говорил, переводя дыхание:

- Ты напрасно, Оля. Наверно, мы с тобой были иногда счастливы.

Он говорил это, опасаясь, что Ольга возразит и разрушит его новую влюбленность, ставшую за несколько часов их оторванности от Москвы смыслом его близости к ней, влюбленность в посланную ему благосклонной судьбой святую женщину, ни разу не обманувшую в чувстве, хотя сам бывал в молодости грешен не однажды.

- Какая несправедливость, - сказала она шепотом и прижалась, вдавилась носом ему в грудь. - Я не хочу с тобой расставаться.

- Я знаю, тебя пугают сны, - проговорил он. - Забудь о том, что привиделось тебе.

Спускаясь по лестнице из мансарды, выйдя в теплынь сада, на посыпанную речным песком дорожку, исполосованную тенями, Крымов опять среди солнценосного июльского дня как наяву увидел ту пустынную зимнюю ночь, лунные сугробы и морозное утро в комнате Ольги с их счастливым одиночеством.

- Тебе помочь найти маменцию? - крикнула Таня издали, отрываясь от книги, и заболтала босыми ногами. - Мама на Солнечной поляне. Проводить?

- Не надо, дочь. Я найду.

"Да я и не переставал любить ее, - подумал он, направляясь по тропинке в конец сада, к калитке в лес. - А ей как будто не хватает моей искренности".

Он нашел Ольгу под березами на краю поляны. Она стояла перед утопавшим в траве мольбертом и чуть устало отклонялась от холста, приложив обратную сторону ладони ко лбу. И все было родное в ней: и этот мягкий жест усталости после долгой работы, и узел черных волос, и линия спины и плеч, еще молодых, девически крепких, видимо, благодаря занятиям гимнастикой и тибетской йогой, чему она отдавала ежедневно не меньше часа, поверив в этот восточный "секрет" здоровья и вечной молодости. Она увидела его, опустила кисть, молча повернулась и так в ожидании стояла до тех пор, пока он не приблизился.

- Здравствуй, ненаглядная жена моя…

"Откуда появилась во мне пошлость? Какая сила управляет мной?"

И он обнял ее так стесненно, неловко, словно не имел права на объятие и поэтому преодолевал, перебарывал запрет и недозволенное.

- Здравствуй, ненаглядный муж мой. - Она подставила ему не губы, а щеку, взглянула с насмешливым интересом из-под выгнутых бровей. - Разве я столб или дерево? Ты не рассчитываешь свою силу, Вячеслав Андреевич.

От ее сдержанности исходил осенний холодок, и он догадался о возможных причинах этого неприятного заморозка, но все же нашел мужество пошутить, смягчая ее холодноватость:

- Вероятно, Оля, за неделю, пока не видел тебя, я разучился обращаться с драгоценными вещами, старый осел.

"Опять пошлость! Что это я горожу? В самом деле - непроходимый глупец!"

- Тогда отпусти меня, свою драгоценную вещь.

Ее глаза заблестели тою же спокойной недоверчивостью, она осторожно высвободилась, он сказал виновато:

- Я соскучился, если ты можешь хоть капельку поверить…

- Ты приехал вовремя. Мы сейчас идем обедать. Помоги мне собрать мольберт.

Она не попросила его по обыкновению "покоситься на этюды", на еще влажные, непросохшие акварели ("Что ты скажешь - ничего это тебе?"), которые он оценивал довольно-таки снисходительно, ибо считал чистый пейзаж лишь зеркальным отражением изменчивой действительности, предпочитая ему портрет природы - пейзаж философский, с разумной, естественной красотой, противоречащей нещадно разрушительной человеческой силе, этому выражению современного урбанистического мира, порочного и заманчивого для многих, любимого бывшими сельскими людьми, составляющими большинство теперешних горожан, и вместе ненавидимого ими. Ольга не сердилась, не возражала, а Крымов обычно заканчивал свою наполовину шутливую критическую проповедь добродушно ("Ты у меня незаурядный пейзажист, хотя и архитектор") и целовал ее в прохладные губы, по-младенчески отвечающие и не отвечающие ему.

