Повесть "Паломар"(1983), одна из самых сложных в творчестве писателя.
"На море зыбь, слабый прибой бьет в песчаный берег. Синьор Паломар стоит и смотрит на волну. Сказать, что поглощен он созерцаньем волн, нельзя. Не поглощен, поскольку хорошо осознает, что делает: хочет на волну смотреть – и смотрит. Не созерцает, ведь для этого нужны особенные темперамент, внутренний настрой, стечение внешних обстоятельств, и хотя он в принципе совсем не против созерцанья, ни одно из трех условий в данном случае не соблюдается. И наконец, смотреть он хочет не на волны, а только на одну: остерегаясь смутных ощущений, Паломар, что б он ни делал, привык определять себе конкретный ограниченный объект..."
Содержание:
Паломар отдыхает 1
Паломар на побережье 1
Паломар в саду 3
Паломар глядит на небо 5
Паломар в городе 7
Паломар на веранде 7
Паломар делает покупки 9
Паломар в зоопарке 11
Умолчания Паломара 12
Паломар путешествует 12
Паломар и общество 14
Размышления Паломара 15
Примечания 17
Итало Кальвино
Паломар
Паломар отдыхает
Паломар на побережье
Чтение волны
На море зыбь, слабый прибой бьет в песчаный берег. Синьор Паломар стоит и смотрит на волну. Сказать, что поглощен он созерцаньем волн, нельзя. Не поглощен, поскольку хорошо осознает, что делает: хочет на волну смотреть – и смотрит. Не созерцает, ведь для этого нужны особенные темперамент, внутренний настрой, стечение внешних обстоятельств, и хотя он в принципе совсем не против созерцанья, ни одно из трех условий в данном случае не соблюдается. И наконец, смотреть он хочет не на волны, а только на одну: остерегаясь смутных ощущений, Паломар, что б он ни делал, привык определять себе конкретный ограниченный объект.
На глазах синьора Паломара где-то вдалеке возникшая волна приближается, растет, меняет цвет и форму, закручивается, разбивается, исчезает, устремляется обратно. Тут он мог бы счесть, что завершил задуманное, и уйти. Но выделить одну волну, отъединив ее от той, что катит следом, кажется, ее подталкивая, а иной раз настигает и захлестывает, вовсе не легко – как, впрочем, и отделить эту волну от предыдущей – та словно тащит ее за собою к берегу, а то вдруг поворачивается навстречу, точно хочет задержать. Что же до длины валов, бегущих параллельно побережью, не так-то просто с точностью определить, где фронт един, а где уже распался, расчленился на самостоятельные волны, разные по форме, силе, скорости и направлению движения.
В общем, за волною невозможно наблюдать, не принимая во внимание сложных факторов, которые участвуют в ее образовании, и столь же сложных, ею порождаемых. Они то и дело изменяются, поэтому каждая волна отлична от другой; но в то же время у любой из них находится двойник, не обязательно соседствующий с ней или идущий следом; в общем, некоторые формы волн и целые цепочки повторяются, хотя в пространстве и во времени эти повторения распределяются неравномерно. Так как Паломар сейчас хотел бы просто рассмотреть волну, то есть уловить все до единой ее составные части, он решает наблюдать биение воды о берег до тех пор, покуда будет отмечать явления, не виданные прежде; едва картины станут повторяться, он поймет, что все уже увидел, и прервет свое занятие.
Нервный человек, живущий в бурном, перенаселенном мире, Паломар предпо-читает свои отношения с ним ограничивать и, сопротивляясь массовой неврастении, по крайней мере собственные ощущения старается не выпускать из-под контроля.
С приближением волна становится все круче, на ее верхушке начинает загибаться белый отворот. Если это происходит не совсем у берега, то пена успевает, навернувшись на саму себя, исчезнуть, словно поглощенная водой, но тут же снова – снизу – заполняет все собой подобно белому ковру, взлетающему на берег для оказания волне достойного приема. Но когда она должна уж накатиться на ковер, вдруг обнаруживается, что никакой волны и нет, а следом исчезает и сам ковер – он превращается в сверкающий песок, который быстро-быстро отступает, будто теснимый ширящейся полосой сухого тусклого песка, все дальше двигающего свою волнистую границу.
В то же время стоит обратить внимание на выемки во фронте волны, где разделяется она на два крыла, несущиеся к берегу слева направо и справа налево, а также на то место, где берет начало (или завершается) их расхождение (или схождение), – на антимыс, который следует за крыльями, но неизменно отстает, завися от попеременного их наложенья друг на друга, пока волну эту не настигает большая, вновь выдвигая ту же самую проблему: расхождение или схождение? – а следом накатывает волна мощнее прежней, снимающая все проблемы.
