- Замолчите, дрянь! А ну, лезьте-ка на свою полку и - спать до самой Москвы, как суслику! Вы меня до крайности рассердили своей глупостью, милый сосед! Учтите, что я был обвинен в непредумышленном убийстве. Суд признал меня невиновным.
"Кто это сказал? Какой защитник? Кто уголовник? - прошло в сознании Александра. - Я слышал, что они говорят обо мне. Или это началась галлюцинация голосов, когда я вошел в купе, не хватило сил раздеться, я помню: лег на полку и закрыл глаза. Почему в эту минуту кто-то мне сказал; "ТТ" - калибр семь шестьдесят два, восемь патронов в магазине. Это надо знать назубок. Последний патрон разведчик оставляет для себя. "Кольт" - тридцать восьмого калибра. "Вальтер" - калибр семь шестьдесят пять. Оружие украшает человека. Кто это говорил когда-то? Кирюшкин. Что с ним? Эльдар убит? Кирюшкин арестован? Где оно, невозвратное и невозвратимое прошлое? Привычная и даже милая мне война, где мне лучше было на душе. Сплю? Бред? Я схожу с ума… Вот сейчас опять, вот сейчас"…
За толстой стеклянной стеной какой-то комнаты наискось валила толпа, у всех - предсмертные глаза, рты разодраны криком, изуродованы плачем, женские, мужские, детские ноги двигались по изумрудному кафельному полу мимо стены к огромному бассейну под стеклянным куполом, откуда лил зеленоватый бутылочный свет. Толпу давила невидимая сила, напирала, толкала сзади, ноги скользили, спотыкались, и тела людей летели в бассейн, их кто-то неумолимый, темный, в лакированных сапогах, сталкивал в воду, а в забурлившей воде - месиво лиц, глаз, голов, везде странно выгибающиеся спины, распахнутые, как крылья, пальто, множество скрюченных пальцев пытались ухватиться за мокрые кафельные края бассейна, выбраться из воды, но их сбивали и давили подкованные железом каблуки, остроносые женские туфли, широкие приклады били по головам людей, дробили тонкие детские пальчики, скрюченные на кафеле, отлетающие при каждом ударе в стороны, как отсеченные зеленые стручки. А на краю бассейна, в толпе, безголосо воющей, мечущейся, сбрасываемой в кишащую телами воду, вдруг возникало родное лицо среди плеч, покореженных в безмерной боли, такое близкое, милое, дорогое лицо, что он, сжав зубы, задохнулся от слез, от любви, от нежности, потом, дико крича, бросился к стеклянной стене, чудовищно толстой, заглушавшей все звуки до единого, саданул в нее плечом, стекло чуть подалось, выгнулось полукругло, но не разбилось, а родное, залитое слезами лицо, обращенное к нему с мольбой, мелькнуло над краем воды, черный приклад ударил его в висок, и тело матери исчезло в бассейне, переполненном утопленными людьми до краёв. А рядом кто-то истонченным ласкательной ненавистью голосом выговаривал, пришепетывая: "Вот подлюки, до чего страну довели! Гитлера на хрен, в рай, пол-Европы освободили, а что теперь! Всякая падла наших матушек в бассейнах топит! Лучше бы вы не побеждали! Сдали бы страну и жили бы себе потихоньку, пиво баварское пили да окорока пожевывали! Дурак ты, лейтенант! Облапошили тебя кругом! Хрен в сумку дали!"
Из зеленого сумрака пятном проявлялось пухлощекое сомовье лицо, в то же время лицо мальчика-старика, болезненно-зеленое, как бы в плесени, а белые порочные глаза жестоко наслаждались его страданиями, указывая туда, за стекло, где топили в бассейне мать.
"Не имею ли я чести видеть самого Лесика, отъявленную сволочь и труса? - сказал Александр безликим голосом, в спокойствии которого было что-то бесповоротно смертельное. - Как тебя - придушить? Или пристрелить?"
Неспешная скользкая ухмылка расширила и сомкнула рыбий рот.
