Олег Васильевич Мальцев - мурманчанин. Работал на Шпицбергене, ходил на ледоколах в Арктику. Сейчас работает в Мурманском высшем инженерном морском училище. Первая его книга - "Движение к сердцу" вышла в нашем издательстве в 1977 году.
Содержание:
Олег Мальцев - Желтое воскресенье 1
Четвертый механик 1
Полет металлиста Лобова 11
Желтое воскресенье 14
Влюбленный ноумен 17
Аверьян 20
Возвращение 22
Об авторе 26
Олег Мальцев
Желтое воскресенье
Четвертый механик
Северное солнце золотым кружком сверкало в белесом небе, но четвертому механику Громоткову казалось, что не солнце, пульсирующее с высоты, а сверкающая гладь моря и синего воздуха - главный источник света.
Это заблуждение существовало до тех пор, пока механик не увидел, вернее - не почувствовал по ослепительному блеску, как велико было солнце, несмотря на кажущуюся малость, что оно и есть самая главная деталь в этом пустующем пространстве, - не почувствовал его сильную, глубокую проникновенность, как бы давящую на глазное яблоко теплом и светом.
"Хорошо-то как!" - подумал Громотков, радуясь гармонии красок, пьянея от острого восторга пред этой землею. Здесь, на вершине зеленой сопки, в прохладной и ясной перспективе утра все было необычно: и сладкое головокружение, и беспамятство ума, и легкость тела, будто плавающего в воздушной среде, - исчезло смутное душевное беспокойство, словно было достаточно Громоткову влезть на эту вершину, подышать свежим воздухом, чтобы разом все прошло.
Громотков посмотрел вниз: там, на темных досках причала, застыли игрушечные фигурки пассажиров в ожидании доры.
И чего людям надо, мечутся по белу свету?! Остановить бы это кружение: "Стоп, ребята, дальше маршрута нет, айда по домам!" И чего ищут? Может, счастья! Так счастье разве в километрах? Оно рядом, вокруг, внутри нас. Работа, здоровье, жена, детишки - разве это не счастье?!
А разве солнышко в небе - пустяк?! Погляди вокруг, до чего хорошо, умирать не надо.
Уже ни блеск солнца, ни звуки моря не отвлекали его, он видел то, чего видеть нельзя: зримый ветер со стороны поселка Лодейного и Орловской губы нес желтые пылинки песка, остро жалящие лицо и руки. Ветер доносил сюда смешанные запахи окружающих предметов: ржавого железа, соли, дерева, свежей рыбы, - предметов, которые и вовсе запахов не должны иметь.
Однако очарование продолжалось недолго.
Ветер усилился и повернул влево, чистое небо заволокла серая дымка, вода из тяжелого неподвижного слитка превратилась в текучую, мутноватую жидкость, а берега Териберки - в бурый каменный сосуд. Еще недавно все сверкало лаковой новизной, свежестью, молодостью - и вдруг померкло, потускнело, состарилось. И Громоткову стало обидно, что прежняя красота исчезла.
- Машутка! - мечтательно позвал он жену.
Он призывал прежнюю рыжеволосую молодку, ту единственную женщину, которая была или казалась неповторимой, о которой тосковал в коротких, мучительных снах. Но явилась нынешняя, пожилая, маленькая, толстая женщина, а вместе с ней все хозяйство: кухня, посуда, белье, ковры, швейная машинка "Юнион" Подольского мехзавода.
Незадолго до последнего рейса в Териберку они были вдвоем, Машута гладила белье, сутуло возвышаясь над гладильной доской.
Старый утюг со свистом и шипением зарывался горбатым носом в ворох свежего белья, оставляя позади ровный глянцевый след. Пахло теплом и влагой. От усердия Маша смешно выдвигала кончик языка, на лбу то и дело вспухали вены и ложились морщины буквой М.
