Она улыбнулась ему - снисходительно, как всегда, - но сверхчутьем он уловил в ее выпуклых темно-зеленых глазах тревожные искорки, подобие испуга. В самой улыбке, от которой растягивались ее слишком большие для маленького личика губы и сильней выступала нижняя, раздвоенная, было сейчас нечто беззащитное. И вся она, невысокая, в свободном легком платьице, скрадывавшем фигурку, с открытыми, незагорелыми, молочно-белыми нежными плечами, казалась трогательно некрасивой и остро, как никогда, желанной.
Вместо приветствия она сняла с плеча и протянула ему свою модную "аэрофлотовскую" сумку на длинном ремешке:
- На, понеси!
Он молча взял.
- Вот, - сказала она, - все-таки приехала. Бросила всё - и на вокзал. - Она засмеялась и вдруг произнесла странную фразу, на которую он почему-то не обратил тогда внимания: - Думаю, надо повидаться, а то и не увидимся потом…
Они пошли рядом. Пошли молча. В том состоянии, в каком он находился, он не смог бы поддерживать не только остроумный, но вообще какой бы то ни было разговор. Да это оказалось и ненужным: сейчас молчание не разъединяло, а соединяло их. При ходьбе он то и дело нечаянно прикасался своим горячим локтем к ее руке, ощущая удивительную, нежную прохладу ее кожи.
Когда остановились возле его корпуса и он сказал: "Пойдем ко мне!", она немного удивилась:
- Мы разве не на пляж?
- Пойдем, - говорил он, - посмотришь мой номер.
Не отвечая, она смотрела куда-то в сторону. А он повторял, повторял, уже ничего не соображая:
- Пойдем, пойдем, посмотришь, как я живу.
В конце концов, словно от толчка, он повернулся и сам направился к дверям корпуса. И тогда - всем слухом и осязанием - уловил за спиной ее замедленные, шаркающие, как будто обреченные шажки…
Она не сказала ни слова, пока поднималась вслед за ним по лестнице. И только в номере, когда, пропустив ее, он поспешно закрыл за собою дверь и стал возиться с ключом, запирая непослушный замок, раздался ее странно изменившийся голос:
- Что ты делаешь? Зачем ты это делаешь? - монотонно говорила она.
Потом он пытался ее поцеловать, упрашивая "Стелла, Стелла, пожалуйста!", а она уклонялась, уклонялась. Это походило на странную, изнурительную борьбу, в которой оба противника боятся по-настоящему задеть друг друга: попытки сближения, легкие отстранения, вялое отталкивание. И одновременное сонное бормотанье: "Стелла, Стелла, пожалуйста!" - "Ну зачем ты это делаешь?"
Он умоляюще вцепился в край ее платья, стал тащить вверх. - "Что ты делаешь?.." - но голос ее уже дрожал. И вдруг, она протяжно вздохнула и вскинула руки. Он даже замер на миг, не сразу догадавшись, что она помогает ему. Под платьем на ней оказался пестрый тугой купальник. Она сказала, словно извиняясь:
- Я думала, мы прямо на пляж пойдем…
Он не помнил, как они оба разделись, как он расстелил кровать. Всё совершилось само собой, стремительно, как удар молнии: его ослепила белизна ее тела (резко, страшно выделялись темные волосы внизу), а в следующее мгновение они уже легли. Стелла привлекла его к себе, он ощутил ее быстрые щекочущие пальцы и вдруг с изумлением ("Неужели правда?!") почувствовал себя в ней. А она больно впилась ему в губы и, сковав своими неожиданно сильными ногами, стала двигаться, двигаться сама, в каком-то отчаянном нетерпении, ему оставалось только подчиняться. Она вдавливала, вталкивала его в себя, в темное, горячее, влажное, тайное, при каждом броске тела слегка обжигая наслаждением. Но только - слегка, он не терял рассудка, всё сознавал. Он даже слышал, как раздражающе скрипит металлическая сетка кровати, как неприятно сильно колотится собственное сердце. Неужели это и есть то самое? Это - и всё?! Только это?!