"По окуркам твою группу крови определят. Свидетель там, где и преступник. Нет у тебя алиби, хоть шилом колись. И пушка твоя. Кроме тебя - ни у одного кирюшкинского лопуха пушки не было. Вычислили. А милиция… а лягаши… Они у меня сидят в кулаке. Все есть, пить хотят. У вас защиты - хрен наплакал. Кирюшкин - белоручка, брезгал дать лягашам в лапу. Айда, посмотришь на своего татарина, - поймали мы его, как бабочку сачком. Не боись, крови немного".
Он по-прежнему чувствовал в своем спокойствии что-то смертельное. Внезапно все стало тихо, бесплотно.
"Пошли, гаденыш".
"Пошли, храбрец".
Он ощупью толкнул дверь. В комнате, заполненной туманом, шла злая перебранка. Из темной толпы к нему в упор сунулось квадратное, дышащее сырым мясом лицо, налитое темной кровью, глаза горели раскаленными углями, немецкий мундир раздернут, железного вида курчавый смоляной волос покрывал до горла жирную грудь. "Раскрою! - заревел он по-бычьи. - Кишки на двенадцать метров выпущу и жрать заставлю!" Александр мимолетом бросил ему с тихим бешенством: "Удушу мизинцем. Укуси себя за немецкий пенис, сволочь недобитая". Вздымая волосатые руки, ищуще шевеля в воздухе толстыми пальцами, багроволицый взревел грозно: "Нож! Ритуальный нож!" Тут его кто-то отодвинул взглядом, и этот кто-то, столбообразный, в плаще, обволакивая сладостной улыбкой, обласкал Александра долгим пожатием влажной бескостной руки, ангельским, не мужским голосом: "Вы хотите найти голову змеи? А лучший способ мести африканца - насилие над белой. Есть ли пропасть между желанием и необходимостью?" Великолепный швейцар в серебрящейся галунами форме выражал изысканное почтение свинцовыми глазами. У него были учтивые манеры, он, грассируя, заговорил прочувствованно: "Я надерзил вам, извините, но сам я мертв. И не могу помочь. Вы тоже умрете. Посмотрите, где вы находитесь. Если человек смертен, жизнь бессмысленна. Если смерть бессмысленна, значит, человек бессмертен".
Оголенный до пояса человек сидел, привязанный к стулу, посреди толпы, не поднимая окровавленных вывернутых век, он тягуче стонал, длинные волосы спадали на плечи. Что у него с глазами? Вырезали? Кто-то выбежал из толпы, шатаясь на тонких паучьих ножках, и запричитал гадливо. Широкий пиджак обвисал на жиденьких плечах, торчали, как крылья летучей мыши, уши. Его залитый пеной узкогубый рот обнажал остроугольные зубы. Потом у Малышева мерзко затанцевало лицо. Бледно-голубые глаза вращались.
Или это был Лесик? Он надрывным криком кричал и плакал и резал финкой себе грудь. Где это было? Когда? Неукротимая злоба взвивала к потолку его вопль: "Мово дядю Степана угробили! Вот он - падла! Брюхо ему мало распороть и кирпич положить!" Он упал, искривленный в пояснице, на пол, захрипел, как в припадке. Толпа загудела звериными голосами. У него странным манером была вывернута нога. Выдавленные ненавистью белки его округлились в гнойных глазницах, и прозрачно посинели огромные острия торчащих ушей. Да кто это - Лесик? Или Малышев? Нет, Лесик… Пробуя подняться, он втыкал финку в пол, багровея сомовьим лицом, и исходил криком: "Пусть медленно подыхает! Кирпич ему врезать в живот! Он дядю Степана закопал, падла!" Все отсмеялись и притихли - прокатился звериный рев по толпе и смолк.
"Заткнись, мразь, - сказал Александр, не разжимая зубов, и повернулся, пошел через толпу к двери. Его шатало, он спотыкался, продвигаясь по комнате мимо злорадно оскаленных из-под немецких каскеток лиц. - Откуда здесь немецкая сволочь? - подумал он. - Лесик собрал палачей? Или это русские?"