Берег, следуя рисунку волн, выпячивает в море некие зачатки мысов, переходящие в затопленные отмели, которые то намывают из песка, то размывают приливы и отливы. В качестве предмета наблюдения Паломар выбирает именно один из этих плоских языков, поскольку волны косо ударяют в него с двух сторон и, перехлестывая полускрытую водой поверхность, сталкиваются. Значит, разбираясь, как устроена волна, придется принимать в расчет и эти противоположные толчки, которые друг друга частью гасят, частью складываются, а в результате все удары с контрударами обычно оборачиваются обильной пеной.
Паломар решает ограничить поле наблюдения; следя, к примеру, за квадратом десять на десять метров от береговой линии в море, он составляет каталог движений волн, повторяющихся с различной частотой на означенном участке за определенный промежуток времени. Трудность представляет установление границ квадрата: к примеру, можно было б дальней стороной его счесть гребень движущейся к берегу волны, но, приближаясь, он растет и заслоняет все, что позади, и вот уже обозреваемый участок опрокинут и расплющен.
Но Паломар не падает духом: он то и дело заключает, будто уже видел все, что можно было разглядеть с его позиции, хотя вскоре непременно возникает что-нибудь еще, чего он не учел. Если б он не торопился так достичь полного и окончательного результата наблюдения волн, их созерцание его бы очень успокаивало и, возможно, уберегло от неврастении, от инфаркта и от язвы. А может быть, и стало бы ключом к познанию мира во всей его сложности путем сведения к более простой системе.
Но, пробуя определить эту модель, необходимо также брать в расчет и длинную волну, которая, вдруг возникнув, несется параллельно берегу и перпендикулярно бурунам непрерывающимся гребнем, вздымая лишь верхний слой воды. Отдельные барашки, рвущиеся к берегу, не нарушают равномерного напора этого сплошного гребня, срезающего их под прямым углом, стремясь неведомо откуда неведомо куда. Возможно, перпендикулярно импульсу, возникшему в глубинах моря, водную поверхность движет и восточный ветерок, сам по себе несильный, но эта порождаемая ветерком волна вбирает в себя по пути косые толчки воды и увлекает их с собой. Так мчит она, все набирая силу, покуда столкновения со встречными волнами понемногу не сведут ее на нет или не переменят направление настолько, что она смешается с одной из множества династий волн, которые бегут к ней под углом, и выплеснется с ними на берег.
Заостришь внимание на каком-нибудь одном аспекте – и он тут же, выступив на первый план, заполняет собой всю картину; так некоторые рисунки, стоит лишь на миг закрыть глаза, предстают потом уже иными. Рисунок, образуемый скрещением гребней волн, теперь составлен из квадратов – проступающих и исчезающих. К тому же каждая прибойная волна, откатываясь в море, также обладает некоторой силой, затрудняющей движение к побережью тех волн, что катятся за нею следом. И если сконцентрировать на них внимание, то может показаться, будто и впрямь все они движутся от суши в море.
А вдруг и в самом деле Паломар сумеет устремить их вспять, заставит время повернуть назад и с помощью какого-то шестого чувства постигнет истинную сущность мира? Увы, у него только закружилась голова. Настойчивость же волн венчается успехом: они явно стали больше. Или меняется ветер? Беда, если картина, стоившая Паломару кропотливого труда, нарушится, развалится, растает! Ведь лишь удерживая в уме одновременно все ее детали, может приступать он к следующему этапу операции – распространять полученные сведения на всю вселенную.
Тут главное – не потерять терпения, что в скором времени как раз и происходит. Он бредет вдоль берега такой же нервный, как пришел, и еще меньше в чем-либо уверенный.
Голая грудь
Паломар прогуливается по побережью. Изредка ему встречаются купальщики. Вот лежа загорает молодая женщина с открытой грудью. Скромный Паломар спешит перевести свой взгляд к морскому горизонту. Он знает – в подобных случаях, заметив незнакомца, женщины часто спешат прикрыться, но не видит в этом ничего хорошего: и потому, что смущена купальщица, спокойно загоравшая, и потому, что проходящий чувствует: он помешал, и потому, что в скрытой форме подтверждается запрет на наготу; к тому же половинчатое соблюдение условностей ведет к распространению неуверенности, непоследовательности в поведении, вместо свободы и непринужденности.
