- Вас это не шокирует? - спросила она, вроде досадуя на себя.
- Нет.
- Так вот, а ваша профессия - что это такое? Свет в окошке? Копаться во всяких там политических событиях, происшествиях, во всяких глупых склоках, сплетнях и мерзостях - можно сойти с ума и завизжать! Я в школе терпеть не могла всякие громкие слова!
- Нет, Танечка, я теперь не копаюсь в разных происшествиях и глупых склоках, - сказал Андрей. - Нашу газету закрыли по финансовым обстоятельствам, сотрудников отпустили в длительный отпуск. Двое уже с трудом устроились на телевидение. Некоторые собираются уехать в провинцию.
Таня соскользнула с дивана, наугад нашарила ногой туфлю, спросила быстро:
- А вы?
- Я? Меня приглашали в журнал "Мужчина и женщина" поработать у них по контракту. Недолго думал и раздумал.
- Жаль, - сказала она.
- Почему, Таня? Это же полупорнографическое издание. Нечто вроде русского "Плейбоя". Вкладывают деньги американцы.
- По-моему, это заманчиво, хотя и темный лес! А впрочем, конечно, ерунда! - поправила она себя. - Если Америка, то, судя по фильмам, там только и делают, что убивают друг друга: пиф-паф, полицейские, сыщики, наркоманы… А что вы будете делать в этом своем отпуске? Искать работу?
- У меня есть немного денег - пока хватит. Он обманывал ее, перед отпуском зарплату не выдавали три месяца, денег не было, и в последние дни он стал зарабатывать на своих "Жигулях", разъезжая по Москве, подвозя "голосующих". И всякий раз, получая деньги, испытывал отвратительное неудобство, словно бы участвовал в непотребном деле; порой от барственно кинутых ему бумажек бросало в испарину. Но успокаивался он тем, что все это временно, что если не мало-мальский заработок на машине, то придется постепенно продавать уникальную домашнюю библиотеку, собранную дедом за всю его жизнь. В библиотеке, впрочем, уже стали образовываться внешне незаметные пустоты: в дни унылого безденежья были за бесценок проданы букинистам монографии с репродукциями Босха, Брейгеля и Врубеля. В этом было начало разгрома наследственного богатства, тайным изъятием похожего на воровство, о котором еще не догадывался дед Егор Александрович, вечно занятый в своей мастерской.
- Постойте, постойте, - вздохнула Таня и нахмурилась: - А разве ваш дедушка… Ведь он академик, наверное, получает хорошую пенсию…
- Дед любит гостеприимство, друзей, публику, остались привычки от советских времен, когда его картины и скульптуры покупали все музеи за огромные деньги. Теперь - другое. А вы сами понимаете, что на академическую пенсию деда… я не могу. Ведь я, - Андрей усмехнулся, - самостоятельный человек, имеющий профессию…
Таня перебила его:
- Поэтому вы не позволите себе жить в зависимости… и так далее, и так далее, и так далее… Гордость, самолюбие и прочее, и прочее. Правда?
Он вопросительно поглядел на нее.
- Я тоже бы не смогла. Да входите же! - звонко крикнула Таня, поворачивая голову на стук в дверь, волосы ее пшеничной струёй шевельнулись на щеке. - Это ты, мама? Входи, пожалуйста! Никаких секретов!
- Разумеется, - отозвался за дверью грудной голос. В комнату вошла невысокая женщина в брючном костюме, строгое лицо, серые, как у Тани, глаза, в меру подведенные тушью, таили в себе что-то замкнуто-властное, удерживающее излишние чувства, и это внушало Андрею быть в ее присутствии официальным, что вызывало смех у Тани, сказавшей ему однажды: "Как только появляется мама, вы делаете ужасно философское и виноватое лицо, будто трусите перед грозной учительницей. И будто хотите в свое оправдание заявить: "Я все-таки мыслю - значит, существую". Или: "Человек - это звучит гордо". Мама действительно преподает второстепенный английский язык, как сказал Набоков, но ее строгость - выбранная роль в домашнем театре, как имеется своя роль у каждой женщины. Она хочет держать слишком увлекающегося папу в руках. И меня. Но это уже другое дело".
