- Вот оно, перышко! - Кирюшкин с размаху всадил свою финочку в стол между указательным и средним растопыренными пальцами. - Нет таких чертей, Гришуня, которые бы мной не подавились! Нету их и в природе!
Они говорили, видимо, по привычке, негромко, но довольно ясно; вокруг них, за ближними столиками, разношерстные рыночные барыги были заняты своей водкой и сосисками, между тем по быстрым взглядам, по внезапному молчанию соседей, по навостренным ушам Александр замечал, что к разговору за их столом прислушивались, время от времени с заискивающим подобострастием взглядывая на Кирюшкина. И Александр видел: вокруг лоснились сизые, испитые, морщинистые лица, поблескивали между оплывшими веками вожделенно ожидающие глазки, механически жевали пустоту беззубые челюсти - закоренелые пропойцы, подобно рою мух, должно быть, слетались в забегаловку каждый раз, когда здесь появлялись с барышом голубятники во главе с Кирюшкиным.
После выпитых двух кружек пива Александру стало вдруг странно весело оттого, что он, никогда не пивший за чужой счет, сидел в этой незнакомой компании, неприятной ему чем-то, в то же время притягивающей той знакомой ему нестеснительной манерой общения, к которой привык за три года в разведке, на одну треть состоящей из бывших уголовников, ребят во всех смыслах тертых. Александр, докуривая сигарету, сказал между прочим:
- Почему-то наш стол обращает на себя внимание.
- А ты чего и кого боишься? - усмехаясь, спросил Кирюшкин.
- Оч-чень. Поджилки дрожат. Неужто ты думаешь, что кого-нибудь и из вас я боюсь? - с горячей вспыльчивостью поднял голову Александр. - Финочки и прочие ерундовины для меня не ново.
- Ладно. Пошутил. Забыто. - Кирюшкин безмятежно выбросил на стол из кармана брюк смятую пачку тридцаток, затем, не оборачиваясь, швырнул деньги через плечо на соседний столик, сказал:
- Алкашам на пропой. Но тосты… тосты должны греметь! Иначе - пьянство. Тосты прошу произносить за здравие полкового разведчика Александра! Все! С вопросами обращайтесь к Эльдару, знаменитому монаху. - Он указал на длинноволосого. - Ко мне кто полезет с просьбами, получит по шарам, - добавил он и отодвинул недопитый стакан, мельком оглядел стол. - Ну? Будем еще? Или?..
- Почему они должны пить за мое здоровье? - пожал плечами Александр. - К чему это?
- Не твое дело, Саша. Будут пить и все. Приказ был. А тебе что - не нравится?
- Нет!
- Задираешься со мной, что ли? Напрасно.
- На кой черт алкаши будут пить за мое здоровье? Что за хреновина? Откуда они меня знают?
Кирюшкин вщелкнул финочку в какой-то тайный футлярчик на боку под пиджаком, обернулся с наклоном кудрявой головы к соседнему столу, где сизые лица шуршали тридцатками:
- Первый тост отменяется. Пейте за мое здоровье и всех голубятников Замоскворечья! Пора заканчивать! - обратился он к своему столу и сделал закругляющий жест. - А то вижу, мы намозолили некоторым глазки, хоть и начхать в три ноздри! Во-он, Сашок, глянь-ка в угол. Топтуна видел когда-нибудь?
Кирюшкин придвинулся, показал пальцем на угловой столик, там гладко выбритый бледный человек разговаривал с пьяной проституткой. Она слушала его и сипловато смеялась, навалясь пухлой грудью на стол. И глубоко, по-мужски затягивалась сигаретой, вздымала накрашенные брови, выталкивая дым через ноздри. Бледный человек обегал рассеянными глазами нетрезвое скопище людей - гимнастерок, пиджаков, кепок, пилоток, шевелящихся в сгущенном махорочном дыму, в гуле хмельных голосов, скользил по свекольным лицам возбужденных "пивняков", по известковым лицам мрачно-молчаливых алкоголиков и в этом скользящем, как бы случайном внимании на секунду натыкался на стол, где гуляли голубятники.