Жена добросовестно относилась к любой работе, не жалела ни сил, ни здоровья, многое успевала сделать: сварить кубанский борщ, заправив его старым салом; испечь брусничный пирог или содовые коржи; вкусно заварить чай; но лучше всего стирала белье. Тут все делалось медленно, со значением: сначала стругались два куска хозяйственного мыла, более часа белье кипятилось в оцинкованном бачке-выварке, потом большой лыжной палкой перекладывалось в ванночку, от белья валил пар, сладковато пахло; потом, закрывшись изнутри на щеколду, чтобы не мешал Федор, Машута долго хрустела бельем по ребристой доске, затем отжимала, закручивая к себе, по-женски, большие белые простыни ложились тяжелыми жгутами в эмалированный таз. И, наконец, главное - белье сушилось на ветру и солнце, посреди унылого двора, на проволоке, растянутой меж трех рыжеватых досок-шестидесяток.
Громотков же к домашним обязанностям относился равнодушно, считая всякое другое дело, кроме работы на "Державине", пустым, никчемным. Правда, бачок туалета, газовую плиту и водопроводные краны держал в исправности, то же самое было его заведованием и по судну. Однако из ложного самолюбия покупал жене то электрическую кофемолку, то стиральную машину, то электрический утюг, но бережливая Машута, искренне радуясь покупке, вскоре прятала ее, видимо полагая, что машина или утюг могут испортиться, сломаться, в то время как она, Машута, никогда не сломается и не выйдет из строя.
"Куда все подевалось?" - глядя на жену, сокрушался Громотков.
Маша перехватила взгляд мужа.
- Ты о чем, Федор?!
Громотков смутился, отвел глаза в сторону:
- О старости!
Жена не понимала или не желала верить тому, о чем говорил муж, так как считала подобные мысли сущей безделицей; в то же время отдаленный, скрытый смысл слов начал доходить до нее.
- И вам, мужикам, говорить о старости? - возмущенно, с непонятным упорством и удивлением спросила она. - Вот уж бездельники!
И, смахнув набок крашеную прядь волос, уставилась вперед жестким взглядом, словно отодвигая подальше то единственное, что может сказать ей правду, - золотисто-тусклое зеркало, бабушкин подарок.
Вдруг, звонко плюхнув утюгом о подставку, она подошла к зеркалу близко-близко, стала иронически рассматривать круглое, плоское лицо, как бы открыто издеваясь над его туповатым выражением.
Громотков следил за действиями жены напряженно, со смешанным чувством жалости и страха.
Затем Машута долго, как показалось Громоткову, неотрывно изучала лицо, старательно разглаживая ладонью густые морщины вокруг глаз и носа, потом левой рукой машинально, по-хозяйски вытерла зеркало, словно убирая неугодное отображение.
- Как же быстро все прошло, так и не жили по-людски: то денег не было ни шиша, то война - общее горе, то послевоенная разруха и голод, - так и жизнь прошла. Представляешь, наше поколение вычеркнуто из жизни. Теперь, кажется, и жить можно, да вот старость… Ты прав, Федя!
Она неожиданно присела на край кушетки, продолжая сердито поглядывать вправо, где висело зеркало.
- Господи, разве я виновата? Восемь часов в холодном цеху, четыре-пять у плиты да корыта, сранки за ним убирать, двенадцать часов мой трудовой день, вон руки задубели, не помню, когда маникюр делала, в кино ходила, женщиной только прозываюсь. Вскочила чуть свет, марафет навела и понеслась по городу за мясом, яйцами, колбасой, перед разными курвами шапку ломать… Другие мужья тушенки несут с "Державина", сгущенного молока, туалетной бумаги, а тут один хрен… Трескоед… архангельский…
Машута говорила волнуясь, сбивчиво, почти выкрикивая отдельные слова, с мучительным выражением на лице. Ее голос угрожающе зазвенел:
- А ты обо мне подумал? Хоть ра-зок? О моем женском достоинстве подумал? Семь абортов от тебя, все ублажала по ночам, оттого и состарилась раньше времени… А ты и сейчас на жену как бич на бабу смотришь… Все брошу, уеду к матери, а ты как знаешь - так и живи на своем Севере!