- Добрый день, Кира Владимировна. Простите, добрый вечер…
Андрей встал, сделал уважительный полукивок, и Таня не смогла скрыть улыбку.
- Здравствуйте, Андрей Сергеевич, вы давно у нас не были, - сказала ровным голосом Кира Владимировна и покосилась на улыбающуюся Таню с холодноватым недоумением: - Вы говорили о чем-то смешном?
- Да, да, да! - обрадовалась Таня. - Ты знаешь, мама, вот последний анекдот, который я слышала. Экзамены в институте. По коридору идет профессор по направлению к двери в аудиторию, навстречу ему студент, лодырь и лоботряс. Не доходя до дверей, профессор зверски чихает. И студент буквально кричит в надежде хоть троечку вымолить: "Будьте здоровы, господин профессор! Страшная эпидемия в Москве, не заразились ли, не дай бог?" А профессор: "Не дождетесь, не дождетесь, молодой человек. Разрешите вашу зачетку. Двоечку заранее поставлю вам за неудачный подхалимаж".
- И что дальше? Это разве смешно? - дернула плечом Кира Владимировна. - Какой-то шалопай студент. Совсем уж глупый профессор. И первобытно нелепый разговор. Таня, не имей свойства запоминать современные пошлости, которые сочиняют на этих… как они… ту-ковсках… тусовках.
И Кира Владимировна с многозначительным укором посмотрела на Андрея, точно он принес в дом "эту современную пошлость" и заразил Таню.
- Мамочка, дорогая, у тебя нет чувства юмора! - воскликнула Таня. - Анекдот на три с тремя минусами, но все же…
- Хорошо, хорошо. Пусть так. С пятью минусами, - снисходительно согласилась Кира Владимировна. - Но, кажется, уже сумерки и пора зажечь свет, молодые люди.
Она включила свет, люстра засияла, вспыхнула в паркете, сумерки на улице налились темной синевой, с красноватыми кое-где квадратами окон.
- Так лучше для человечества, - сказала Кира Владимировна.
- Ты как Прометей, мама, - ответила живо Таня. - Спасибо за свет разума.
Кира Владимировна задернула штору на окне, сказала прежним голосом, без выражения:
- Прошу обедать, молодые люди. Я думаю, Андрей, что вы пообедать еще не успели.
- Да, правда, ура, пойдем обедать! Андрей, конечно, не обедал! И я тоже голодна, как беременная клопиха!
Таня соскочила с дивана и так потопала по паркету, вбивая ногу в туфлю, что Кира Владимировна прижмурилась, поднесла руки к ушам:
- Та-аня, что за крики? Где ты заимствовала странные выражения? "Беременная клопиха"? На нормальном языке что это значит?
- Мамочка, я могу и завизжать от радости! Я просто голодна!
- Завизжать? Что значат в твоем лексиконе все эти языковые нормы? - спросила Кира Владимировна в явном неудовольствии.
- Да ничего, мама, просто современные выражения! Вполне литературные. Я ведь начитанная девица. Пойдемте, пойдемте! - заторопила она Андрея, смеясь. - Чтобы жить, надо есть, чтобы есть, надо есть… нет, не так, ерунду наговорила! Чтобы есть, надо жить!
Едва перебарывая смех и одновременно стесненный официальной внешностью Киры Владимировны, ее прямой спиной, высокой, как бы надменной грудью и ее устало-строгим разговором с дочерью, Андрей предчувствовал, какая мука ожидала его за обедом под испытующе критическими взглядами Таниной матери, и отказался поспешно:
- Я совершенно сыт. Благодарю вас. Мне пора идти.
