Лукуми - Альфредо Конде


Альфредо Конде (1945) - один из крупнейших галисийских писателей, лауреат престижных литературных премий, известный деятель культуры Испании. Творчество Конде уже знакомо российскому читателю, по достоинству оценившему его романы "Грифон", "Ноа и ее память", "Человек-волк", "Синий кобальт" и другие.

Герой новой книги А. Конде - мулат, родившийся на Кубе, плод страстной любви танцовщицы знаменитого кабаре "Тропикана" и галисийского авантюриста, который под воздействием романтического порыва приезжает на революционный остров, чтобы участвовать в строительстве нового общества, но быстро разочаровывается в идеях кубинской революции и возвращается в Испанию. Его сын Эстебан остается на воспитание своей бабки из рода лукуми, оказавшей сильное влияние на формирование характера мальчика. В восьмидесятые годы юношу в числе перспективных молодых партийцев отправляют на учебу в Советский Союз, в университет Патриса Лумумбы…

Содержание:

  • ГЛАВА ПЕРВАЯ 1

  • ГЛАВА ВТОРАЯ 5

  • ГЛАВА ТРЕТЬЯ 9

  • ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 15

  • ГЛАВА ПЯТАЯ 22

  • ГЛАВА ШЕСТАЯ 29

  • Примечания 34

Альфредо Конде
Лукуми

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Моя бабка по материнской линии была черной, как волны, что недавно обрушились на берега земли моего белого деда . Кожа у нее была густого, глубокого цвета; на взгляд совсем не шелковистая, жесткая, даже будто шероховатая, а на ощупь мягкая, почти тягучая. Такой была кожа у моей самой любимой бабки.

Моя мать была такой же. Она всегда гордилась своим родом. Она тоже была черной как уголь. И кожа у нее тоже была блестящей и нежной, по ней можно было скользить кончиками пальцев, словно по тонкой суконке, с помощью которой натирают воском пол в моем доме; прежде об этом заботилась моя двоюродная бабка Милагроса, белая и опрятная, но такая холодная… О, кожа моей матери, блестящая, словно только что натертое воском черное дерево; горячая и влажная, как рассвет на заросшем травой поле!

Даже и теперь в расположенном возле моря доме, где я живу, с тех пор как унаследовал его от своего деда, пол в коридоре натирается именно так: воском и суконками. Сверкающее сияние черного дерева в сумеречные часы, или темное сверкание красного дерева, когда по нему скользит дневной свет: такова теперь кожа моего дома. А кожа моей матери всегда была горячей. Блестящей и горячей. Именно такой была ее кожа: блестящей и нежной, как молочный шоколад, не успевший растаять от жары. И запах у нее был шоколадный. Я помню ее запах. И ее тоже помню.

Еще лучше я помню, я бы даже сказал, помню совершенно отчетливо, мать моей матери, мою бабку. И немного прабабку. От этих женщин я научился некоторым совершенно бесполезным вещам и узнал истории, которые умрут вместе со мной. Истории негров. И еще я помню их запахи, запахи моих черных предков, и мне совсем не хочется, чтобы эти запахи умерли вместе со мной. К чему мне желать этого?

Думаю, особенности черного человека определяются не столько цветом кожи, сколько густым сладковатым запахом, исходящим от нее. То же самое можно сказать и о свойствах белого человека с его резким, раздражающим запахом. Черные и белые люди по-разному потеют и источают разные запахи. Возможно, внутренние химические процессы у них тоже разные. Этого я уж не знаю. Хотя всегда найдутся люди, которые могут себе это представить. Особенности тех и других коренятся также в свойстве нрава, ибо он определяется жизнью, которую мы, белые и черные, ведем. Но получается так, что есть белые черные и черные белые, и это зависит от той истории, которую каждый прожил. Он и его родители, и родители его родителей, и родители родителей его родителей.

Я всегда существовал среди этих двух запахов, белого и черного; первый - терпкий и раздражающий; второй - кисловато-сладкий, теплый и приветливый. Всегда среди этих двух запахов. Иногда я - черный белый, в другой раз - белый черный. И никогда не смогу стать черно-черным или бело-белым. И всегда буду находиться между двумя историями. Историей белых и историей черных. Обе они принадлежат мне, ибо я человек. Оба духа движут мною, ибо я человек. Дух - это нрав человека. Возможно, я в большей степени человек, чем кто бы то ни было. Таково свойство смешения кровей.