Жена схватилась за сердце, неловко прилегла, машинально поправив пальцами задравшийся халат. Федор так испугался за жену, что выронил чашку с водой. В то же время подумал: "Все справедливо! Машута во всем права, по-настоящему я никогда не думал и не заботился о ней, только оберегал свой покой, срывая на ней злость за все жизненные неудачи, все взвалил на ее плечи".
Он мысленно послал к черту свою работу и снова, как в первые годы супружества, молился домашнему богу Машуте, вспоминая все хорошее и доброе, причем делал это так искренне, так нежно, что и сам поверил: перед ним - прежняя молодая Машута.
- Дорогая моя… Не волнуйся… Я люблю тебя… Посмотри, какая ты красивая… Женщина красива, когда она счастлива… Ты же счастлива, Маша? Правда?..
И, может, не от слов, а от того мягкого задушевного тона она постепенно смягчилась и успокоилась:
- Федя, а ты не врешь?..
Но почему-то грустно покачала головой:
- Нет уж, Федор, что есть, то есть… Будь моя власть, я бы все зеркала запретила в государстве…
Громотков так увлекся воспоминаниями, что продрог, стоя на прохладном ветру.
Он начал быстро спускаться по камням, грохоча каблуками; визг или свист преследовал Громоткова по пятам. Загадка открылась позднее - свистящий звук исходил от каблуков, подбитых закаленными шурупами, - изобретение Андрюшки, котельного машиниста.
До причала оставалось еще несколько десятков метров. Механик остановился, он хотел снова увидеть то место, где испытал нечаянную радость раскаяния, но перед глазами была крутая каменистая осыпь. Тогда он повернулся влево, как солдат на плацу, и, уже не пугаясь высоты, ринулся вниз, зрением и слухом поверяя движение, чтобы не оступиться и не подвернуть ногу. Он бежал свободно, широко пружиня в сыпучем грунте. Подчиняясь внезапной решимости, он даже прыгнул, но расчетливого прыжка так и не получилось, и выражение крайней растерянности сохранялось во время его полета. Про себя же он подумал, что прыгает смешно, неловко, загребая в воздухе руками-ногами. Сидящие на причале мужчины и женщины мало обратили внимания на его шумное появление. Несколько человек мельком глянули в его сторону и вновь принялись бездумно смотреть на сверкающий залив, куда недавно смотрел Громотков: видимо, к природе вернулось прежнее очарование.
Громотков еще смаковал чувство от высоты и быстрого спуска, перехватывал ртом воздух и никак не мог насладиться - теплый и безвкусный, он не насыщал легкие. Но вскоре, сделав два-три глубоких вздоха, Громотков пришел в себя: теперь ему все казалось смешным и нелепым. Он посмотрел на край причала, где крупные морские чайки - бургомистры клевали кем-то брошенных серебристых рыбешек. Чистые грудки чаек отливали глянцем и фарфоровой белизной. Но внимание Громоткова привлекли не красивые птицы, а худая черная кошка, которая крутилась подле разбитой бочки; сквозь рассохшиеся доски что-то ослепительно белело - не то известь, не то соль. Сначала ему показалось, что ни кошка, ни чайки не видят друг друга: она жмурилась в лучах ветреного солнца, а птицы беспечно прыгали, ссорились, - словом, казалось, что безмятежное счастье тех и других одинаково полно и состоит в том, чтобы радоваться пище, теплу, свету. Вдруг в узких глазах кошки загорелся зеленый огонек. Расс-тахх-тарах - черная молния стремительно вылетела из укрытия, скребнув когтями по влажным доскам причала. Птицы своевременно открыли маневр и плавно, степенно, но достаточно быстро взлетели. Тяжело пикируя вниз, они били тяжелым клювом в загривок врага, отчего кошка отчаянно мяукала. Она явно не рассчитала силы, птицы были крупные, смелые. Наконец, разорвав незримое кольцо окружения, кошка кинулась наутек, сначала влево, на откос, где спускался Громотков, а затем вправо, ускоренно бросая вперед хищное гибкое тело.