- Вы лжете, господин Демидов! - воскликнула с веселой трагичностью Таня, указывая пальцем в грудь Андрея. - Вы наверняка не ели с утра и тоже голодны, как… как…
- Не надо продолжать, - упредила Кира Владимировна с воспитанно-невыразительной едкостью. - Про клопа я уже слышала. Твое великолепное сравнение - шедевр словесности. Хоть в словарь…
- До свидания, извините, я ухожу, - повторил Андрей, понимая, что если он допустит слабость и согласится, то придется чинно, с напряжением сидеть за столом в обществе не очень расположенной к нему Киры Владимировны, глотать без аппетита какой-нибудь вегетарианский суп, и главное - пребывать в мучительном молчании, не решаясь вести с Таней легковесный разговор, который прохладным ветерком снимал тяжесть с души, давившую его в последние дни.
Таня проводила до дверей передней и здесь, заложив руки за спину, прислонилась спиной к вешалке и улыбнулась разочарованной улыбкой:
- Вы - несовременный парень. Хотя - нет. Вот у вас шрам на щеке. Это, наверно, в драке какой-нибудь. Правильно? Из-за роковой девицы в джинсах. Да или нет?
- Нет, - сказал Андрей. - Это родимое пятно. Но почему я - несовременный?
- Вот вы меня обманываете, это не родимое пятно, а шрам. Как будто дрались на дуэли. А несовременный молодой человек вы потому, что другой на вашем месте рассыпался бы в любезностях, поцеловал бы ручку моей родительнице, нагло бы согласился: "Благодарю, я очень тронут, я с великим удовольствием, я так растроган вашим гостеприимством, что слов нет…"
- Вы хорошо изображаете демократическую мартышку, - сказал Андрей, пожимая ей руку. - Таня, я позвоню вам, если разрешите.
Она в ответ весело изобразила некую даму изящным наклоном своей прелестной золотистой головы:
- В любой час дня и суток.
Он вышел в теплый августовский вечер, еще мягко овеянный ее взглядом, ее легкой улыбкой, голосом, который помогал ей преображаться в игре воображения, должно быть, преломлявшей ее жизнь, как через волшебное стекло.
"В любой час дня и суток", - вспомнил он Танину фразу, сказанную с кротостью и покорным намеком, как будто между ними что-то было тайное, любовное, что он и представить не мог.
Они встречались в четвертый раз, но все между ними оставалось так, точно он впервые видел ее.
"Прихожу к ней и превращаюсь в черт знает кого. Но ведь я здоровый парень, совсем уж не целомудренный, с накачанными бицепсами, могу ругаться матом, дать в морду, а рядом с ней превращаюсь в вату…"
После дневного дождя влажно пахло парным асфальтом. Тверской бульвар был наискось расчерчен лимонно-розовыми, дымящимися в листве, радиусами и было пустынно, тихо на аллеях, как бывает вечером в конце лета. Но уже тянуло откуда-то сладко-тленным запахом близкой осени. Он перешел безлюдный бульвар, на другой стороне, уже освещенной фонарями, нашел свои "Жигули", купленные дедом и потом подаренные ему. Достал ключи, обошел вокруг машину, пощелкал ногтем по металлу: "Ну и заляпали тебя, старушенция", - и, миновав лужу, открыл дверцу, боком залез на сиденье. "Какая милая, наивная, непонятная, будто не от мира сего…" - растроганно подумал он о последних словах Тани и засмеялся, откинувшись затылком на подголовник.
Было грустное чувство успокоения и уюта: он сидел в машине, в этой крошечной однокомнатной квартире, и на секунду показалось: вот оно, счастье, вот она, свобода, вот оно, состояние, когда он принадлежал самому себе: здесь он мог, дурачась, скорчить зверскую рожу, глядя в зеркальце, неестественно рявкнуть, сказать своему двойнику: "Ах, черт тебя побери, дурака этакого! Ты, осел родной, с ума сходишь?"