Но, собрав мольберт и глянув на свежую акварель - поляну под палящим полуденным солнцем, - Крымов решил, что снисходительность или шутка сейчас обидят Ольгу, поэтому сказал миролюбиво:

- В твоем пейзаже знойно и кажется, что из травы подымается дух переспелой земляники. Ты просто молодчина.

- О, наконец я дождалась твоей похвалы, - сказала она без всякого выражения. - Я благодарна за то, что мое искусство стало тебе чуть-чуть нравиться… Но для чего ты говоришь неправду?

- Оля, могу я узнать, в чем провинился? В чем я виноват? - спросил он по-прежнему дружелюбно, ужасаясь тому, что неискренен с ней. - Ты, кажется, не рада, что я приехал? - продолжал он, взяв ее за плечи, нагретые солнцем. - А я действительно до черта устал, соскучился по всем вам и вернулся раньше срока.

- Что на тебя нашло такое? - и Ольга вздохнула с обреченным видом. - Мы сейчас утонем в океане жалких лирических слов. Оставим это. Умоляю тебя об одном: поговори сегодня с Валентином, по-моему, он делает непродуманный… безумный шаг. Ты знаешь, что он собрался жениться? Чудак, неопытный мальчик. Но он ничего не слушает, потому что не принимает меня всерьез. Как, впрочем, и ты.

- Черт возьми, хочешь, я встану перед тобой на колени и объяснюсь в любви?

- Какая ты прелесть, Вячеслав, и всегда неотразим. Твой любимый черт, черт и черт. В тебе осталась солдатская жилка. Хочется ругнуться, а ты крепкие выражения заменяешь чертом. Просто рыцарь!

Она пошла по тропинке впереди него, и крепкая спина ее и бедра, еще молодо-тугие в брюках, которые она надевала для работы, испачканных краской, облепленных цветочной пыльцой, опять напомнили радостное, не забытое им долгое сумасшествие в невозвратимые годы надежды после войны и в ту новогоднюю глухую вьюгу на даче, так остро позднее уже не повторявшееся по его ли, по ее ли вине. И Крымов едва не сказал: "Оля, милая, кто это с нами все делает?" - но промолчал и безмолвно пошел за ней к дачному поселку.

Глава седьмая

- Так что же нового у молодежи?

Солнце, с утра проламываясь сквозь листву, накалило на террасе и стол, и соломенные стулья, и деревенские половички, но березы заслоняли открытые окна, и все-таки тут не припекало так давяще, как в этот час в саду.

За обедом хотелось пить, и Крымов время от времени подливал себе ледяную колодезную воду, тяжелую, искрящуюся в графине, мало ел, мечтая о том, как хорошо бы сейчас постоять под душем, затем полежать в тишине кабинета одному среди книжных полок, полистать журналы в бездумной расслабленности. Однако он считался хозяином дома (что в занятости своей никогда обремененно не сознавал и не помнил) и должен был по просьбе Ольги в меру соблюсти правила этикета главы семейства при знакомстве с невестой сына.

Они, Валентин и его невеста, пришли к обеду с реки юные, дочерна загорелые - он неуклюже рослый, в шортах и сандалиях, с мохнатым полотенцем на шее, она босиком, в короткой красной майке, не заправленной в джинсы, открывавшей великолепный плоский живот, вся миниатюрно-маленькая, огромные противосолнечные очки затемняли половину лица. Она не сняла очки и после того, как Валентин, не выказывая сыновних чувств, бегло чмокнул отца в щеку, сказал: "Познакомься, прошу. Это моя невеста - Людмила" Она же, сделав гибкое полуприседание, протянула выпрямленную ладошку, пропела птичьим голоском: "Люся", - и Крымов заметил, как напряглось худое серьезное лицо сына; он явно ждал ответных слов отца, чтобы понять, какое впечатление произвел его выбор. Крымов с приветливым поклоном несильно пожал влажные пальчики, сказал, что ему очень приятно видеть невесту сына в своем доме, сказал, удивляясь Ольге и Тане, их ревности и неприятию этой девицы, ничем особенно не отличавшейся от многих современных девиц-студенток.

"Что ж, у невесты все от времени… Но личико, личико показала бы на минутку, невестушка. А очки не снимаешь не из застенчивости ли?" - думал Крымов, украдкой наблюдая Людмилу, сидевшую напротив рядом с Валентином, и угадывая, за синей темнотой очков ее настороженные взгляды.