Вот почему, едва завидев бронзовое с розовым облачко нагого торса, он скорее поворачивает голову так, чтобы взгляд его повис в пространстве, гарантируя почтительное соблюдение невидимой границы, окружающей любого индивида.
"Однако, – рассуждает он, шагая дальше и, как только горизонт пустеет, вновь давая глазу волю, – действуя подобным образом, я лишь подчеркиваю свой отказ смотреть и в результате закрепляю условность, в соответствии с которой обнажение груди считается недопустимым; иначе говоря, я мысленно подвешиваю меж собой и грудью – молодой и привлекательной, как я сумел заметить краем глаза, – воображаемый бюстгальтер. В общем, отведенный взгляд показывает, что я думаю об этой женской наготе, она меня заботит, и, по сути дела, это тоже проявление бестактности и ретроградства".
По пути обратно Паломар глядит перед собою так, чтобы взгляд его с одним и тем же беспристрастием касался пены отходящих волн и лодок, вытянутых на песок, и постланной махровой простыни, и полнолуния незагорелой кожи с буроватым ореолом в окружении соска, и очертаний берега, сереющих в мареве на фоне неба.
"Ну вот, – довольно отмечает он, шагая дальше, – грудь стала как бы частью окружающей природы, а мой взгляд – не более докучливым, чем взгляды чаек и мерланов".
"Но справедливо ль это? – размышляет он затем. – Не низвожу ль я человеческую личность до уровня вещей, не отношусь ли к отличительной особенности женщин просто как к предмету? Не закрепляю ли я давнюю традицию мужского превосходства, породившую со временем привычную пренебрежительность?"
Он поворачивается, идет назад. Скользя по пляжу непредубежденным, объективным взглядом, он, как только в поле зрения оказывается нагая грудь, заставляет взгляд свой очевидным образом прерваться, отклониться, чуть ли не вильнуть. Наткнувшись на тугую кожу, взгляд его отскакивает, будто отмечая измененье консистенции картины и ее особенную значимость, зависнув на мгновение, описывает в воздухе кривую, повторяющую выпуклость груди – уклончиво и в то же время покровительственно, – и невозмутимо двигается дальше.
"Наверное, теперь моя позиция ясна, – решает Паломар, – и недоразумения исключены. Но вот не будет ли такой парящий взгляд в конце концов расценен как высокомерие, недооценка сущности груди, ее значения, в определенном смысле оттеснение ее на задний план, куда-то на периферию, как не стоящей особого внимания? И грудь из-за меня опять оказывается в тени, как долгие столетия, когда все были одержимы манией стыдливости, считали чувственность грехом..."
Подобное истолкование не соответствует благим намерениям Паломара: он хотя и представляет зрелое поколение, привыкшее ассоциировать грудь женщины с интимной близостью, однако же приветствует такую перемену нравов – и поскольку видит в ней свидетельство распространения в обществе более широких взглядов, и потому, что данная картина, в частности, ему приятна. Такую бескорыстную поддержку и хотел бы выразить он взглядом.
Повернувшись, он решительно шагает снова к загорающей особе. На сей раз взгляд его, порхая по пейзажу, задержится с почтением ненадолго на ее груди и тут же поспешит вовлечь ее в порыв расположения и благодарности, которые он ощущает ко всему – к солнцу, небесам, корявым соснам, дюнам, к песку и скалам, к водорослям, облакам, к миру, обращающемуся вокруг вот этих шпилей в ореолах света.
Что, конечно, совершенно успокоит одинокую купальщицу и исключит возможность всяких недоразумений. Но она, увидев Паломара, вскакивает, прикрывается и, фыркнув, поспешает прочь, с досадой поводя плечами, словно подверглась домогательствам сатира.
"Мертвый груз традиции безнравственного поведения мешает по достоинству оценивать и просвещеннейшие побуждения", – горько заключает Паломар.
Солнечная дорожка
Когда солнце клонится к закату, на морскую гладь ложится отблеск: от горизонта к берегу протягивается слепящее пятно из зыбких бликов, синь же, проступающая между ними сетью матовых прожилок, кажется темней. Лодки против солнца превращаются из белых в черные и, будто бы разъединенные блещущими крапинами, делаются меньше и бесплотней.
