Это я Эдичка - Эдуард Лимонов


"Это я – Эдичка" самое известное произведение Эдуарда Лимонова и самый скандальный роман из всех, когда-либо написанных на русском языке. Никому еще не удавалось превзойти его высоким градусом откровенности и чистотой литературного исполнения. Эта книга о любви, о ее поиске, о невозможности существования без нее.

Лицам, не достигшим совершеннолетия, читать не рекомендуется!

Содержание:

  • 1. Отель "Винслоу" и его обитатели 1

  • 2. Я – Басбой 6

  • 3. Другие и Раймон 11

  • 4. Крис 16

  • 5. Кэрол 20

  • 6. Соня 25

  • 7. Там, где она делала любовь 28

  • 8. Лус, Алешка, Джонни и другие 33

  • 9. Розанна 40

  • 10. Леопольд Сенгор и Бэнжамэн 46

  • 11. Я делаю деньги 49

  • 12. Мой друг – Нью-Йорк 53

  • 13. Новая Елена 58

  • Эпилог 64

Эдуард Лимонов
Это я – Эдичка

1. Отель "Винслоу" и его обитатели

Проходя между часом дня и тремя по Мэдисон-авеню, там где ее пересекает 55-я улица, не поленитесь, задерните голову и взгляните вверх – на немытые окна черного здания отеля "Винслоу". Там, на последнем, 16-ом этаже, на среднем, одном из трех балконов гостиницы сижу полуголый я. Обычно я ем щи и одновременно меня обжигает солнце, до которого я большой охотник. Щи с кислой капустой моя обычная пища, я ем их кастрюлю за кастрюлей, изо дня в день, и кроме щей почти ничего не ем. Ложка, которой я ем щи – деревянная и привезена из России. Она разукрашена золотыми, алыми и черными цветами.

Окружающие оффисы своими дымчатыми стеклами-стенами – тысячью глаз клерков, секретарш и менеджеров глазеют на меня. Почти, а иногда вовсе голый человек, едящий щи из кастрюли. Они, впрочем, не знают, что это щи. Видят, что раз в два дня человек готовит тут же на балконе в огромной кастрюле, на электрической плитке что-то варварское, испускающее дым. Когда-то я жрал еще курицу, но потом жрать курицу перестал.

Преимущества щей такие, их пять:

1. Стоят очень дешево, два-три доллара обходится кастрюля, а кастрюли хватает на два дня!

2. Не скисают вне холодильника даже в большую жару.

3. Готовятся быстро – всего полтора часа.

4. Можно и нужно жрать их холодными.

5. Нет лучше пищи для лета, потому как кислые.

Я, задыхаясь, жру голый на балконе. Я не стесняюсь этих неизвестных мне людей в оффисах и их глаз. Иногда я еще вешаю на гвоздь, вбитый в раму окна, маленький зеленый батарейный транзистор, подаренный мне Алешкой Славковым – поэтом, собирающимся стать иезуитом. Увеселяю принятие пищи музыкой. Предпочитаю испанскую станцию. Я не стеснительный. Я часто вожусь с голой жопой и бледным на фоне всего остального тела членом в своей неглубокой комнатке, и мне плевать, видят они меня или не видят, клерки, секретарши и менеджеры. Скорее я хотел бы, чтобы видели. Они, наверное, ко мне уже привыкли и, может быть, скучают в те дни, когда я не выползаю на свой балкон. Я думаю, они называют меня – "этот крейзи напротив".

Комнатка моя имеет 4 шага в длину и 3 в ширину. На стенах, прикрывая пятна, оставшиеся от прежних жильцов, висят: большой портрет Мао Цзэ Дуна – предмет ужаса для всех людей, которые заходят ко мне; портрет Патриции Херст; моя собственная фотография на фоне икон и кирпичной стены, а я с толстым томом – может быть словарь или библия – в руках, и в пиджаке из 114 кусочков, который сшил сам – Лимонов, монстр из прошлого; портрет Андре Бретона, основателя сюрреалистической школы, который я вожу с собой уже много лет, и которого Андре Бретона обычно никто их приходящих ко мне не знает; призыв защищать гражданские права педерастов; еще какие-то призывы, в том числе плакат, призывающий голосовать за Рабочей партии кандидатов; картины моего друга художника Хачатуряна; множество мелких бумажек. В изголовье кровати у меня плакат – "За Вашу и Нашу свободу", оставшийся от демонстрации у здания "Нью Йорк Таймз". Дополняют декоративное убранство стен две полки с книгами. В основном – поэзия.