- Видал наблюдателя? - сказал Кирюшкин. - Разведчики и в тылу обитают. Сидит, курица подлая, и все засекает: кто, что и как. Я его раз семь здесь вижу. Неделю назад встретил его рано утром в дверях, говорю: "Надоел ведь, парень, как жених на свадьбе. Утром-то ради чего приперся? Никого ведь нет". А он: "Как вы смеете? Кто вам дал право оскорблять? Хулиган!" Я тихонько пообещал побить ему морду без свидетелей и вежливо послал его на ухо, и с тех пор он в мою сторону почти не смотрит. Опасается все-таки, сволочь. Хочешь, проверим?
И он самодовольно сузил задымленные дерзостью зеленые глаза.
- Слушай, - сказал Александр, подмываемый неожиданной волной сопротивления. - А ты малость рисуешься передо мной? Зачем? Я тебе не красна девица…
- Замолкни! И со мной не задирайся! Знай, сесть я не боюсь. Сибирь - тоже русская земля. Не пропаду. - Тонкие губы Кирюшкина сдавились в прямую полоску и, помолчав, он повторил: - Не пропаду. Нигде. И запомни: я злой, когда меня даже мизинцем задевают.
- Я тоже.
- Что "тоже"?
- Тоже. Бывает, - ответил Александр и с нарочитым безразличием спросил: - На кого злой, если не секрет?
- На всю эту тыловую сволочь. - Кирюшкин повел бровями на окна забегаловки, за которой шумел, галдел рынок, перекатываясь под солнцем черными валами толпы. - Каждого бы откормленного останавливал, спрашивал: "Воевал?" - "Нет". В морду. Мильтонов и лягавых ненавижу. Раз по дурости попал к ним. Чуть ребра не переломали. Ногами били лягаши. Всю жизнь буду помнить. Эй, милай хмырь за угловым столом! - крикнул он насмешливо бледному человеку, разговаривающему с проституткой, и щелкнул пальцами. - Ты, ухо моржовое, наших баб не фалуй, а то у нас ревнивые есть!
- Пожалуйста, не тронь кодлу. Бог с ними, - несмело попросил длинноволосый, - не тронь, вонять не будет… Ну его…
Между тем бледный человек, услышав обращение Кирюшкина, выжал кисленькую улыбку и опять заговорил с пьяной проституткой, а она, подняв голову, повиляла по сторонам воспаленными белками, по-львиному раскрыла красный квадрат рта и рявкнула мужским голосом:
- Кто здеся насчет меня похабничает, пасть порву! Я десять лет замужем была!
Кто-то захихикал в пивной. Кто-то неразборчиво выматерился и сплюнул.
- Пьяна, Розочка, пьяна, - с сожалением произнес Кирюшкин, не обращая внимания на Розочку, и тотчас встал, застегивая американский пиджак, одергивая его, как гимнастерку, худощавый, сильный, как будто весь слитый из сухих мускулов. - Отстегни Ираидочке на сухари четвертак. Было, как всегда, образцовое обслуживание, - сказал он длинноволосому, и тот вскочил, кинулся к стойке.
Все поднялись следом за Кирюшкиным. Логачев вытянул из-под стола садок с голубями, "боксер" напялил кепочку на дынеобразную стриженую голову, по-замоскворецки с лихой кокетливостью надвинул ее на ухо - все приготовились выходить. Только оставался сидеть Александр над своей кружкой пива, и Кирюшкин несколько помедлил, проговорил полувопросительно:
- Может, с нами пойдешь, Сашок?
- Куда?
- Да хоть к Гришуне Логачеву. Его голубятню вроде музея надо посмотреть. И поговорить есть о чем. Здесь ведь только пить можно, в этом бардаке.
- Что ж, посмотрим голубятню, - как-то быстро согласился Александр и тоже поднялся, уже не раздумывая, не опасаясь легковесности решения, хотя понимал, что в этом его согласии есть нечто рискованное, самонадеянное, необъяснимое самому себе. Но эта компания незнакомых парней, голубятников, дерзкий Кирюшкин с манерами щедрого завсегдатая и благодетеля забегаловки, вырывала его из одиночества последних дней, как незабытое солдатское товарищество.
- Ну, пошли, братва. А ну, родные, дай пройти солдатам.
И Кирюшкин стал бесцеремонно протискиваться к выходу; остальные последовали за ним. Их пропускали, поспешно теснились с некоторой боязнью и заискивающими улыбками.