Громотков невольно рассмеялся, довольный победой птиц в опасном поединке. Увлекшись, он не заметил, как человек высокого роста направился к нему.
- Здорово, дружба! - сказал незнакомец, протягивая руку крупной морщинистой ладонью вверх. - Да ты что, Михайлович, собственных друзей не узнаешь?!
Громотков узнавал старшину Воробьева, но узнавание происходило не сразу, сквозь угрюмую неподвижность красного обветренного лица тепло, знакомо сверкнули глаза.
Они не виделись больше года, пока "Державин" стоял в Салминском доке на капремонте. В прежние времена старшина казался выше и моложе Громоткова, он тщательно следил за собой, наглаживал широкие флотские брюки и китель, мазался кремом, регулярно делал массажи и душился "Шипром" - воинским одеколоном. Но теперь, небритый, неряшливо одетый, не отличался от многих, а по обрюзглому лицу - старик и вовсе.
Раньше они встречались редко - то на пассажирском причале, то у буфетной стойки вокзального ресторана - и, приняв рюмку-другую коньяку, ни о чем серьезном не говорили, касались общих тем: дождливой погоды, либо женщин, или работы. Одно время Громоткову казалось, что они сблизились, однако до полной дружбы было далеко, мешала фронтовая выправка старшины. Теперь же прежнее розовое лицо Воробьева, предмет его особого ухода, сильно потускнело, поседели виски, обозначились морщины вокруг рта, исчезло всегдашнее выражение благополучия и здоровья.
От старшины стойко несло перегаром.
"Закладывает Степа!" - решил Громотков.
- Уж год, как Гали не стало…
Вначале Громотков не понял, о ком идет речь, но вскоре догадался: о жене Воробьева.
- Всего неделю температурила. Я тогда в Сочах был, ее прилета ждал… Цветущая, красивая, - все мужики на нее пялились. Лежу на солнышке, греюсь. Вдруг - бац!!! Телеграмма!!! Да еще какая! Кинулся в Мурманск, а тут снегопад в июне, задержка рейса. Прилетел - и поздно…
Громотков видел жену старшины на причале с букетиком цветов, но та стройная и молодая, в нарядном платье, никак не вязалась с печальной мыслью о смерти. Громотков вспомнил, что Галя была на восемь лет моложе мужа и Воробьев постоянно ревновал ее. Оценивая других людей, Воробьев исходил из собственного взгляда на жизнь; ему казалось, что поведение жены притворно и ей, красивой и привлекательной, незачем любить пожилого мужа, когда рядом столько молодых ухажеров. В разговорах о Гале с его лица не сходили следы внутренней борьбы, душевного разлада - тайная мысль о супружеской неверности.
- Пусть бы уж изменяла, только бы жила. - Воробьев невидяще посмотрел вдаль. Потом неожиданно, сильно сжимая руку выше локтя нервными пальцами, предупредил: - Помни, Федя! Грипп - маршал всех болезней, и тут ни пенициллин, ни стрептомицин ничего не значат, только интерферон… Белок! Понял?..
Все, что говорил Воробьев, касалось его, было близко ему и произошло с ним давно, но сейчас он вновь хотел пережить это чувство невосполнимой утраты, хотел облегчить душу за счет другого. Однако даже в эту печальную минуту перед Громотковым стоял прежний старшина, в манерах и образной речи. Воробьев говорил, увлекаясь, забывая главное, словно не сознавая до конца того, что сделала смерть.
- А что ты делаешь в Териберке? - отвлекая его от печальных мыслей, спросил Громотков.
- Да вот после Гали военку бросил. Знаешь, Федор, надоело перед каждым тянуться и козырять. Комнату поменял, сюда начальником Териберского портопункта назначили. Вон по-за тем домом моя изба… Сто целковых плюс полярка да коэффициент. На водку да треску в масле хватает. А больше и не надо… Катер с "Державина" ждем… Ну, правда, первое время трудно было без знакомых, без женщин…
- Без каких таких женщин?! - неожиданно с удивлением спросил Громотков, припоминая все сказанное Воробьевым о жене.