Каково это смешение в моем случае? Каково свойство моего духа? Я никогда не осмеливался никого спрашивать об этом. Есть мулаты, которые пахнут белым человеком, а есть такие, что пахнут черным. А кем пахну я? Я помню, как мама всегда утверждала, что я совсем не ее сын, что я сын своего отца. Хотела ли она что-то мне этим сказать, вывести из этого какое-то свойство, о котором сама толком не догадывалась? Я так и не узнал этого. И никогда не старался ничего у нее выведать, мне было безразлично. Но теперь, когда я действительно пытаюсь это сделать, возможно, мне так никогда и не удастся ничего разузнать. А, между тем, в те времена мои бабка и прабабка рассказывали мне истории о моих черных предках, пропитывая мой дух древними запахами нашей древней народности лукуми.

Интересны ли кому-нибудь этнонимы, с помощью которых можно познать темное происхождение моей крови? Нужны ли кому-нибудь рассказы о людях племени карабали или конго, о людях ганга или лукуми? Вряд ли. Однако моя прабабка из народности лукуми полагала, что очень даже нужны. И я так думаю, по крайней мере, теперь, когда прошло столько времени. А посему я поведаю вам о своем народе.

Люди племени карабали были приверженцами темных и тайных козней. Мандинги, с которыми люди лукуми говорили на сходном языке, но с различными голосовыми модуляциями, были выносливыми и мужественными тружениками, великодушными в сражениях, искусными и ловкими, исполненными смирения при утрате свободы. Люди племени ганга были честными грабителями, которым всегда удавалось ловко улизнуть из любого заточения, может быть, по причине того, что их было много, а, возможно, потому что именно это являлось их главным даром. Люди конго были маленькими и ленивыми, а людей ашанти было совсем мало; люди фанти были мстительными и трусливыми. Люди народности эбриэ были не такими черными, как другие, и волосы у них были не такими курчавыми. Что касается нас, лукуми, то мы были сильными и мужественными, достойными и горделивыми и всегда обладали непокорным духом. Так рассказывала мне бабка моей матери.

Людям лукуми в те времена приписывалась особая свирепость и упорное сопротивление хозяевам и всякого рода начальникам, а кроме того, склонность к самоубийству в те моменты, когда они осознавали, что им неоткуда ждать избавления. Они были неукротимыми и смелыми. Так говорила моя прабабка, гордившаяся своей кровью лукуми, которая дошла до меня, по-видимому, предварительно смешавшись с кровью многих народностей, о которых я вам успел поведать. Или нет. Сие мне неведомо. Бабка утверждала, что мы чистокровные лукуми. А мама никогда об этом не заговаривала, несмотря на цвет своей кожи. Моя бабка всегда отвергала наличие какого-либо смешения, и получается, что я - первый нечистокровный в нашем роде. Возблагодарим за это Кубинскую революцию. Я нечистой крови, это моя особенность. Мы все, то есть все мои предки были чистой крови лукуми; пока не родился я, сын галисийца с кожей золотистой, как ржаное поле.

Своего отца я представляю пропахшим морем и водорослями, смоляной пенькой, которой конопатят палубу из тикового дерева, песком галисийских побережий, который, когда ты ступаешь по нему, нашептывает тебе истории, звучащие как молитвы. Моя бабка тоже молилась. Обычно она молилась, одновременно танцуя, легко изгибая свое все еще стройное, несмотря на прожитые годы, тело. А потом рассказывала истории, похожие на молитвы. Говорила о нашей страсти к самоубийству. Из ее уст я услышал историю, которую она слышала от своей бабки, о сорока неграх лукуми с сахарной плантации "Алькансия", повесившихся в 1843 году на горной бровке.

- Бабушка, а что у гор есть брови?

Бровка - это узкая дорога, тропа или просека, скрывающаяся в тропическом лесу. Среди этих сорока лукуми, сраженных гордостью и одиночеством, был и ее дед. Он был негром, недавно прибывшим на Кубу, негром, родившимся в Африке. И он не вынес безысходности рабской доли и решил положить ей конец. И сделал это одновременно с тридцатью девятью своими соплеменниками. Все они были гордыми и мужественными. И ни один из них не был рожден в Америке.

Моя бабка никогда мне не рассказывала, как это моему прапрадеду угораздило зачать мою прабабку в теле ее матери. А вот о том, что рабы и рабыни почти никогда не виделись друг с другом, она рассказывала много. Я так и не узнал, как же ему это удалось. Моя прабабка улыбалась всякий раз, когда ее об этом спрашивали. Возможно, это было после рубки сахарного тростника; или в еще не срубленных ударами мачете тростниковых зарослях. Какой же была жизнь на сахарных плантациях, кем были и как жили рабы?