Рынок, знойно освещенный послеобеденным солнцем, пропахший сгущенными человеческими телами, послевоенный рынок со своей древней неразберихой, толкотней, криками, звуками гармоний и аккордеонов, топтанием на одном месте и одновременно каким-то резвым движением множества людей, одержимых продать или купить, подкатывал вплотную к дверям пивной. А здесь, на мостовой, гудела отделившаяся от главной толкучки толпа, в середине которой, сидя на деревянной тележке, хрипло и бешено кричал безногий парень в морской тельняшке. В окровавленной руке его зажато было лезвие бритвы. Он полосовал ею крест-накрест по широкой груди. Грязная тельняшка висела лоскутами, все больше набухая, пропитываясь кровью. Голова парня исступленно моталась, дергалась, как у контуженного, пьяные слезы текли по небритым щекам, лиловая пена пузырилась в углах распятых криком губ:
- Не подходи, не подходи, блямба, глаза вырежу! Не подходи, курва! Не лезь! Я сам своей жизни хозяин! Уйди, шлюха!.. - И яростно махал бритвой перед лицом растерянного пожилого человека в стареньком кителе, который неуклюже пытался его схватить за вооруженную лезвием руку, залитую кровью до локтя.
Вокруг переплетались возбужденные голоса:
- Да что он делает? Зарежет себя морячок!
- Прямо так по грудям и полосует! Белая горячка у него, а?
- Контуженный он! Убьет себя до смерти!
- Милицию позвать! Где она, милиция?
- Какая тебе еще, к такой матери, милиция? "Скорую" вызывать надо! Кровью изойдет!
И выкрики во взбудораженной этим жестоким самоистязанием толпе, дикое неистовство морячка, его обильные слезы на алкоголично-одутловатых щеках, исполосованная в крови тельняшка, подействовали на Александра как тошнотный позыв, смешанный с брезгливой жалостью к истерике пьяного калеки, и он, поморщась, сказал равнодушно глянувшему на инвалида Кирюшкину:
- Давай все-таки обезоружим парня. Иначе он угробит себя.
- Оста-авь, не суетись, - лениво протянул Кирюшкин. - Это Митька-морячок, в контузии куражится. Перепил до охренения. Все подносят, а он нормы не знает. Жена от безногого ушла, дочь ушла, живет у матери. Как только напьется, все хочет себя на глазах у всех порезать.
- А какого дьявола мы смотрим!
- Здесь другое надо. Начнешь выхватывать у него бритву, так он себя по горлу полоснет, - сказал Кирюшкин и, зло заблестевшими глазами оглядев толпу возле дверей пивной, окружившую парня, вдруг крикнул пронзительным голосом непрекословной команды: - А ну, разойдись, шантрапа! Чего глазеете, как идиоты, на болезнь инвалида! Разойдись! Или начнем всем морды подряд бить дармоедовским шкурам! А ну, Миша, дай кому-нибудь в шею, чтоб поумнел малость!
"Боксер" Миша наугад взял за шиворот двоих зрителей из толпы и толкнул их в направлении рынка, приговаривая с ласковой угрозой:
- Давай, мотай отсюда, пока ноги из кузова не выдернул!
- Брось, брось фулиганничать! - крикнул кто-то. - Рукам воли не давай! А то мы тоже умеем!
Но толпа зашевелилась, начала рассеиваться, редеть, отодвигаясь от дверей забегаловки. Среди голов потекших в сторону рынка людей мелькнула фуражка милиционера, и Кирюшкин сказал, смеясь:
- Все. Власть появилась. Как всегда в последнюю очередь. Сейчас мильтон вызовет "Скорую" и Митьку отправят спасать. Не первый раз. Знаешь, что такое навязчивая идея?
- Не первый раз? - удивился Александр. - Этому парню лечиться надо. Добьет он себя.
Кирюшкин взглянул на него со снисходительной гримасой.
- Не наивнячок ли ты, Сашок? Кому он нужен? Зачем и для чего? Искалеченных митек тысячи. Отрада у них единственная - напиться до зеленых ангелов. И тут их никто не излечит. Пошли-ка, брат, лучше в голубятню Гришуни.