Я думаю, вам уже ясно, что я за тип, хотя я и забыл представиться. Я начал трепаться, но не объявил вам, кто я такой, я забыл, заговорился, обрадовался возможности, наконец, обрушить на вас свой голос, а кому он принадлежит – не объявил. Простите, виноват, сейчас все исправим.

Я получаю Вэлфер. Я живу на вашем иждивении, вы платите налоги, а я ни хуя не делаю, хожу два раза в месяц в просторный и чистый оффис на Бродвее 1515, и получаю свои чеки. Я считаю, что я подонок, отброс общества, нет во мне стыда и совести, потому она меня и не мучит, и работу я искать не собираюсь, я хочу получать ваши деньги до конца дней своих. И зовут меня Эдичка. И считайте, что вы еще дешево отделались, господа. Рано утром вы вылезаете из своих теплых постелей и, кто в автомобилях, кто в сабвее и автобусе спешите на службу. Я службу ненавижу, – жру свои щи, пью, иногда напиваюсь до беспамятства, ищу приключений в темных кварталах, имею блестящий и дорогой белый костюм, утонченную нервную систему, я вздрагиваю от вашего утробного хохота в кинотеатрах, и морщу нос.

Я вам не нравлюсь? Вы не хотите платить? Это еще очень мало – 278 долларов в месяц. Не хотите платить. А на хуя Вы меня вызвали, выманили сюда из России, вместе с толпой евреев? Предъявляйте претензии к вашей пропаганде, она у вас слишком сильная. Это она, а не я опустошает ваши карманы.

Кто я там был? Какая разница, что от этого меняется. Я как всегда ненавижу прошлое во имя настоящего. Ну я был поэт, поэт я был, раз уж вам хочется знать кто, неофициальный поэт был, подпольный, было да сплыло, а теперь я один из ваших, я подонок, я тот кого вы кормите щами, кого вы поите дешевым и дрянным калифорнийским вином – 3.59 галлоновая бутыль, а я все равно вас презираю. Не всех, но многих. За то, что живете вы скушно, продали себя в рабство службе, за ваши вульгарные клетчатые штаны, за то, что вы делаете деньги и никогда не видели света. Дерьмо!

Я немного разошелся, чуть вышел из себя, простите. Но объективность мне не свойственна, к тому же сегодня хуевая погода, моросит мелкий дождь, серо и скушно в Нью-Йорке – пустые уикэндные дни, мне некуда идти, может быть поэтому я и соскочил со своего обычного настроения и стал вас уж слишком обзывать. Извиняюсь. Живите пока, и молите Бога, чтобы я как можно дольше не овладел правильным английским языком.

Отель "Винслоу" – это мрачное, черное 16-этажное здание, наверное, самое черное на Мэдисон-авеню. Надпись сверху вниз по всему фасаду гласит "ВИНСЛ У" – выпала буква "О". Когда? Может быть, 50 лет назад. Я поселился в отеле случайно, в марте, после моей трагедии, меня оставила моя жена Елена. Измученный шатаниями по Нью-Йорку, со стоптанными и разбитыми в кровь ногами, ночуя каждый раз на новом месте, порой на улице, я был, наконец, подобран бывшим диссидентом и бывшим конюхом московского ипподрома, самым первым стипендиатом Вэлфэровской премии (он гордится, что первым из русских освоил Вэлфэр) – толстым, неопрятным и сопящим Алешкой Шнеерзоном "Спасителем" отведен в Вэлфэр-центр на 31 улице за руку и в один день экстренно получил пособие, которое хотя и опустило меня на дно жизни, сделало бесправным и презираемым, но я ебал ваши права, зато мне не нужно добывать себе на хлеб и комнатенку, и я могу спокойно писать свои стихи, которые ни здесь, в вашей Америке, ни там в СССР на хуй не нужны.