Его изумляло поведение Стеллы: ее лицо, искаженное словно в муках, зажмуренные глаза, то, как она отрывала от его занемевших губ свой яростный рот, чтобы застонать. Значит, она чувствует всё неизмеримо сильнее? Чувствует нечто необыкновенное, чего он не может с ней разделить?..
Его пронзила жаркая, долгая, освобождающая судорога. Расслабленный, он уткнулся лицом во влажную подмышку Стеллы, остро пахнувшую потом. Благодарность и нежность оказались сильней испытанного разочарования, принесли умиротворение, даже ощущение счастья. Но тут же он испугался: что, если будет ребенок?!
А она тоже опамятовалась и оттолкнула его:
- Пусти-ка! Пусти!
Слезла с кровати, прошлепала босыми пяточками к умывальнику, открыла воду. Вдруг испуганно прикрикнула:
- Не смотри!
Он и не пытался смотреть. Он лежал лицом к стене, слушая, как льется вода из крана, звонко плещет то в раковину, то на пол.
- Весь пол залила, - раздосадованно сообщила Стелла. - Ну ничего, линолеум, высохнет.
Пробежала назад. Сказала:
- Подвинься!
И снова привалилась к нему в тесноте скрипучей кровати. Он ощутил ее грудь, мокрый живот, мокрые волосы внизу, всё еще пугающие своим прикосновением, и мокрые до самых пальчиков, до царапающих ноготков, такие маленькие и такие сильные ноги.
Поцеловал ее. Заговорил было о том, что влюбился в нее сразу, как только увидел впервые осенью шестьдесят третьего. Но быстро сбился и замолчал под ее взглядом. Сдвинув уголком маленькие бровки, остроносенькая, похожая на сердитую птичку, она странно всматривалась ему в лицо своими выпуклыми, темно-блестящими глазами.
- Женя, - сказала она. - Женя. Надо же, имя тебе дали девчоночье!.. - Неожиданно ткнула его пальцем куда-то под ключицу: - Вон какой след тебе оставила, сама не заметила. На пляж теперь не выйдешь. Хотя, вы, мальчишки, такими пятнами любите хвастаться.
И вдруг, закинув лицо к потолку, громко сказала с восторженным ужасом:
- Какая же я дрянь! Господи, какая дрянь!
- Почему?!
- Да разве можно было мне с тобой? Совсем я с ума сошла!
- Давай поженимся.
- Ой, не смеши меня! Дурачок. Да я на семь лет тебя старше!
- На шесть с половиной!
- Мало, что ли?
- Шекспир тоже женился в восемнадцать лет, и жена была на шесть лет старше.
Стелла расхохоталась:
- Ты что - Шекспир?
- И у Наполеона жена была на шесть лет старше.
- Ой, не могу! Ты что - Наполеон?
Она заливалась смехом.
- А если будет ребенок? - спросил он.
Должно быть, слишком явно в голосе его прозвучал испуг. Стелла перестала смеяться. Сказала раздраженно:
- Успокойся ты, не будет никакого ребенка! Что же я - дурочка, не знаю, когда мне надо беречься, когда нет?
И вдруг посерьезнела:
- Вот что, мы с тобой больше не увидимся. Ты за мной не ходи и не звони мне, слышишь!
- Почему?!
- Потому! Игра есть такая детская: "Первый раз прощается, второй раз - запрещается!" Играл в нее маленький?
- Я тебя люблю.
- Перестань! - строго сказала она и зажала ему рот ладошкой. - Молчи, ничего не говори сейчас!
Несколько секунд они в упор смотрели друг другу в глаза. Неожиданно Стелла взяла его за плечи и сдавила так, что ногти больно вонзились ему в тело.
- Ты что?! - вскрикнул он.
А у нее странно искривился рот, затуманился взгляд, опустились веки. Она опять трудно застонала, медлительно и сильно охватывая его и вбирая в себя…
Вечером, когда он провожал ее на вокзал, Стелла вновь повторяла:
- Не ходи за мной больше! Не ходи и не звони, понял?!
Он ничего не понимал, но боялся возражать ей, чтобы не рассердить. Он еще не мог свыкнуться с мыслью, что всё уже произошло и завершается так нелепо обыденно. А Стелла вдруг начала расспрашивать его о какой-то ерунде, вроде того, хорошо ли кормят в доме отдыха. И в голосе ее звучали прежние, взрослые, покровительственные нотки. Он что-то отвечал. Его опустошенное тело было неприятно невесомым, ватным. Болела голова. Стыдно было признаться самому себе, но больше всего хотелось, чтобы Стелла поскорей уехала.
