- Да, революции там было предостаточно; но зато у твоего отца появился свой портной в Гаване. В Ла-Мэзон. Маленький серьезный мужчина, скрытый гомосексуалист, принимавший чаевые с горделивым марксистско-ленинским достоинством, что получается далеко не у каждого.
Думаю, моего белого деда революция не слишком беспокоила, хотя, возможно, его раздражало то, что он не может вновь съездить на остров, поскольку там были отменены остановки трансатлантических лайнеров. Он так и не додумался, что туда можно отправиться самолетом. А возможно, его просто раздражали самолеты, врожденный страх высоты, воздушные вихри, со свистом проносящиеся вдоль фюзеляжа, воздушные ямы - то, чего побаиваемся все мы, хотя лишь немногие признаются в этом. Жаль, что старик не дожил до наших дней, когда перелет на Кубу - дело нескольких часов, и любой испанец может поиграть в могущественного янки, ибо он является обладателем аспирина и евро, синих джинсов и дезодорантов. И, что еще важнее, своего возраста и своих желаний. И еще можно пожалеть этот остров. Равно как и марксистско-ленинское достоинство.
Получала ли моя мать чаевые или работала за твердую зарплату? Принимала ли она чаевые от моего отца? Или же ее услуги считались революционной обязанностью, и их стоимость входила в зарплату? Любое из этих предположений имеет право на существование, и меня совершенно не волнует, как было на самом деле. Мой белый дед одаривал бы ее великодушно и щедро, я бы даже сказал, красноречиво и высокопарно. Он был из тех господ, которые хотят, чтобы все знали, что они истинные сеньоры. Когда дело шло о купленной любви, он превращался в настоящего транжиру. Возможно, он бы завалил ее цветами и духами, и еще драгоценностями, а если бы все это происходило не в тропиках, то и дорогими мехами. Таким уж был у меня дед, когда дело доходило до чувств. Непредсказуемым. А вот мой отец вряд ли все это делал. Наверняка он покрыл поцелуями мою черную мать. Наверняка он полюбил ее. Во всяком случае, я надеюсь на это. А мой черный дед? О, мой черный дед взирал бы на все это свысока и, возможно, плакал бы или смеялся.
А вот что я могу предположить наверняка, так это что мой отец счел, что услуги девушки уже оплачены. Когда они вышли из Тропиканы, черный, якобы сверкающий Мерседес, отвез их в отель "Марина Хемингуэй". В тайные апартаменты, где они с матерью впервые любили друг друга. Чудодейственный эффект долларов превратил его из простого добросердечного парня, товарища, прибывшего внести свой вклад в революционный труд, в целую делегацию, состоявшую из него и свиты новоиспеченных революционеров. А посему как могло моему родителю прийти в голову оплачивать услуги, подобные тем, что оказывала ему моя мать в апартаментах "Марины Хемингуэй", в самом сердце революционной Кубы? Даже мысли об этом не допускалось. Такие вещи делались по любви, или не делались вовсе. Из любви к революции и горячего желания переделать мир. Моя мать была маленькой, скромной частицей Революции. Она выполнила свой долг.
Правда, был момент, когда мой отец испытал сомнение. Да, да, в определенный момент он испытал сомнение. Тогда он сунул руку в карман, где лежали его доллары, но так и не вытащил их. Он лишь сжал пачку банкнот, которые заставил его взять мой дед, предусмотрительный знаток человеческой комедии, без особого, впрочем, сопротивления со стороны моего родителя.
- На всякий случай, сынок, только на всякий случай… - заявил он ему в качестве оправдания сей расточительности, - ведь никто не знает, что человеку может понадобиться вдали от родины.
Мой отец что-то вяло возразил. Но потом вспомнил, что его с детства приучили носить в кармане деньги. Не для того, чтобы тратить, а на случай необходимости; на тот случай, если вдруг возникнет непредвиденная потребность, которую можно удовлетворить с помощью денег, то есть практически любая. В конце концов, он принял то, что ему не хотелось прямо называть контрреволюционным взносом, хотя именно это название в тот момент и пришло ему в голову.
Моя мать заметила жест моего отца и не смогла сдержать испуганного взгляда на шофера, который должен был вернуть моего отца к его кубинской повседневности, в то время как на другой стороне улицы ждала еще одна машина, чтобы вернуть мою мать к ее обычной жизни. Каждого - к своей реальности соответственно. Его - в номер в "Гавана Либре", бывшей "Гавана Хилтон". Ее - в лачугу успешной танцовщицы. Моя мать взглянула в глаза моему отцу, и на мгновение ее осветил луч надежды. Она взяла его за руку и прошептала:
- Нет, любимый, нет.