Так как же все-таки я попал в "Винслоу"?

Друг Шнеерзона – Эдик Брутт жил в "Винслоу", там же, через три двери от него стал жить и я. 16-ый этаж весь состоит из клеток, как впрочем и многие другие этажи. Когда я, знакомясь, называю место где я живу, на меня смотрят с уважением. Мало кто знает, что в таком месте еще сохранился старый грязный отелишко, населенный бедными стариками и старушками и одинокими евреями из России, где едва ли в половине номеров есть душ и туалет.

Несчастье и неудача незримо витают над нашим отелем. За то время, как я живу в отеле, две пожилые женщины выбросились из окна, одна из них – француженка, как мне говорили, с еще сохранявшим следы красоты лицом, все безутешно расхаживала по коридору – она выбросилась со своего 14-го этажа во двор, в колодец. Кроме этих двух жертв, совсем недавно Бог прибрал хозяйку, вернее, мать хозяина, огромного слоноподобного еврея в тюбетейке, с ним я познакомился как-то на парти у моей американской подруги Розан. Мать хозяина, как все старые женщины, любила распоряжаться в отеле, хотя хозяину нашего грязненького заведения принадлежат еще 45 домов в Нью-Йорке. Почему ей доставляло удовольствие торчать тут целый день и указывать рабочим отеля, что им делать, не знаю. Может быть, она была садисткой. Недавно она исчезла. Ее нашли только под вечер, в шахте лифта, измятый и изуродованный труп. Дьявол живет рядом с нами. Насмотревшись фильмов про экзорсистов я начинаю думать, что это дьявол. Из моего окна виден отель "Сан-Реджис Шератон". Я с завистью думаю об этом отеле. И безосновательно мечтаю переселиться туда, если разбогатею.

К нам, людям из России, в отеле относятся так, как некогда относились к черным до отмены рабства. Белье нам меняют куда реже, чем американцам, ковер на нашем этаже не чистили ни разу за все время, пока я здесь живу, он ужасающе грязный и пыльный, иногда старый графоман американец из номера напротив, тот что все стучит на машинке, выходит в трусах, берет метлу и в качестве зарядки бодро выметает ковер. Я все хочу ему сказать, чтобы он не делал этого, так как он только подымает в воздух пыль, а ковер все равно остается грязным, но мне жаль лишать его физического упражнения. Иногда когда я напиваюсь, он, американец этот, кажется мне агентом ЭфБиАй, приставленным, чтобы следить за мной.

Простыни и полотенца нам дают самые старые, свой туалет я мою сам. Короче – мы люди последнего сорта.

Персонал отеля считает нас, я думаю, никчемными лодырями, приехавшими объедать Америку – страну честных тружеников, остриженных под полу-бокс. Это мне знакомо. В СССР тоже все пиздели о тунеядцах, о том что нужно приносить пользу обществу. В России пиздели те, кто меньше всех работал. Я писатель уже десять лет. Я не виноват, что обоим государствам мой труд не нужен. Я делаю мою работу – где мои деньги? Оба государства пиздят, что они устроены справедливо, но где мои деньги?

Менеджер отеля – темная дама в очках, с польско-русской фамилией – миссис Рогофф, которая когда-то приняла меня в отель, по протекции Эдика Брутта, терпеть меня не может. На хуя была нужна протекция, когда в отеле полно пустых номеров, кто станет жить в таких клетках, неизвестно. Придраться миссис ко мне трудно, но ей очень хочется. Иногда она находит случай. Так, если первые месяцы я платил за свой номер два раза в месяц, то через некоторое время она вдруг потребовала, чтобы я платил за месяц вперед. Формально она была права, но мне было куда удобнее платить два раза в месяц, в те дни, когда я получаю свой Вэлфэр. Я ей сказал об этом. А покупать белые костюмы и пить шампанское ты можешь, у тебя на это есть деньги? – сказала она.