Он не дошел до двери, остановился и, чтобы не упасть, уперся коленями в подоконник, холодный, как могильная плита. Это была передышка. Непомерность физической слабости не держала его на ногах. Множество плотоядных чужих глаз ножами воткнулись ему в спину. Позади угрожающе шумели, сговаривались, как убить его, а его стискивала гибельная тишина пустоты с выкаченным воздухом. И стало казаться, что он летит в черный провал впереди. И уже ясно было видно: внизу стояли, поджидая его, люди, растерзанные, голые, безликие, те, которых топили в бассейне. И далекие трубные туманные крики в поднебесье, какие он слышал в сорок третьем году на Днепре осенними ночами, тоской перехватывали ему грудь: неужели вот эти в комнате прикончат его?
И вдруг повышенный умилительным удовольствием голос принялся повторять, с хохотком, надрываясь в толпе:
"Убить героя успеем! Пусть поговорят промеж собой, а мы послушаем их, дружочков, перед панихидой, информацию дадут!"
Чей это голос? Малышева? Ах, Летучая мышь… Тогда, теряя самообладание, Александр в приступе бешенства крикнул языком уголовников:
"А ну, сволочь недорезанная, ваша взяла! Линяй отсюда и дай поговорить, хоть минут пяток!"
"Можем перед казнью разрешить и папиросочку, и стакан водочки, как в культурной загранице! - паясничая, хохотнул повышенный голосок. - Шампани на том свете много! Бочками! Напьетесь!"
"Заткни глотку, идиот! Я тебя на том свете шампанским напою, Летучая мышь!"
В комнате опустело. Эльдар сидел, привязанный к стулу, голова склонена на грудь, длинные волосы свешивались вдоль щек, избитое лицо было в лиловых подтеках, из одного изуродованного глаза капала и капала на рубашку кровь, стекала ниточкой по щеке к губам.
"Что, Эльдар?.." - тихо спросил Александр не то, что нужно было спросить.
"Тысяча затруднений, - заплакал Эльдар и поднял голову, его правый, заплывший кровью глаз был обезображен, как будто хотели вырезать его ножом, левый был полон слез. - Они поймали меня и хотели узнать, где ты. Да почиет над тобой милость Аллаха, о, ясновзорый Саша…"
"Ты прежний стихослагатель и трепач, Эльдар. А смотреть на твою физиономию - радости нет. Говори - что с матерью?"
"Не могу".
У Александра еще достало присутствия духа, чтобы сказать:
"Ты осторожен, как тот сторож на бахче, который ходит воровать арбузы на чужом поле".
"Мама, - прошептал Эльдар. - Твоя аны…"
"Мама? Болеет, ты хочешь сказать?"
"Нет, - подчеркнул Эльдар. У него тряслись губы, он слизывал бегущую из глаза кровь. - Кто оставил себе замену, тот не умер".
Он слушал, мертвея от ужаса.
"Что ты бормочешь, Эльдар? Что с мамой? Говори, черт тебя возьми! Ты переидиотил идиота, а этот идиот я! Говори же, говори!" - грубая, несправедливая, неподчиненная ему враждебность душила его. Совсем недавняя любовь к Эльдару, к его остроумию и иронии не сходила на душу.
"Молчание - это тоже ответ, - всхлипнул Эльдар. - Можно помолчу?"
"Что? Говори!"
"Мамы нет. Нету аны, Саша… Я заходил к вам и видел ее. Там был Яблочков и ваш сосед. Он смотрел на твою мать, как полоумный. А мне, Саша, прости, мне, прости, показалось… она отмучилась".
"Нет, - расслабленно сказал он и закрыл глаза. - Я не отмучился".
"Мама, мама…" И он, замычав сквозь зубы, увидел на белом тонком лице матери жалеющее, незаконченное выражение ласковой улыбки, знакомой с детства, потом увидел ее в тот вечер, когда Яблочков, стараясь возбудить в ней бодрое настроение, принес красного вина, мандарины, разрешил ей курить, а сам энергично ходил на коротких ножках по комнате в снежно-белом кителе майора медицинской службы, испуская сияющую доброту своими хитроумными глазами, неопровержимую уверенность и надежду на все хорошее, что будет в жизни матери. А она сидела у стола в домашнем халате, не закрывавшем нежные, слабые ключицы, опустив свои мягкие карие глаза, держала у губ дольку мандарина, и светлые капельки капали на белую скатерть, разрывая Александру душу.