Оба были очень молоды. И все последующие дни им суждено было постоянно искать встречи друг с другом.
Машина отвезла его в отель, а ее - в пригородное захолустье. На следующий день мой отец воспользовался карточкой Бенито Наварро; не для того, чтобы попасть в рай под звездами, вход в который он сам оплатил со священной, блаженной, можно даже сказать, революционно чистой аккуратностью и точностью, а для того, чтобы заполучить столик из тех, что считались самыми лучшими. Впрочем, даже карточка не помогла ему, когда он не хотел садиться за стол, где уже кто-то сидел. Но зато сам Бенито вскоре подошел к нему в надежде получить свою порцию его расположения и долларов. Бенито велел организовать в углу зала маленький круглый столик, почти что прикроватную тумбочку, сидя за которым мой отец мог наблюдать за тем, что происходило на сцене. И так было на протяжении всех ночей, что последовали за этой.
Сделавшись завсегдатаем Тропиканы, видным посетителем "Ла-Мэзон" и достаточно частым - кафе "Коппелия", куда его приводила карибская прожорливость его девушки, то есть моей матери, мой отец вскоре перезнакомился со всей Гаваной, в которой сам тоже стал известен благодаря своей постоянной спутнице, влюбленной в него стройной негритянки лукуми, и своим долларам.
Это была самая заметная пара сезона, особенно с того момента, когда ей не позволили пройти на официальный акт по случаю премьеры фильма, на которую был приглашен он. Тогда мой отец, истинный галисиец, проявил себя как оскорбленный высокомерный и гордый испанец, который, впрочем, все же остался верен своей галисийской натуре. Он закатил настоящий скандал. Обвинил швейцара в расизме, но при этом приложил все усилия, чтобы сие обвинение никоим образом не распространилось на сотрудников государственного аппарата, правившего островом. Он грозил довести случившееся до сведения Фиделя, отца отечества, который, вне всякого сомнения, осудит данное проявление расизма, ибо революция свершилась вовсе не для того, чтобы дискриминировать негров. В результате моя мать прошла на церемонию как королева. И сей факт получил огласку.
Когда на следующий день они вновь пришли в Коппелию, чтобы полакомиться мороженым, моему отцу не нужно было уже никому подмигивать, чтобы моя мать оказалась вместе с ним в практически отсутствующей очереди для иностранцев, которые были в состоянии расплачиваться долларами. Ей не пришлось стоять, как это было раньше, в длиннющей очереди для кубинцев, расплачивавшихся революционной монетой. С тех пор они много раз это проделывали. А оттуда обычно шли в кинотеатр Йара, на Двадцать третьей улице, и моя мать всю дорогу вволю лакомилась своим огромным мороженым. Затем они спускались к морю по Рампе. Позже он провожал ее в Тропикану и терпеливо ждал, пока она оденется и начнется представление. И лишь когда наступал сей торжественный момент, он направлялся к своему столику, а до того вел беседы с официантами или с коллегами моей матери, с которыми очень подружился.
Когда представление заканчивалось, они отправлялись в апартаменты "Марины Хемингуэй" и там предавались любви.
Это были прекрасные, счастливые дни, прожитые ими беззаботно, но достойно.
3
Мне так и не удалось узнать, каким образом деду стало известно о любовных похождениях моего отца. Когда я познакомился с ним и смог, наконец, его об этом спросить, он улыбнулся как-то лукаво, с оттенком удовлетворенного превосходства, с выражением какого-то непонятного высокомерия, что меня возмутило до предела. И я возмущался всякий раз, когда, движимый вполне объяснимым любопытством, вновь и вновь задавал ему этот вопрос. Я постепенно даже привык к этой его улыбке и стал считать ее инфантильной и фанфаронской, в то время как в действительности она была скорее проявлением нежности, нежели высокомерия или тщеславного превосходства, которых мой дед на самом деле вовсе не испытывал. Это могло быть своеобразным проявлением сдержанности. Ему всегда нравилось выглядеть осведомленным, но сдержанным человеком, который всячески подчеркивает свою сдержанность и даже хвалится ею. Это могло быть и проявлением робости. Подобное поведение составляло часть его очарования. И в конце концов мне пришлось привыкнуть к этой чертовой улыбке и принять ее как должное благодаря той нежности, что я всегда испытывал и до сей поры испытываю по отношению к отцу моего отца.