Они двинулись по тротуару, немного отстав от Логачева с садком под локтем, от "боксера" Миши, от длинноволосого, а позади рыдающий голос выкрикивал, как в безумии:
- Люди-и, не расходись! Гляньте, гляньте на урода войны! На ваших глазах проклятой жизни лишусь! Подохнуть хочу, как собака! Кранты - моя жизнь!..
Глава вторая
Уже далеко отошли они от рынка, шумевшего за домами затихающим прибоем; и здесь замоскворецкие переулки, заросшие старыми липами, залитые июльским солнцем, были тихи, безлюдны, пахли теплым деревом заборов, пылью мостовых, в уютных тупичках по-деревенски зеленела трава вдоль кромки тротуаров.
- До Берлина дошел?
- Нет. Мы повернули на Прагу. А ты как?
- Для меня война накрылась на Зееловских высотах. В Германии. Там получил осколочек в левую ногу и все: госпиталь и демобилизация.
- Да, вижу, ты малость хромаешь.
- Есть немного. Пустяки. Ну, а ты, думаю, тоже получил что-нибудь фрицевское на память?
- У тебя нога, у меня плечо и спина. Но тоже - пустяки. Уже не чувствую.
- Добро, Сашок, сужу по планкам: страна родная тебя не забыла, пять штук на грудь навесила. Не обидели.
- А тебя страна родная обидела?
- Не то, чтобы "да" и не то, чтобы "нет", как говорят в Одессе. Днепр пришлось форсировать?
- Лютежский плацдарм.
- Ясно. Направление на Киев. А я - на Киевском. Южнее. Перед форсированием было всем объявлено: кто первый переправится и закрепится на правом берегу, тот без суеты получит Золотую Звездочку. Заманчиво, верно? Наша батарея переправилась первой и зубами вгрызлась в правый берег. Танки наваливались на нас три дня, от батареи и от моего взвода осталось ноль целых, ноль десятых. Металлолом. Но на плацдарме закрепились. Шесть танков красиво горели ночью. Светло, хоть немецкую листовку читай.
- И что?
- Да ни хрена. Звездочка накрылась. Комбату дали "Отечественную", мне - "За отвагу". И остальным медалишки раскидали. Звездочки получили не мы, а те, кто пришел из тыла на плацдарм после нас. Мы в это время валялись в госпиталях.
- История понятная. А чем еще тебя обласкали, кроме "Отваги"?
- "Отечественной" и второй "Отвагой". Но чья-то Звездочка все-таки принадлежит мне… Она моя. Понял, Сашок? Летела ко мне на грудь, а попала на чужую.
- Какое это имеет значение? Все награды - лотерея, игра в двадцать одно. Не знал, что ли? Может, твоя Звездочка - жив остался.
- С кем живешь? Отец и мать живы?
- Отец умер от ран в госпиталях. Живу с матерью.
- Счастливый ты, Сашок.
- В каком же смысле?
- Есть мать. Я - один как перст. Отец умер в сорок первом, перед войной. Мать эвакуировалась, когда я был в армии. И вышла замуж в Ташкенте. Впрочем, особа она была легкомысленная. Все время вертела хвостом и портила отцу жизнь. И я для нее не существовал. Ну, хватит, пожалуй. Многое ясно. Последний вопрос, на который можешь не отвечать. Оружие привез с фронта?
Он спросил это с веселой мимолетностью, как если бы спрашивал о чем-либо очень обычном, и Александр не почувствовал тайного интереса в этом любопытстве, но в военкомате каждому демобилизованному настойчиво задавали такой же вопрос, поэтому он не ответил прямо.
- А почему это тебя интересует?
- Мне пришлось продать свой ТТ, - сказал Кирюшкин сожалеюще. - Когда возвращалась из Германии, на радостях пропили все вдрызг. На каком-то пристанционном рынке обменял игрушку на три бутылки самогона. Думал, не пригодится.
- Ну, меня, наверное, спасло то, что водку я не пью. А вообще-то артиллеристу пистолет ни к чему. Хватит и орудия. В разведке без пистолета, как без рук. В поиск я с собой брал два пистолета. Два и привез. Один сдал.
- А второй?
- Выбросил.
- Сглупил вдвойне.
- Выбросил, но представь - не совсем, - пошутил Александр и почему-то провел пальцами по металлическим пуговицам застегнутого кителя, задержал руку на боку. - Хотя знаю о приказе сдать оружие - огнестрельное и холодное.