Некоторое время он сидел, не запуская мотор, расслабленный покоем, одиночеством - никуда не хотелось ехать, подхватывать "голосующих", видеть чужие лица, вдыхать запах чужой одежды, чужих духов, затем с притворным равнодушием засовывать в карман чужую купюру. И всякий раз он проклинал себя непотребными словами за эти нечистоплотно прилипающие к рукам деньги, но брал их. Выхода не было. Работа в редакции приостановилась, ходили слухи, что еженедельник купил немец, владелец книжных магазинов в Мюнхене. Главный редактор вместе с членами коллегии запирался в кабинете, никого не принимал, секретарша страдальчески носила в кабинет бутылки пепси-колы, вся редакция притихла, опустела, как перед бедствием, молчали телефоны, везде царило уныние, безлюдье, лишь два-три человека сидели в тяжком безделье за столами, от нечего делать вяло копались в папках, позевывая проглядывали никому не нужные "загоны" материалов. Безвластие и отупение расползались в сиротских коридорах умершей газеты. Это было настолько неутешительно, что после объявления бессрочного отпуска Андрей перестал заезжать в еженедельник, где проработал три года. Сначала он изредка заходил в отдел ради общения с коллегами, еще не потерявшими надежду остаться в возрожденной газете. Потом пустопорожняя болтовня утратила мало-мальский смысл, и по вечерам стали встречаться на квартирах. Но такие встречи, безалаберные, шумные, злые, сопровождались невоздержанным питьем, громкими тостами вперемежку с бранью укороченной распохабленной гласности, хмельным возбуждением, а утром все было гнусно, постыло, раскалывалась голова, и, по совету деда, отлеживаясь в горячей ванне, он глядел в потолок на голубизну запотевшего кафеля, отчаянно ругал себя и думал:
"Ослина и глупец! Кто заставлял тебя пить вчера? Кому-то хотел доказать что-то? Слава Богу, что не поехал на какую-то квартиру, куда-то к девицам".
В этом состоянии самоказни, самоуничижения он вспоминал, что ведь у него в Москве есть знакомые из другого мира, ничем не похожие на его газетных коллег. Это было семейство Ромашиных: раз вместе с дедом он был у них в гостях, а потом в осенний день рядом с внучкой уже покойного друга деда, девочкой лет пятнадцати, стоял на кладбище и видел, как слезинки скапливались на кончиках ее ресниц и она смаргивала их, глядя на край могилы, усыпанной веточками елок. Затем он встретил ее года через два в конце зимы, в снегопад, на Кузнецком мосту. Он выходил из книжного магазина и на тротуаре едва не столкнулся с ней. Она была в пальто с полунадвинутым на пшеничные волосы капюшоном, он заметил опушенные снегом брови, вопросительный блеск глаз из-под меховой оторочки. Нет, он не узнал ее, эту "сероглазую прелестницу", как подумал он тогда, узнала она - смело остановилась перед ним, с легкой улыбкой рассматривая его: "Вы - Андрей, правда? Вы приходили к нам в гости, а последний раз мы виделись на кладбище". Он не смог вразумительно ответить ей, лишь кивнул, поражаясь знакомой незнакомке и тому, что от той школьницы, которую он встречал в доме покойного товарища деда, ничего не осталось, кроме веснушек. Это была другая Таня, показавшаяся чересчур взрослой в этой шубке с капюшоном и высоких сапожках. Оба они стояли посреди тротуара в белом водопаде снега, холодно и мягко щекотавшем лица, стояли, мешая прохожим, улыбаясь друг другу. И тогда он осторожно взял ее под руку, повел вниз к стоянке машин, чувствуя, как она своими сапожками, будто по жердочке, переступает рядом с ним проталины на тротуаре, задевая его плащ краем пальто. Он начал говорить первую пришедшую в голову чепуху, о том, что вот в марте ни с того ни с сего повалил снегопад, как в январе, а она прервала его насмешливо-весело: "Перестаньте говорить о погоде. Лучше приезжайте к нам, если вам захочется".
После встречи на Кузнецком он иногда проезжал мимо ее дома, но очертя голову зайти не решался, не находил ни серьезного повода, ни причину: мимолетное приглашение могло быть лишь словами вежливости, преодолением неловкости между когда-то знакомыми мальчиком и девочкой.