Для синьора Паломара, птицы поздней, это час вечернего заплыва. Он входит в воду, отдаляется от берега, и отблеск принимает вид искрящейся дорожки, пролегающей к нему от горизонта. Он плывет по ней, точней, она все время впереди, когда он делает гребок, как бы отскакивает и к себе не подпускает. Везде, куда ни вытянет он руку, морская гладь приобретает тусклую вечернюю окраску, доходящую до самой полосы прибоя за его спиной.
Солнце опускается, и отблеск, прежде цвета белого каленья, делается золотым, из золотого – медным. И куда бы Паломар ни плыл, он неизменно на вершине золотого треугольника; дорожка следует за ним, указывая на него, как часовая стрелка, укрепленная на солнце.
"Солнце удостоило меня особой чести", – было бы приятно думать Паломару, а верней, его эгоистичному, обуреваемому чувством собственного превосходства "я". Но другое – депрессивное, а может быть, имеющее склонность к мазохизму – возражает: "Отчего же, каждому, за исключением незрячих, чудится, что отблеск следует за ним; все мы постоянно находимся в плену каких-то ложных ощущений и понятий". Подает свой голос третий, более беспристрастный их сосед: "Так или иначе: я один из чувствующих, мыслящих субъектов, способных и установить определенные отношения с лучами солнца, и дать оценку и трактовку своим ощущениям и иллюзиям".
У каждого, кто в этот час плывет на запад и наблюдает световую полосу, направленную в его сторону и гаснущую там, куда вонзается его рука, – у каждого свой отблеск, имеющий такое направление только для него и движущийся вместе с ним. По обе стороны его синева темнее. "Не есть ли темный цвет единственная не обманчивая данность, общая для всех?" – задумывается Паломар. Но ведь блестящая дорожка одинаково навязывает себя взору каждого, ее никак не избежать. "Выходит, общее у нас именно то, что каждому дано как исключительно его?"
Скользят по морю доски с парусами, лавируя, врезаются в потоки ветра, задувающего в это время с суши. Напряженные фигуры держат вытянутыми руками мачты, точно луки, сдерживая воздух, хлопающий полотном. Когда они, пересекая отблеск, тонут в золоте, то паруса тускнеют, а непрозрачные тела как будто погружаются во тьму.
"Все это совершается не с морем и не с солнцем, – думает плывущий Паломар, – а в голове моей, в соединяющих глаза и мозг каналах. Я плаваю в своем сознании, искристая дорожка только там и существует, этим она для меня и притягательна. Это моя, единственно доступная познанию, стихия".
Но дальше думает: "Ведь я никак не угонюсь за ней, она все время впереди, она не может быть во мне, раз я в ней плаваю, и раз я на нее смотрю, то, значит, вот он я, а вон она".
Движения его теперь усталые и неуверенные: видно, размышления не обостряют, а, напротив, портят удовольствие от плавания в отблеске, внушая ощущение ограничения, вины, приговоренности. И еще ответственности, от которой не уйти: дорожка существует потому лишь, что он здесь; а если он уйдет, а если вылезут на берег или просто отвернутся все пловцы и все купальщики, что будет с ней тогда? Он хочет, чтобы в распадающемся мире уцелело самое недолговечное: этот мостик, перекинувшийся через море между заходящим солнцем и его глазами. Плавать больше неохота, холодно. Но Паломар упорствует, теперь он чувствует себя обязанным не выходить из моря до заката.
Тогда ему приходят вот какие мысли: "Я ведь вижу этот отблеск, думаю о нем и плаваю в нем лишь благодаря тому, что на другом конце дорожки – солнце, льющее свои лучи. Главное – первопричина, лишь ослабленные проявления которой – вот, к примеру, на закате – может выдержать мой взгляд. Все остальное – только отблески, включая и меня".
Проплывает призрак паруса; скользит среди сверкающих чешуек тень человека-мачты. "Без ветра эта штука из пластмассовых шарниров, человеческих костей и сухожилий и нейлоновых канатов не смогла бы устоять, а ветер превращает ее в судно, словно обладающее волей, устремленное к какой-то цели; только ветер знает, куда движется доска и человек на ней", – раздумывает Паломар. Вот если б, отрешившись от пристрастного и полного сомнений "я", он смог найти себе надежную опору в первооснове всего сущего! Но может ли в основе всех деяний и всех форм лежать одна-единственная, абсолютная первопричина? Или несколько различных – силовые линии, пересечение которых и определяет в каждый миг неповторимый облик мира?
"...Знает ветер и, конечно, море – водяная масса, поддерживающая твердые тела, которые покачиваются на ней, как я или доска", – решает Паломар, переворачиваясь на спину.