"Нет. Не хочу, - повторил Александр и, не владея голосом, спросил: - Это они… они сделали?"
"Летучая мышь и Лесик зашли к ней и сказали, что ты убил человека и теперь скрываешься… Это просто отняло у нее последние силы…"
"Бог, который не видит подлецов на земле и всю злую мразь, разве это Бог?"
"Не богохульствуй, Саша. Не всегда будет темнота там, где она густеет".
"Может быть, что-нибудь скажешь про непротивление?"
За их спинами комната наполнялась голосами, хохотом, руганью, кто-то взвизгнул, наслаждаясь безудержной властью:
"Кончать их, но не враз, не враз. По кап-пельке!"
И, уже никак не сопротивляясь, Эльдар прошептал с безнадежной покорностью:
"Конец нам, Саша. Все".
"Все, - сказал Александр задушенным голосом. - Все", - немного погодя повторил он и вдруг так стремительно повернулся навстречу шуму, топоту и голосам, что по лицам входивших в комнату пробежал страх, мгновенно вызвавший у Александра жгучее головокружительное упоение решительностью. Это было исступленное самозабвенное отчаяние, знакомое ему по безвыходным минутам в разведке.
"А ну, кто хочет первым! Шестерых уложу подряд, даю гарантию! - крикнул он взбешенным голосом, выхватывая пистолет из потайного кармана на внутренней стороне бедра. - А ну, все прочь в другую комнату! Быстро, сволочье! Бегом!"
Шарахнулись к двери, там образовалась свалка, Александр рванул узел напутанных на теле Эльдара веревок, но в эту секунду что-то жесткое и острое свистя ударило его в плечо невыносимой болью, к ногам упал железный прут, кинутый кем-то с рассчитанной силой.
Александр дернулся всем телом, повернулся набок, схватился рукой за плечо, заскрипел зубами - и очнулся от бреда. И, еще не окончательно придя в себя, понял, что он в поезде, лежит на нижней полке, что, ворочаясь, ударился предплечьем о стенку. Рану жгло каленым железом, голову сдавливала мутная тяжесть.
Гремели под полом колеса, перестукивали, скрипела скрежетали, покачивались стены. Водянистый воздух рассвета вползал в купе сквозь щели опущенной шторы.
"Что мне привиделось? Эльдар, которого они пытали, мама за столом с долькой мандарина у губ… Как ясно я все видел. Да, это банда Лесика. Все в каком-то безумии. Я болен. Эльдар видел улыбку на мертвых губах мамы: она отмучилась. Сначала отец, потом со мной… Улыбку на мертвых губах я видел на войне несколько раз - и это вызывало необъяснимое чувство перед какой-то тайной, которую унес убитый. Узнать бы ее мысли - нет, это уже в запредельных, запретных измерениях. Я не оправдал любви матери ко мне. Не смог стать ее защитой после смерти отца. Не оправдал".
Он лежал лицом вверх на полке, слышал похрапывание соседей, голоса которых прорывались ночью в его бред, краешком сознания помнил, что кто-то называл его душегубом, убийцей, и он опять думал о матери, и опять тоска и застывшие слезы заслоняли ему горло. Он знал, что все, что мучило его целую ночь видениями, ненавистью и жалостью, был тяжелый сон, близкий к беспамятству. Чтобы не застонать, не заговорить вслух, он прикусил губы изнутри и, пересиливая себя, поднялся, держась за стену. Его подташнивало. В купе спали, за шторой уже светлело утро. Лица спящих отливали нездоровой бледностью.
Он бесшумно открыл дверь, захлопнул ее без щелчка, пошел к тамбуру по качающемуся коридору, и от слез, горячо бегущих из глаз, все колебалось, плыло, распадалось перед глазами на какие-то стеклянно-зеркальные, лучистые осколки.
В туалете он сделал усилие, чтобы вытошнило, но ничего не получилось. С надрывом вырвало одной ядовитой желчью. Споласкивая лицо, он посмотрел на себя в зеркало и не узнал: это было смертно-белое, осунувшееся лицо, ненатурально ярко блестели глаза.