- Наверно, с собой носишь? - с ласковой усмешкой догадался Кирюшкин. - За задницу хватаешься - значит, рефлекс.
- Догадливый ты, как еж калужский. А если так?
- Комментариев не требуется. Зайдем-ка сюда. Ребят догоним.
- Куда зайдем?
- Видишь разбомбленную школу?
- Вижу и знаю. Пятьсот двадцатая, средняя. Здесь учился, представь.
- Здесь? Интересно, а живешь где?
- На Первом Монетчиковском. Ну а ты?
- Малая Татарская. Похоже - соседи. Совсем прекрасно. Пошли-ка, пошли. На пять минут зайдем.
Здание школы находилось в липовом парке, очень поредевшем за войну, среди травы вблизи тротуара торчали пни спиленных деревьев. За этими пнями, меж оставшихся обгорелых лип стояли закопченным углом сохранившиеся стены пятьсот двадцатой школы, когда-то богатого купеческого особняка с огромными, отделанными мрамором каминами в светлых комнатах, с венецианскими зеркалами, с амурами, летящими по лепным потолкам, на которых летом таинственно и игриво зыбились после дождя солнечные блики, а зимой холодно розовел ранний закат, пробиваясь сквозь заснеженные навесы липовых аллей.
- Здесь, ясно, бомбили фрицы, метили в МОГЭС, - сказал Кирюшкин, идя впереди по тропке к разрушенному зданию, откуда тянуло знойной травой, горьковатым запахом запустения, обгорелого кирпича, тем душным мертвенным запахом, который был хорошо знаком Александру в сожженных городах.
- Бомбили, но МОГЭС не достали, - Кирюшкин обернулся, и глаза его зло сузились. - Жалко Овчинниковские бани и школу. Прямое попадание. Кстати, в этой школе учился и я. До сорокового года. Десятый кончил в пятьсот двадцать второй. Знаешь, возле Зацепы?
- Что-то я тебя не помню.
- И я тебя. Другие были времена. Другие песни.
Въевшиеся здесь запахи войны не заглушали московского лета, июльской жары, в парке царствовала зеленая тишина, неподвижность, на траве лежали пятнистые тени. На улице, выпаленной добела солнцем, не было ни одного прохожего, и Александр вспомнил какой-то далекий перезрелый солнцем день после экзаменов в школе, галдеж голосов, шумную толкотню на аллеях, кое-где прислоненные к стволам велосипеды, азартную "жестку", игру в "расшибалку", когда тяжелый, заплесневелый пятак, образца двадцатых годов, сделав в воздухе траекторию, сбивает с черты пирамидку мелких монет, разбрасывая их вблизи нарисованного на еще сыроватой весенней земле квадрата, и звук ударяющего пятака о монеты смешивается с упруго звонкими ударами мяча в конце парка, где среди деревьев на волейбольной площадке мелькали белые майки.
- Зайдем сюда, Сашок. В родной угол.
- Не понимаю - зачем? - нахмурился Александр.
- Дрейфишь ты, что ли?
И Кирюшкин начал спускаться по узкой, полуразрушенной кирпичной лестнице под возвышающейся стеной с зияющей синевой неба в проемах окон, остановился внизу перед заржавленной железной дверью, разгреб ногой осколки кирпичей, куски цемента и со скрежетом приоткрыл дверь.
Александр с досадой спросил:
- Дворницкий склад хочешь мне показать? На кой он нужен?
- Входи, входи.
Солнечный свет падал из открытых дверей в проем стены, и весь подвал серел в полутьме, как бы сквозь застывшую в воздухе гарь, был наполовину завален грудами обугленных кирпичей, исковерканными столами, изуродованными партами, смятыми в лепешку ведрами, запахло сыростью, душной пылью, нечистотами, и Кирюшкин брезгливо выругался:
- Какая-то мокрица нагадила. Увидел бы, мордой бы извозил в дерьме. - И, сплюнув, подошел к школьному столу, покрытому толстым слоем пыли, поднял с пола ржавую банку из-под американской тушенки, установил ее на столе, затем отошел к Александру. Тот задержался у двери, оглядывая подвал не без любопытства.
- Так ты это хотел мне показать? Здесь ясно и так: упала, наверно, полутонная.