Я все думал, какое шампанское, что за шампанское она имеет в виду. Иногда я пил калифорнийское шампанское, чаще всего я делал это совместно с Кириллом, моим приятелем – молодым парнем из Ленинграда, но откуда она могла это знать? Мы обычно пили шампанское в Централ-парке. Только спустя некоторое время я вспомнил, что собираясь на день рождения к своему старому приятелю художнику Хачатуряну, это тот, чьи картины висят у меня в моей клетке, – я купил, действительно, бутылку Советского шампанского за десять долларов и положил ее в холодильник, чтобы вечером отправиться с ней на торжество. Миссис Рогофф, очевидно, лично каждый день проверяла мой холодильник, или это делала по ее поручению горничная, убирающая (неубирающая) мой номер. "Вы получаете Вэлфэр, – сказала тогда миссис Рогофф. – Бедная Америка!" – воскликнула она патетически. "Это я бедный, а не Америка", – ответил я ей тогда.

Причины ее неприязни ко мне позже выяснились окончательно. Когда она брала меня в отель, она думала, что я еврей. Потом, вдоволь наглядевшись на мой синий, с облупленной эмалью крестик, мое единственное достояние и украшение, она поняла, что я не еврей. Некто Марат Багров, бывший работник московского телевидения, тогда еще живший в "Винслоу", сказал мне, что миссис Рогофф жаловалась ему на Эдика Брутта, обманувшего ее и приведшего русского. Так, господа, я на собственной шкуре испытал, что такое дискриминация. Я шучу – евреи живут в нашем отеле не лучше, чем я. Я думаю, куда больше того, что я не еврей, миссис Рогофф не нравится то, что я не выгляжу несчастным. От меня требовалось одно – выглядеть несчастным, знать свое место, а не расхаживать то в одном, то в другом костюме на глазах изумленных зрителей. Я думаю, что она с большим удовольствием смотрела бы на меня, если бы я был грязным, сгорбленным и старым. Это успокаивает. А то вэлфэрист в кружевных рубашках и белых жилетах. Летом я, впрочем, носил белые брюки, деревянные босоножки на платформе и маленькую обтягивающую меня рубашку – минимум на себе имел. Миссис Рогофф и это раздражало. Встретившись как-то со мной в лифте, она сказала мне, с подозрением глядя на мои босоножки и загорелые босые ноги:

– Ю лайк хиппи. Рашен хиппи, – добавила она без улыбки.

– Нет, сказал я.

– Да, да, – убежденно сказала она.

Остальной персонал отеля относится ко мне так-сяк. Хорошие отношения у меня только с японцем, или, может, он китаец, я не очень разбираюсь, но он всегда мне улыбается. Еще я здороваюсь с индийцем в тюрбане, он тоже приятен для моих глаз. Все остальные в разной степени провинились передо мной, и я с ними разговариваю, только если плачу деньги, или прошу дать мне письмо либо телефонный мэсидж.

Так я живу. Дни катятся за днями, напротив отеля на Мэдисон уже почти совсем разрушили целый блок домов, и будут строить американский небоскреб. Кое-кто из евреев, и полуевреев, и выдающих себя за евреев, уже съехал из отеля, на их место поселились другие. Держатся они как черные в своем Гарлеме, коммуной, по вечерам вываливаются на улицу и сидят возле отеля в оконных нишах, кое-кто потягивает из пакетиков напитки, разговаривают о жизни. Если холодно, они собираются в холле, занимая все скамейки и тогда стоит в холле шум и говор. Администрация отеля борется с коммунальными привычками выходцев из СССР, с их пристрастием к цыганщине, но безуспешно. Заставить их не собираться и не сидеть перед отелем невозможно. И хотя, очевидно, такое деревенское сидение отпугивает от отеля возможных жертв, которые вдруг да и забредут сюда, теперь, кажется, администрация махнула на них рукой, – что с ними сделаешь.

Я не очень-то имею с ними отношения. Я никогда не останавливаюсь, ограничиваясь словами "Добрый вечер!" или "Общий привет!". Это не значит, что я отношусь к ним плохо. Но на своем веку, в моей бродячей жизни я видел так много разнообразных русских и русско-еврейских людей, а это на мой взгляд одно и то же, что они мне неинтересны. Порой в евреях "русское" проступает куда более явно, чем в настоящих русских.