- Так что нового у молодежи? - повторил Крымов.

Он спросил это для того, чтобы прервать затянувшееся молчание, которое становилось уже тягостным, неловким, ибо с начала обеда Ольга не промолвила ни слова, с воспитанной сдержанностью исполняла роль хозяйки, даже слабо улыбнулась Людмиле, подвигая хлебницу, когда та вилкой потянулась к хлебу, и упредительно посмотрела на Таню: она, косясь направо и налево, склонилась над тарелкой, готовая прыснуть смехом, и в серых глазах ее резвились бесенята.

- Папа, вопрос: ты считаешь меня молодежью? - спросила Таня, озорно сияя. - Или так себе - глупым подростком?

- Несомненно, разумным представителем передовой молодежи, - шутливо ответил Крымов. - Без предрассудков.

Таня почесала наморщенный нос.

- Тогда вот какие новости: в созвездии Персея в результате мощного взрыва вспыхнула сверхновая звезда. Расстояние от Земли - сто пятьдесят миллионов световых лет. Такое же явление в нашей Галактике наблюдалось во втором веке нашей эры. Вот какая штука произошла, просто голова за голову заходит…

- Очень интересно, - сказал Крымов. - Слава богу, одной звездой стало больше.

- Это коллапс, - строгим голосом проговорил Валентин.

- Что-что? - воскликнула Таня, подпрыгивая на стуле. - Объясни, пожалуйста, что такое, в самом деле? Ты у нас все знаешь, что, куда, зачем и так далее.

- Не все, - поправил Валентин и покосился на Людмилу; она аккуратно отрезала от огурца колечки, макала в сметану и аккуратно ела, опустив остренький нос к тарелке. - Я знаю то, что знаю. Все знать нельзя, дорогая сестра. Что касается твоего рассказа о рождении новой звезды, то это результат коллапса, сжатия материи в космосе при термоядерных реакциях.

- Ай, как здорово! Потрясающе! - произнесла Таня и, тоже скосясь на Людмилу, с мальчишеской лихостью откусила половину огурца, захрустела им так аппетитно и звучно, что Ольга остановила ее с упреком:

- Таню-уша, ты всех оглушаешь… В конце концов ты девочка, а не грузчик.

- Мамочка, я живу в демократической стране и могу жевать как хочу! Да здравствует свобода, ура и прочее!

"Эту молчаливую Люсю не приняли ни моя насмешливая Таня, ни сдержанная Ольга", - вновь решил Крымов, почему-то жалея чужую, остроносенькую, в марсианских очках девушку, появившуюся в их семье, и, пытаясь разрядить напряженность за столом, сказал:

- Знаешь, дочь, у Чехова в его прекрасной "Степи" есть место, где один персонаж, Дениска, ест огурец. Там приблизительно так: он отошел в сторону, сел и так стал грызть огурец, что лошади оглянулись на него.

- Вот какой молодец! - воскликнула Таня и захлопала в ладоши. - Вот это, я понимаю, мужичок - перепугал насмерть лошадей. Но я не читала "Степь". Мы не проходили. Я только видела фильм. А мы вот что проходили: Ванька Жуков, пятидесятилетний мальчик, отданный в учение сапожнику Алехину, в ночь под Рождество не ложился спать и так далее…

- Пятидесятилетний мальчик? - пожал плечами Валентин. - Что за глупость! Что за нелепица!

- А потому что чертовски надоело слушать на уроке литературы про Чехова - Ванька, да Ванька, бедненький, забитый, без золотого детства, и еще: дети при царизме жили в невыносимых условиях, в лаптях, работали по четырнадцать часов в сутки и питались селедкой. А потом еще: сумерки человеческой жизни, все погрязли в пошлости, в разведении крыжовника, и только одна мечта - о небе в алмазах и садах через двести лет. Терпеть не могу нашу Маригенриховну… жердь, сухарь в юбке, старая дева, губы накрашены бледной краской, а говорит в нос: гу-гу-гу…

Таня, продолжая грызть огурец, изобразила выражением своего подвижного мальчишеского лица Маригенриховну, "сухаря в юбке", и это гудение под нос, потом вызывающе скорчила рожицу Валентину, глядевшему на нее суровым взором, заговорила, все больше оживляясь:

Назад Дальше