В тамбуре ходили железнодорожные, пахнущие углем сквозняки, утреннее теплеющее солнце раскачивалось на стенах, на металлической рукоятке стоп-крана с серой ниточкой пломбы; за пыльными стеклами дверей проходили платформы дачных поселков, тамбур наполнялся мимолетным шумом, справа и слева отсвечивали на солнце крыши домиков, прячась в листве садов: поезд шел в пригороде Москвы, по дачным местам. Александра бил озноб, стучали зубы, им все больше овладевало чувство безвыходности, и чем ближе была Москва, тем отчаяннее утрачивалась хрупкая зацепочка за смысл его приезда домой, в никуда, в пустоту, где не было матери, и его внезапно ослепило: пропал!
Нет, нет, Нинель, в Москве была Нинель. И, прислонясь спиной к скрипящей стене тамбура; он точно утонул в забытьи. Такого у него не было ни к одной женщине.
* * *
Откуда эти резные шкафчики с выдвижными ящиками, эти фотографии в кабинете ее отца? Как он оказался здесь? Как они познакомились? Мать не видела ее ни разу.
Что таилось в глубине ее зрачков, какие загадки Вселенной, какая запредельная, манящая счастливой гибелью бездна, какое чувство, невысказанное ею, - разве все это можно было передать ее губами, отдающимися его губам так робко и осторожно, что теплые потоки космоса уносили его в безбрежные звездные миры, невесомо опускали на землю, обогретую солнечным ветром?
Потом он лежал, прикрывшись одеялом до пояса. Она не поцеловала, она вздохнула ему в щеку.
- Ты любишь меня, разведчик?
В сладостном изнеможении не обдумывая слова, он ответил шутливо-уклончиво:
"Я знаком с тобой из моих снов. Больше, чем знаком. Я помню во сне твои прохладные груди, и губы, губы…"
Она, радостно блестя глазами, обняла его.
"Спасибо".
"Ты сказала "спасибо"?"
У нее наморщился нос. Ему снова показалось: ее глаза были наделены светом нежной искренности.
"Конечно. А что же еще, Саша?"
"Удивительно, - сказал Александр. - На войне я почти забывал свое имя. Знал только фамилию и звание".
"Умерьте грустный тон, лейтенант, - она нажала кончиком пальца ему в подбородок. - Я вас люблю, и это все. Я иду на Голгофу. Понимаете, лейтенант? На Голгофу".
Он не улыбнулся.
"Спасибо. И я с тобой. На распятие".
Она, улыбаясь, сказала своим обычным безмятежным голосом:
"Повторяешь меня. Ты - плагиатор".
- Нинель, Нинель, - шепотом повторял он ссохшимися губами, придавливаясь к стене тамбура дрожащей в ознобе спиной, бессмысленно глядя на уходившие назад дачные платформы, на которых темными косяками подсыхала роса перед жарким днем.
И вдруг как молния - белым по черному - сверкнуло название поселка на деревянном зданьице с шумом пробежавшей назад платформы - Верхушково, - вспышкой полоснуло по глазам и исчезло, как и гул безлюдной платформы, только поодаль затеплели на солнце скаты крыш, яблоневые сады, испещренные красными искрами, стал поворачиваться заросший кустами купол полуразрушенной церквушки над макушками садов, надвинулся березовый лес вплотную к платформе, мигом оборвался, и разом замелькали какие-то сарайчики с копнами свежего сена - и все кончилось, все затопило пустотой зеленого поля до горизонта.
"Что это - помрачение сознания? Верхушково? Вот оно откуда все началось, вот оно… Да, это то трижды проклятое Верхушково; и здесь дом за новым забором, пруд с задней стороны, косматые звезды выстрелов, вылетевшие из кустов. Верхушково, Верхушково, и Лесик, и его банда, и мама умерла, и убит Эльдар, и Кирюшкин арестован, и Билибин, и они мстят мне. Я все помню, но я в каком-то безумии. Неужели это конец? Последняя моя случайность? Нет, это еще не все. Я еще жив, - повторял он, как молитву. - Я найду их… Я дождусь их в этом доме. Что ж, пусть будет безумие. Я найду их…"