Когда он внял моим просьбам и рассказал то, что я сейчас вспоминаю, я еще много раз спрашивал его, как ему удалось обо всем узнать, пока он, наконец, не ответил:
- Нужно повсюду иметь друзей, хорошие связи и обладать проницательностью…
При этом взгляд его был особенно лукавым, а улыбка заговорщической.
- Но дедушка, ведь отец… как же ты узнал…
Проницательный самодовольный старик бросил на меня недовольный взгляд, а затем, словно совершая огромное усилие, вновь изобразил на лице улыбку:
- И еще, разумеется, нужно иметь подруг… и хорошенько их орошать; именно так следует поступать с особенно дорогими для тебя растениями, когда ты покидаешь их на какое-то время, которое может оказаться продолжительным: за растениями, чтобы они цвели, нужно как следует ухаживать в тех местах, где ты побывал и можешь оказаться снова, - произнес он загадочную тираду.
Он всегда изъяснялся с претензией на загадочность, хотя на самом деле это выглядело весьма наивно. Но в конечном итоге я все же докопался до всего, до чего хотел. Я узнал, что мой дед пронесся по острову настоящим ураганом, что для него одного открывали Тропикану, что у него были друзья в самых немыслимых местах, что он был закоренелым донжуаном и переимел всех, кого только можно было поиметь, заселив остров маленькими мулатами, настоящим галисийским продуктом. Да, именно так все и было… а, возможно, и нет. В конце концов, мне пришлось простить ему его тщеславие и признать, что в общем и целом сие подчас непомерное тщеславие проявлялось лишь в узком семейном кругу. А я был частью его семьи. Вот он и захотел, чтобы я знал о его подвигах.
Он был хитер и осторожен, как лиса, и не менее умен и хвастлив. Таким был мой дед. Он принадлежал к числу тех, кто оставляет след всюду, куда бы ни забросила его судьба. Ведь известно, что лиса всегда гадит на самых заметных камнях тропы и что делает она это из-за своей самонадеянности, а, возможно, благодаря своему уму, кто знает, о последнем можно только догадываться. Но факт остается фактом: лиса всегда гадит на видном месте. И мой дед подчас тоже.
Я понял, что мой белый дед всегда был таким, когда с высоты своих лет, сияя улыбкой удовлетворенного тщеславия, он поведал мне, как его дети устраивали ему овацию всякий раз, когда он опаздывал ко времени семейного завтрака. На самом деле это было вполне обосновано. Ему доставляло удовольствие, чтобы знали не столько о том, что он в свои годы все еще занимается любовью (избегая тем самым печальной участи своего отца, что ему тоже было весьма приятно подчеркнуть), сколько о том, что он все еще вполне дееспособен, полностью владеет и умом, и телом, активен, что ему еще далеко до дряхлости и упадка сил, он еще сам себе хозяин, одним словом, что он жив. Ему было важно, чтобы все это знали, ибо он испытывал панический страх перед смертью. И он исполнялся простодушного тщеславия всякий раз, когда ему удавалось продемонстрировать свою дееспособность, ибо таким образом он гнал от себя этот страх или подчинял его власти жизни.
В случае с моим отцом он поступал точно так же. Он старался продемонстрировать, что у него по-прежнему хорошие связи, что он остается хорошо информированным человеком и что там, где он побывал, он оставил о себе хорошую память. Люди были ему благодарны и оказывали поддержку его сыну, облегчая тому жизнь. В том числе и самую бесшабашную жизнь. Все это было чистой правдой.
Однажды моя ужасная бабка Милагроса, демонстрируя в возрасте около ста трех лет здравый ум и отменную память, решилась вдруг совершенно определенно высказаться относительно следующего бесспорного факта:
- Твой дед был гуляка, как гулякой был и его отец; гулякой, судя по всему, стал и твой папаша, впрочем, тебе лучше знать… - заявила она мне однажды, когда я затронул эту тему.
Все дело в том, что моя двоюродная бабка никак не могла переварить тот факт, что у нее есть внучатый племянник, рожденный в грехе, да к тому же - что было еще хуже - внучатый племянник, в венах которого течет кровь лукуми. Ведь белый грех и черный грех - это совсем не одно и то же.