Электричка на Ленинград отходила почти пустая. Стелла уселась в вагоне у окна и, когда поезд тронулся, помахала рукой и улыбнулась ему сквозь стекло своей обычной, снисходительной улыбкой.
Он наконец-то остался один на безлюдной платформе. Но облегчение не наступило. Его даже подташнивало слегка от усталости, разочарования и стыда.
Думал, что в эту ночь опять не сможет заснуть, а заснул, как убитый. Проснулся утром, один в номере, со странным чувством: свершилось, я - мужчина. Кажется, с этого дня солнце должно было по-другому светить.
Лежал на пляже, читал, с достоинством покуривал, ни на кого не глядя. Словно играл сам перед собой. Пока не начал понимать: ничего не изменилось! Смятение не исчезло с его обращением в мужчину. Значит, то, что ему казалось телесным томлением, было на самом деле чем-то иным?
Он вспоминал слова Стеллы о том, что не увидит ее больше. И теперь хотелось увидеть ее немедленно. Не затем, чтобы повторилось вчерашнее, а словно потому, что с ее помощью он мог добиться какой-то ясности в себе самом.
Ритуальный поход за газетами не принес облегчения. Даже новости из Вьетнама сейчас не волновали. С охапкой нераскрытых газет пошел было на пляж. На полдороге остановился. Потом решительно направился назад, на почту.
Снова выстоял очередь к телефонной кабинке. Бросил монету, с колотящимся сердцем набрал номер. Когда ответили, спросил Стеллу. Подошла, как видно, Александра Петровна:
- А кто ее спрашивает?
Он с трудом назвался.
- А зачем она тебе?
Григорьев промямлил что-то насчет посылки для Димки, посоветоваться.
- Уехала она. К подружке, на дачу.
- А когда вернется?
- Кто ее знает! - вдруг зло сказала мать. - Через три дня, через неделю.
Вышел из домика почты, заметался, не зная, чем себя занять. Хотелось курить. Вспомнил, что оставил сигареты в номере на тумбочке… Стелла приедет через неделю, и ему в этом доме отдыха маяться еще целую неделю. Как прожить эти дни, когда он не знает, что с собой делать? Состояние такое, словно хочется вырваться - из этого залитого солнцем и заплывшего самодовольством мира отдыхающих, из самого себя… Вырваться? Куда?
6
Опять сквозь шум аэропорта донесся голос дикторши. Какой-то рейс откладывается на два часа. Другой рейс. Слава богу - другой! Даже представить было тяжело, что может случиться, если его рейс сейчас отложат и прощанье с Алей затянется - до утомления, до повторения одних и тех же слов. Аля в конце концов уехала бы из "Пулково", а он остался бы, привязанный, слоняться из угла в угол и уже нестерпимо, как освобождения, ждать вылета. Господи, только бы не сорвалось! Только бы всё кончилось по-человечески: чтобы ОН сейчас улетел, а ОНА - осталась.
Аля ждала его ответа. Хочет уйти. И для этого ей понадобилось приехать проводить его. Затеять на прощанье разговор, сыграть мучительную нервную мелодию и разойтись с последним аккордом, с медленно затихающим басовым гулом душевной боли. И ведь не из любви к мучительству или самоистязанию это ей необходимо, а чтобы ощутить завершенность. Пусть будет так, как ей хочется.
Ты еще наивна, Аля! Ты думаешь, мне больно? Конечно, больно. Ну и что? Я в другом возрасте. Это не преимущество, я просто в другом времени. Так у Брэдбери встречаются и беседуют марсиане из разных эпох, бесплотные друг для друга.
Конечно, опыт не приходит с возрастом, а тот, что приходит, ничего не стоит. Ум - подавно не приходит. Но что-то накапливается, подобное иммунитету. Или просто мертвеет. Ты думаешь, что наносишь мне рану? Теперь мои раны заживают всё скорей. Раскрылся кровоточащий разрез - и тут же стянулся, покрылся бугристой коричневой коркой. Вот и она растрескалась и слетела, а под ней - не розово-нежная обновленная плоть, но всё та же темная, грубая, старая кожа…
Он пожал плечами. Сказал:
- Почему? Я не думаю, что ты виновата.