Старшина, наклонив голову набок, терпеливо пояснил:
- Есть тут одна кадра, но ей до Гали далеко. Жену не могу позабыть. Уеду, - плаксиво произнес старшина, - тут только мох растет… Посмотри, разве это дерево - хамло, ветки без листьев, а стволы без веток.
Громотков невольно улыбнулся скачкам его мысли, неожиданному соединению трагического и смешного.
- Ты чего деревья ругаешь?
- А что, не правда? - с вызовом ответил Воробьев.
- Ка-ка-я правда?! Ты правду на воображение променял. От правды в твоей башке только коэффициент да треска в масле остались.
- Все равно уеду! - с пьяным упорством прогудел старшина.
Отголоски прежней бравады еще сидели в нем крепко.
- Я теперь один в поле воин!
Громотков повернулся.
Дора плавно отвалила от борта "Державина" и, несмотря на кажущуюся близость судна, долго шла к причалу. Пассажиры толпились у сходней. Когда дора приблизилась, произошла заминка, и старшина кинулся в гущу толпы, властно, голосом и руками, устраняя неразбериху.
Громотков сошел последним, занял место на корме сбоку от Василия Полехина, пожилого матроса. Старшина жалостливо посмотрел в глаза Громоткову.
- Может, армянского пришлешь? Моя малярша любит по граммулечке. А?!
- Ну ты и чурка с глазами. Никогда бы не подумал, что можешь Галю забыть. Тебе не коньяк, а шило в зад. Дерьмо! Через год маляршу завел. У тебя, видно, нервная система вынута.
Перегруженная дора шла тяжело и валко, глубоко зарываясь в стеклянную волну, раскалывала ее острой грудью на зеленовато-прозрачные половины. Старенький мотор пыхтел, глубоко булькая грязноватыми плевками в воду, из которой поднимались голубые пузырьки газа.
Мерное движение доры, морской простор, однообразные звуки настроили Громоткова на воспоминания. Перед поездкой Громотков сменил старую робу. Та была изношена на локтях и коленях, но зато привычно облегала тело. Новая, густо-синего цвета, с белой строчкой, грубо ломалась на сгибах, натирала шею и грудь, он с нетерпением ждал, когда скинет ее. Он всегда испытывал неудобство от новой одежды, будь то скрипучие ботинки или костюм, поэтому необходимые вещи покупал неохотно, а если покупал, то долго не носил, вылеживал их, пока они не теряли очевидную новизну, а сознание постепенно не привыкало к ним. Прошлым летом в мурманском Доме торговли вместе с женой покупал финское пальто. Старая финская куртка, вся в молниях и застежках, еще не обносилась, только две блестящие кнопки плохо застегивались вверху, но Машута настаивала сменить ее.
- Какой ты итээровец, если в обносках ходишь! Баста, из отпуска вернешься - сразу в управу, новое пальто наденешь, пол-литра с кадровиком разопьешь, с Котляревским из механико-судовой службы, - может, третьим механиком назначат; ты же знаешь, как это делается…
Примеряя пальто, неожиданно повздорили. Последнее время они ссорились часто.
- Ну ты и мещанка! - возмущенно сказал Громотков.
- А ты нуль без палочки! Ничего не добился. Ты, Федор, как озимый злак - посадили давно, а все еще не созрел. Твои однокашники Иосиф, Генка, Николай давно по конторам сидят, в кабинетах, в тепле, а ты море утюжишь, как гардемарин. Пусть в нем плавает тот, - кто его наливал. Вот обновку купили, радоваться должен, а тебе неловко, неудобно. Тьфу! Ну-лев-ка!.. Эх, кабы знать раньше, ни за что бы замуж не вышла.
Задетый глубоко и больно, он смалодушничал и тоже уколол:
- А мы с тобой и так как брат и сестра живем, по фамилии и отчеству.
Машута обиженно отвернулась.