По словам бабки выходило, что я сын отъявленного гуляки, и мне следовало признать, что моя мать тоже была гулякой; не ей же мне об этом говорить. Вот так имела обыкновение изъясняться моя двоюродная бабка, всегда приходя к выводу, который можно рассматривать в качестве дифференциального диагноза: коль скоро я не совсем белый - а я не белый, - то факт моего появления на свет есть следствие безрассудного поступка, совершенного человеком, от которого я унаследовал все его дурные наклонности, только и всего. Не вздумай одеваться, но вот тебе одежда. Такой уж была сестра моего деда. И предлагала она мне мое же наследство.
Именно так привыкли разговаривать в семье моего отца, и если мне и удавалось приходить к каким-то выводам, то лишь благодаря моему собственному ясному и конкретному мышлению, ибо слова моей чертовой бабки или кого бы то ни было сами по себе мало что говорили. Я был сыном двух гуляк, внуком другого гуляки и правнуком еще одного гуляки. Да еще и наполовину черный. Тем не менее, фамильная гордость вынуждала ее разговаривать со мной нежно и ласково:
- Твой дед ранее уже побывал в том месте, куда потом отправился твой отец со всеми своими костями и потрохами. В том самом месте, где работала твоя мать; и кто знает, может быть, она была и его любовницей тоже; то есть, все возможно, - высказала предположение эта негодяйка, улыбаясь уже знакомой мне улыбкой. - Что до нашего рода, - продолжала она, - то, ясное дело, поведение наших мужчин обусловлено давнишней фамильной традицией, похотливостью, образом жизни, более свойственным, скажем так, животным; а посему нечего удивляться, если и с твоей матерью у него что-то было, а также тому, что твой белый дед оставил там одну-другую сердобольную душу, готовую добросовестно информировать его обо всем, что происходит.
Сказав это, она успокоилась. Похоже, она долгие годы ждала подходящего момента, чтобы назвать меня сыном шлюхи, и теперь у нее словно груз, тяжкий груз с души свалился. Возможно, она сочла, что наконец позор с семейной чести смыт. Я надеялся, что она успокоилась. Однако я и не предполагал, что теперь настал черед всплеску неудовлетворенного тщеславия; совершенно очевидно, что оно тоже было одной из наших фамильных черт.
- Однако скорее всего ему обо всем скрупулезно докладывал старый его дружок, Лютгардо Ламейрос, - сказала она, бросая на меня тот же взгляд, какой обычно бывал у ее брата.
Потом она сделала паузу, занявшись распутыванием узелка, образовавшегося в ее вязании, и продолжила как ни в чем не бывало:
- Этот Ламейрос, который вовсе не разорился, как об этом писали газеты, купил у дона Фиделя - тот еще гусь! - дом за миллион долларов и отправился жить на остров, где снова стал механиком, ведь это было то, что ему на самом деле всегда нравилось; там он снова смог заняться своими играми, собирая различные моторы: дизельные, редукторные, такие-сякие, в общем, всякие разные. Так вот, этот Ламейрос был такой же, как твой дед, ему тоже казалась, что жизнь быстротечна и надо успеть ею насладиться, а после него хоть потоп.
Когда моя двоюродная бабка Милагроса сердилась, она обычно говорила как будто толчками, и после каждого такого толчка приходила в полное измождение, ей не хватало воздуха; поэтому она вновь делала паузу. Переведя дух, она, казалось, успокаивалась, но это было лишь внешнее впечатление. В действительности, пауза нужна была ей для того, чтобы собраться с силами и продолжить с еще большим раздражением. Она еще должна была приложить к последнему своему комментарию оригинальную фамильную печать.
- Такой же старый развратник, как твой дед, только еще хуже. Он приехал из крохотной, Богом забытой галисийской деревушки и начал набирать силы и расти, расти и расти, пока не счел, что стал таким же, как другие. Как мы, например. Но он не стал таким. Для этого нужно родиться, как мы, в лоне древнего семейного клана. Этого ни за какие деньги не купишь…
В тот раз я не смог долго выдерживать пошлую пустую болтовню моей двоюродной бабки Милагросы. Но после того разговора, а лучше сказать, монолога, показавшегося мне бесконечным, я начал постепенно связывать концы с концами и строить догадки. И мой дед тоже мне в этом поможет.