И все же летом он со смелостью знакомого решился дважды (выдерживая перерывы) заехать к Тане, и каждый раз уезжал от нее несколько растерянный встречей с "девочкой не от мира сего".
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Уже во дворе он увидел - на восьмом этаже четыре окна в мастерской деда ярко освещены, празднично горели над верхушками тополей - и подумал: у хлебосольного Егора Александровича Демидова гости, возможно, какой-то домашний прием; Андрей постоял у машины, раздумывая; не было желания встречаться с незнакомыми людьми, принимать участие в набивших оскомину разговорах о соцреализме, о современном затихшем русском искусстве и, конечно, о постмодернизме, вызывавшем раздражение.
Выйдя из лифта, он сразу же увидел настежь раскрытые двери в мастерскую, обильный свет ламп, сигаретный дым, ползущий на лестничную площадку, толпу гостей в мастерской, обдало смешанным шумом неразборчивых голосов, как бывает в ресторане, густым хохотом Егора Александровича вместе с рассыпчатым смешком известного пейзажиста Василия Ильича Караваева, друга деда, пьющего мало, но сегодня явно "позволившего себе". Андрей хотел было незаметно пройти мимо мастерской к дверям квартиры, которая была на той же площадке, но в это время из мастерской оживленно вышли Василий Ильич, худенький, веселенький до нежной розовости лица, отчего поредевшая седина его казалась серебристо-снежной, и дед - русобородый гигант, академик живописи и монументалист, хвастливый силач, как называл его Андрей, для разминки в своей мастерской играющий по утрам гантелями, как мячиками, носивший на манер двадцатых годов то ли бархатную, то ли вельветовую блузу, распахнутую на бычьей шее, к которой в редких случаях прикасался галстук. Оба - и Василий Ильич и Егор Александрович - держали в руках рюмки.
- Я и говорю ему: физиономия чиновничества в искусстве, извините, не внушает доверия, - гремел Егор Александрович и, фыркая крупным носом, хохотал. - Борьбой с талантами вы защищаете легион бездарностей! Поэтому вся ваша критика моего Радищева - удушающая искренность, чиновничий всхлип спросонок. Шедевр - это благородная простота и спокойное величие. А всякий образец новых веяний надевает на талант наручники! Бессмертие - аплодисменты потомков, а не ваши жидкие рукоплескания! О какой свободе критики вы говорите? Ваша свобода слова - свобода плевка! Русское искусство заплевали!
- Ах, Егор, Егор, так и сказал? - восхищенно воскликнул Василий Ильич и, смеясь, чокнулся с дедом. - Хулиган! Грубиян! Впрочем, верно: почти вся современная критика - цепь казней русских талантов. Но представь - ей кричат "браво" лощеные субъекты из нашей интеллигенции!
- Их "браво", Васенька, - эхо глупости и невежества. О чем тут можно говорить? А в общем - критика стала либо наемным убийцей, либо продавцом фимиама, Вася, либо злой проституткой! А вот и наш журналист! Прошу любить и жаловать! Мой родной внук! - увидев Андрея, вскричал Егор Александрович и даже радостно раздвинул руки. - Да, впрочем, вы хорошо знакомы. И не один год.
- Малость есть, малость есть. Читали кое-что.
- Да-с, мой внук! Хотя и журналист! Но - единственный и любимый! Я давно тебя не видел, оказывается, Андрюшка!
- Столько же, сколько и я тебя. С утра.
- Верно. Все равно - здравствуй! И Егор Александрович в избытке силы сжал руку Андрея, ощутившего бугорки мозолей на его твердой, как железо, ладони. В припухших его глазах вдруг заискрились ожигающие огонечки, он полнозвучно произнес:
- О, пресса! Исчезает искусство и ее место займет пресса. Что-то в этом роде пророчил Достоевский! И будем ходить под современным лозунгом: пусть погибнет весь мир, но восторжествует пресса! А, Андрюша? А ну-ка, зайди в мастерскую и налей рюмку, а то физиономия скучная!
Андрей сказал:
- Неужели мой приход спровоцировал разговор о прессе?