Внизу подкатил очередной ярко-желтый "Икарус-городской". Хорошая машина, только двигатель уж слишком приемистый. С места берет таким рывком, что стоящие пассажиры валятся. "Всё, перешедшее за меру, превращается в собственную противоположность!" Так отец любил повторять, раньше, когда бывал весел, выпивал и шутил. Уверял, что это - самый главный закон диалектики. Где он его услышал, на каких политзанятиях?
Хотелось еще закурить, но нужно было перетерпеть. Нельзя курить следующую сигарету раньше, чем через два часа: забивает бронхи. Вздохнешь - и сразу неприятно чувствуешь в груди, вверху эту шершавую копоть.
Аля осеклась, смотрела на него сбоку. Не могла понять, больно ему или нет. Да больно, больно же! Оттого, что ты уходишь. И оттого, что еще двадцать минут надо провести с тобой, говорить о чем-то. И голова болит, никак не удается выспаться. И впереди бессонная ночь, а за ней, с ходу - первый, суматошный завтрашний день на заводе. И послезавтра…
Впрочем, послезавтра тебя уже не будет со мной, Аля. Хоть одна боль уйдет.
В том августе 1965-го, вернувшись из дома отдыха, он еще дважды звонил Стелле. Первый раз подошла она сама. Сразу узнала его голос, испугалась, и даже не заговорила, а забормотала - быстро-быстро и тихо, видно, боясь, чтобы там, рядом с ней, не услышали:
- Я не могу сейчас говорить, ты не звони, больше не звони, я тебе сама потом позвоню, честное слово! - и бросила трубку.
Но она не могла ему позвонить, в новой квартире у него не было телефона. (Отец носил на телефонную станцию ходатайство с завода: мол, старшему мастеру по работе необходима постоянная связь, просим ускорить подключение. На станции над его бумагой только посмеялись, очередь там была лет на пять.)
Григорьев мучался с неделю и в конце концов уверил себя: Стелла чем-то была взволнована, позабыла, что теперь у него телефона нет, а когда успокоится и вспомнит, сама же расстроится. Значит, ничего страшного не случится, если он позвонит ей еще раз. Это даже необходимо!
Позвонил вечером из уличного телефона-автомата. Сердце колотилось под самым горлом, еще сильней, чем на почте в Зеленогорске.
Трубку взяла Александра Петровна, и, едва он выдавил "Стеллу позовите, пожалуйста…", вдруг закричала, - конечно, не узнав его, - закричала с неожиданной яростью, непонятно к кому обращенной, но значит, и к нему тоже, словно охлестывая его по лицу:
- Всё звоните?! Успокоиться не можете?! Нету Стеллы! Уехала! Через три года звоните!! - и бухнула трубку.
Он долго стоял в телефонной будке с горящим лицом…
Через месяц отозвалось в димкином письме: "А ты, наверно, и не знаешь, Стелка дуреха завербовалась к своему хахалю на север. Не было меня, я бы ей мозги куриные прочистил".
Но это была уже лишняя, даже ненужная ясность. Главное он понял тогда, в конце августа, когда темным вечером ходил по своей пустынной улице новостроек: Стеллы больше не будет. Стелла не поможет ему.
И всё же, оказалось, в чем-то она ему помогла, сделав его мужчиной. Она защитила его от других девушек. Их тайна, тягучая, темная, раскрылась и предстала такой же простой, как их тела. Она защитила его от всех. Кроме Нины.
Он понял свою обреченность в первый же день занятий после каникул, едва только снова увидел Нину, еще издалека. Увидел, как она осторожно проносит себя сквозь студенческую толпу, чуть изменившаяся от летнего загара и оттого нестерпимо красивая (неужели остальные этого не видят?!). Ее точно приближало к нему болезненной оптикой. Он видел, что ее глаза на посмуглевшем лице стали еще больше и светлей. Как раз тогда у девушек было модным по-восточному удлинять очи, проводить черные, синие, даже зеленые стрелочки от уголков глаз к вискам. А Нина только подкрашивала ресницы черной тушью, так что они - длинные, гордые, каждая ресничка отдельно от остальных, - трогательно подчеркивали влажную голубизну взгляда.