Пройдут годы, и моя бабка заставит меня прочесть вслух текст расписки, которая теперь украшает стену моего кабинета. Документ висит на стене в полном одиночестве. Он заключен между двумя стеклами и обрамлен широкой золотой рамкой. Я не знаю, как ее матери удалось раздобыть сию бумагу. История негров - это история, полная недомолвок.

Расписка выдана на имя сеньора Лауреано Дакона, и теперь мне известно, что Дакон - это топоним, селеньице в галисийской провинции Оуренсе, славящейся зимними холодами и торговцами копчеными окороками; провинции, где живут совершенно особенные люди. Моя бабка заставляла меня тысячу и один раз читать вслух текст расписки, чтобы я навсегда запомнил, кто я, чтобы никогда не забывал этого. Таким образом она намеревалась помешать тому, чтобы моя белая кровь заставила меня забыть мое черное происхождение. Теперь я знаю, что по крови я лукуми. Знаю о своем происхождении. Постараюсь познать и свой дух.

Расписка выдана сеньору Лауреано Дакону и гласит:

Досточтимый сеньор. Соизвольте составить нотариальное свидетельство в пользу наследников плантации Алькансия на негра, проданного мною по цене четыреста двадцать пять песо в качестве вновь доставленного раба прямо с судна, которое привела от берегов Африки испанская шхуна под названием "Благородная Анна" под командованием дона Франсиско Эльякуриаги; дышит он на ладан, одна кожа да кости, продается, как положено, без удостоверения всяческих изъянов и болезней, как то болезни сердца, эпилепсия, проказа и прочие, коим подвержена человеческая природа, ибо надобное излечение от возможных болезней проводится за счет покупателя, равно как и составление нотариального свидетельства. Гавана, 22 декабря 1814 года. Целую руку Вашей милости. Ваш верный слуга Оливер Кастаньо.

Я и сейчас могу бегло повторить вслух текст расписки. Бабка никогда не рассказывала мне, каким образом матери удалось ее раздобыть. Когда я спросил ее, откуда ей известно, что речь идет об ее дедушке, она ответила, что история негров - это история, полная белых пятен; что это подлинная расписка, что речь в ней идет о ее настоящем дедушке, негре лукуми среднего возраста, гордом и преданном свободе, которую он потерял и о которой страстно мечтал всю оставшуюся жизнь. Еще целых двадцать девять лет, до тех пор пока, наконец, не решился покончить с ней навсегда.

Моя прабабка по материнской линии помнила еще те времена, когда сафра называлась урожаем сахара, и это время противопоставлялось так называемому мертвому сезону. Я помню ее высокой и статной, с взглядом не просто любознательным, а испытующим. Этот взгляд, обычно очень жесткий, насколько я помню, смягчался, когда она утверждала, что помнит время сбора сахарного тростника, когда работу прекращали только по воскресеньям или в силу чрезвычайных обстоятельств. Ее взор смягчался и в то же время наполнялся печалью. Конечно, перерывы в работе делали, но это было то, что теперь мы назвали бы техническими остановками, используемыми для чистки оборудования и инструментов; одновременно они позволяли избежать процесса ускоренной ферментации, приводящего к серьезным потерям сахарозы.

Моя прабабка тогда была совсем еще девочкой, но хорошо запомнила, что этот технический перерыв назывался остановкой для очистки от кислоты и случался он раз не в семь, а в десять или пятнадцать дней, но при этом всегда назывался Днем Господа.

Раз в пятнадцать дней было воскресенье, вспоминала она. И когда она вспоминала это, ее взгляд становился особенно нежным. Тогда женщины могли повидать своих детей, постирать одежду, заняться тысячью и одним домашним делом, а мужчины в это время мыли мельницы и поддоны, скоблили тазы и котлы, перетаскивали жмых и раскладывали для сушки зеленый тростник.

Во время революционных сафр, в которых я, будучи совсем юным, не раз принимал участие, я всегда вспоминал рассказы моей прабабки и советы моей бабки, сравнивая их с приказами и распоряжениями совершенно неопытных товарищей, белых и непомерно самодовольных городских жителей, чьи головы были словно забиты автомобильными пробками; они верили в чистоту своих помыслов и идеологический пыл больше, чем в исконную мудрость негров, бывших рабов, носителей древней, забытой ныне культуры. Какое невежество, какое пренебрежение к труду и разуму! Именно в такой атмосфере проходила Сафра десяти миллионов. И другие. На них никто уже не использовал ни гуатаки, огромные мотыги, служившие для очистки тростника, ни мачете, которые никогда не ломались - их специально делали очень крепкими и прочными, дабы они могли вынести грубое обращение сильных и неукротимых в работе рабов.