Тут уместно будет рассказать о Семене. Он был седой еврейский парень, которого я и моя бывшая жена Елена встретили в Вене. Семен этот предложил Елене работу. Она должна была трудиться по ночам в принадлежащем Семену ночном баре "Тройка", расположенном рядом с собором Святого Стефана и борделем, подавать богатым полуночникам алкоголь и икру. Зарплата была обещана столь высокая, что я сразу подумал: "Семену нужна была не барменша-Елена – он метил выше – он явно хотел выспаться с ней". Впрочем, я не обиделся, тогда я верил своей жене, а она еще любила меня, и я был совершенно спокоен.

Я, конечно, не позволил Елене работать ночью, я вообще не хотел, чтобы она работала, но, познакомившись с Семеном, мы нашли, что он приятный парень и несколько раз встречались с ним в его "Тройке", а потом в ресторане, который он купил на паях с еще двумя дельцами.

Семен был из Москвы, потом жил в Израиле, он умел делать деньги, сумел и из СССР вывезти деньги, он процветал. И только в последний наш вечер в Вене, который мы провели в его ресторане, он открылся нам по-настоящему, когда напился и, полупьяный, заговорил:

– У меня здесь было много женщин, но ни одна не была мне интересна, они холоднокровные, они ужасны, я их боюсь, все в них меня отталкивает. Я боюсь их, ей-Богу.

Потом Семен заговорил о русских женщинах, о Москве. Мне тогда было странно слушать его. Впоследствии я наслушался ностальгических монологов и в Италии и в Америке, но произносящие их были неудачливые эмигранты, не имеющие работы, не знающие, куда ступить, и с чего начать. Семен знал, его дорогой ресторан, в котором мы сидели, – был тому свидетельством. Он подарил тогда Елене розы, их смешно и трогательно разносила женщина в платке, это была маленькая, уютная и сентиментальная Европа, а не огромная металлическая Америка, там ходили женщины и разносили розы. Мы пили водку, Семен заказал оркестру "Полюшко-поле", и я увидел, что он плачет, и слезы его капают в бокал с водкой. "Мы смеялись над понятием Родина, – сказал Семен, – и вот я сижу, и играют эту песню, и у меня болит душа, какой я к черту еврей – я русский".

Потом он в своем синем мощном автомобиле вез нас над Веной, где были какие-то увеселительные заведения, мы выходили и смотрели сверху на город. Он очень быстро ездил и много пил. Уже в Америке я узнал, что он разбился на машине. Насмерть.

Это, конечно, частная судьба, господа, я рассказал о ней только потому, что не делю выходцев из СССР на русских и евреев. Все мы русские. Привычки, всеразъедающие привычки моего народа въелись в них, и, может быть, разрушили. Во всяком случае, по себе грустно знаю, что русские привычки не приносят счастья.

Так я не останавливаюсь с ними у отеля, а иду в свой номер. О чем с ними говорить – об их несчастьях, о том, как они устают, работая на такси, или еще где. Недавно выдав им "Общий привет!" я проходил мимо них в Нью-Йорк. Какой-то новый парень, по виду грузинский еврей, или, скорее всего, натуральный грузин, замаскировавшийся под еврея, чтобы уехать, крикнул мне вдогонку: "А ты что, тоже русский?"

– Я уже забыл, кто я на самом деле, – не останавливаясь, сказал я.

Возвращаясь часа через два обратно, я опять проходил мимо них уже из Нью-Йорка. Тот же усатый и чернявый сказал обиженно, увидев меня: "А ты что, разбогател, что не хочешь остановиться, поговорить". Это меня рассмешило, я засмеялся, но все же не остановился, чтобы не давать повода для знакомства. У меня и без того слишком много русских знакомых. Когда сам находишься в хуевом состоянии, то не очень хочется иметь несчастных друзей и знакомых. А почти все русские несут на себе печать несчастья.

Дальше