И накатившую эпоху мини-юбок она тоже не замечала. На ней всегда были длинные, строгие платья, простые, но казавшиеся ему царственными. Взрослая богиня шла среди суетливых девчонок с голыми коленками.
Однажды в самом начале сентября, в летнюю еще духоту, в маленькой нагретой солнцем аудитории, он как всегда примостился позади и чуть сбоку от Нины. Она была в легком платье без рукавов и сидела за столом, раздвинув локти, как обычно сидят девушки, когда им жарко. Он быстрыми, воровскими взглядами ласкал ее профиль, ее гладкое смуглое плечо. И вдруг, - он даже вздрогнул от увиденного и опустил глаза, - он заметил волосы, выбивающиеся у нее из-под мышки…
То было потрясение. Конечно, он сознавал, что, при всей своей божественности, Нина - обыкновенная земная девушка. Но эти тайные темно-русые завитки, чуть блестевшие от пота, делали ее уж слишком земной, уравнивали с той же Стеллой… От таких мыслей голова шла кругом.
Пугаясь, он пытался представить Нину на месте Стеллы в "Морском прибое" - обнаженную, раскрытую, в судорожных движениях, с безумным лицом. Но ничего не получалось, его воображение оказывалось бессильно. Он понимал: это оттого, что Нина - в чем-то главном - совсем иная, не такая как Стелла. И чувство, которое он испытывает к Нине, - другое. Но ведь он тоже - земной. Стало быть, конечная цель его чувств, пусть он даже боится думать об этом, всё равно та же: он хочет, чтобы Нина физически принадлежала ему. Или с Ниной этого будет мало?
Так что же это было, похожее на удушье? Наверное, действительно любовь. Та самая, "настоящая", по измерениям Али. И значит, если бы Стелла не уехала, он предал бы ее тогда? Значит, и от предательства она его оберегла?
Ах, этот возраст, восемнадцать-девятнадцать лет, когда, кажется, ты мал и беззащитно открыт, а внешний мир фокусируется и течет сквозь тебя мощнейшими пульсирующими токами! Бежали, перекрещиваясь, институтские "эскалаторы" - второй курс, теормех, сопромат, веселая толкучка студенческих потоков в дверях амфитеатров-аудиторий, резкий запах аммиака и уксусной кислоты в химических лабораториях, строевая подготовка в асфальтовых внутренних двориках на глазах смеющихся девушек.
И - Нина, Нина… С расстояния почти в двадцать лет так жаль того мальчика, что брел после занятий по улицам, оглушенный и раздавленный любовью. Быть может, любовь вообще неестественное состояние для человека? Естественно то, что дает свободу. А любовь не просто стесняет, она - обезличивает. Как одно и то же заболевание вызывает у самых разных людей одинаковое повышение температуры, одинаковый кашель, одинаковую ломоту в суставах, так и любовь вызывает одни и те же болезненные симптомы, одни и те же бессмысленные действия.
Он тоже исполнил тогда весь набор глупостей очумевшего от любви мальчишки. Началось, конечно, с писем, горячечных и рабских (адрес ее он подсмотрел в журнале группы). Он писал письма по ночам. Бросал в почтовый ящик утром, по дороге в институт, невыспавшийся и разбитый. Через несколько дней - по смятению Нины при его появлении в аудитории, по тому, как испуганно прятала она глаза, - догадывался с ужасом, что она получила письмо, что это, конечно, ничего не изменит, лишь оттолкнет ее окончательно, что теперь уже всё погибло! А через несколько дней писал следующее…
Болезнь, которой он сдался, неумолимо управляла им по своим законам. И на смену отчаянию от унижения следующей стадией явилась решимость отчаяния. Готовность унижаться взахлеб, не стыдясь. Если раньше в аудиториях он старался сесть неподалеку от Нины как бы случайно, то теперь занимал место рядом с ней, почти не скрываясь, а во время занятий почти в открытую на нее смотрел.