Это правда, что из-за своей тяжести они усложняли и замедляли труд рабов. Это правда. Но верно также и то, что моя бабка успела показать мне, в те времена совсем ребенку, все эти орудия труда и научила твердо держать их в руках.

И еще моя бабка научила меня словам, которых сейчас почти никто не помнит. Словам и языку звуков и знаков, которые теперь, пожалуй, многим покажутся странными. Именно поэтому я знаю, что два удара хлыстом в воздухе означали прекращение работы и построение в шеренгу. Именно поэтому мне известно, что на конвейер, по которому двигался тростник, обязательно устанавливалось особое приспособление под названием "галисиец", благодаря которому стебли тростника выравнивались и равномерно распределялись по ленте, прежде чем попасть в давильню, где из них выжимался сок. А называлось оно так потому, что в старые времена эту работу выполнял батрак, и если он был белым, то непременно галисийцем, носителем другой составляющей моей крови. Поэтому я знаю, что веду свое происхождение от кнута и тростника, от специального устройства на ленте и одиночества.

Интересно, применяли ли к моим белым предкам, к кому-нибудь из галисийцев, коих, как известно, немало было на сахарных плантациях, применяли ли к кому-то из них язык кнута, слышали ли они его свист, острый, как кинжал? Мне наверняка известно, что по отношению к моим предкам лукуми его применяли. Об этом помнит моя черная кожа. Это известно моему духу, который укрощали, как диких зверей в цирке. Два удара хлыстом, и лев прыгает сквозь огненное кольцо; три - и он раскрывает пасть; еще два удара - пауза; последний удар разрезает воздух - и лев грозно рычит, а почтенная публика содрогается от страха. Но это уже заключительная часть истории.

Удары хлыста и колокола. Это мои истоки. К Аве Мария, к вечерне и на воскресную проповедь в колокол звонили девять раз. Одиночный удар или короткий перезвон означали сбор для работы в поле; один удар в вечернее время - призыв к тишине. В другие часы с помощью двух ударов вызывали скотника; трех - управляющего; долгий испуганный бой в набат означал пожар или восстание, иными словами - разрушение и смерть.

На всех сахарных фабриках существовал главный колокол, а также какое-то количество небольших колоколов различных размеров и тональностей, составлявших странный, необычный и разнокалиберный карильон, благодаря которому осуществлялось управление и координация работы всех фабричных секторов; его звуки распространялись с различных точек по всей поверхности. Рабочие часы сельскохозяйственного и фабричного секторов не совпадали и требовали иной координации и иной музыки.

Колокольчики были на давильне, в котельной, в цехе очистки, где работа продолжалась двадцать четыре часа в сутки. Когда вследствие недостаточного триумфа катехизиса на сахарных заводах перестали воздвигать часовни, главный колокол начали вешать на деревянный столб, и так он превратился в отличительный признак батея. Но некоторые владельцы сахарных заводов и ферм возводили колокольни, которые подчас были выше соборных. Они возвещали о силе власти сахарных магнатов, об их всеобъемлющем присутствии. Все это мне поведала моя бабка лукуми. И еще она рассказывала мне о своей бабке, которая была словно сделана из стали и работала без продыху, потому что была рабыней.

О, моя прабабка лукуми! Именно она передала моей бабке слова, которые той суждено было передать мне; эти слова продолжают жить на галисийской земле, возможно, чтобы лишний раз продемонстрировать мне, что все мы перемещаемся по кругу и что круг этот - священный, особенно, если его пронизывает свет, который по какой-то странной причине выходит из него преломленным. Спектральные лучи этого света берут свое начало из одной точки, а затем расходятся в разные стороны, пока не исчезают, поглощенные той же светящейся прозрачностью, из какой возникли.

Вы можете себе представить, что приезжаете в край своих белых предков из края предков черных и неожиданно сталкиваетесь с употреблением тех же древних слов? Здесь, как когда-то там, "отдубаситься" означает совокупиться. "Содомить" - мастурбировать. А "молот" используется для обозначения пениса. Все это чисто "тростниковые" термины, родившиеся на сахарных плантациях в устах негров и перенесенные сюда галисийцами. Может быть, этот мир не так уж разнообразен?

Жить - значит учить и отвергать слова, забывать одни, вновь обретать другие, ненавидеть некоторые из них и уметь любить все, коими мы владеем. Жить - значит владеть словами и применять их, знать, что у них есть душа, но они лишены цвета. Слова не черны и не белы, они только крылаты, и с их помощью созидается дух. Подчас они начинают дрожать, и тогда содрогаемся и мы. Я знаю, что создан из слов, и не желаю знать, вкусил ли я их из черных или из белых уст.

Дальше