При этих словах я осенил себя крестом. Новоприбывший джентльмен (а вернее, просто-напросто неоперившийся юнец) был облачен в щегольское платье с чудовищно огромным батистовым воротником и сапоги, которые достали бы ему до самых глаз, если б не препона из кружев на уровне шеи. "По-моему, – сказал он, представясъ как Бартоломью Боудель, – я знал вас и прежде?"
"Если вы знали меня прежде, сударь, тем легче вам будет узнать меня теперь".
"О, так вы платонист, сэр. Пощадите. А я-то думал, что вы обычный механик".
"Мир полон ошибок и лживых слухов; жизнь слишком коротка, чтобы опровергать их все".
Услыша эту отповедь, он замолчал, но тут к нам присоединились другие приятели Натаниэла Кадмана того же пошиба и стали уговаривать нас отобедать вместе. Я не ищу себе спутников, будь то светские кавалеры или извозчики, ибо они отвлекают меня от беседы с самим собой, которая так помогает моей работе; долгое пребывание в обществе повергает меня в столь глубокую пучину сомнений и недовольства, что я едва отдаю себе отчет в своих поступках. Однако на сей раз я не видел способа уклониться: они приветствовали меня льстивыми речами и настойчиво упрашивали поехать с ними в город. "Но мои механизмы, – сказал я, – и все декорации к зрелищу следует сохранить в неприкосновенности".
"За одну ночь их не под силу испортить ни крысам, ни паукам, – промолвил Натаниэл Кадман, – и я сомневаюсь, чтобы какой-нибудь злодей или мошенник умыкнул ваши сферы и звезды. Вы напрасно тревожитесь, доктор Ди. Скоротайте часок с нами, вашими почитателями. Давайте поедем в таверну".
Когда я ответил на эту вежливую просьбу согласием, мне померещился чей-то шепот: "А доктор-то не дурак поесть"; однако я не обернулся, но зашагал чуть впереди них и устремил свой вспыхнувший взор в поля, дабы излить туда гнев. Был весьма приятный тихий вечер, и все сошлись на том, чтобы оставить своих лошадей пастись на лугу (под присмотром слуг, которые уберегут их от конокрадов) и отправиться к городским воротам пешком. Молодые люди выбрали "Семь звезд", что на Нью-Фиш-стрит, – в этом трактире, или харчевне, подавали свежую убоину, – и посему мы вступили в город со стороны Артиллери-ярда и Фишерс-Фолли. К тому времени, как мы добрались до Бишопсгейт-стрит, эти лодыри совсем разрезвились и скакали, точно молоточки в клавесине; благодаря кружевным манжетам, шелковым чулкам, плоеным воротникам и драгоценным побрякушкам их можно было бы принять за труппу итальянских фигляров, кабы не английские проклятья, коими они сыпали в изобилии.
Когда мы миновали Бишопсгейт-стрит и пошли по крутым извилистым переулочкам, весьма напоминающим подъем на колокольню Св. Павла, даже этим обезьянам стало нелегко держаться поодаль от стен; они пробирались меж тесно понастроенных городских жилищ, распихивая идущих под сумеречным небом носильщиков и лоточников с воплями: "Позвольте! Позвольте!" У одного бездельника была с собою резная деревянная трость, которой он лупил по вывескам на домах и лавках; видя, как неистово сотрясаются в вечернем воздухе изображения солнца, луны, а также различных зверей и планет, я едва сдерживал негодование. Здесь и так стоял невероятный шум – мимо тащили бочки, повозки и лестницы, а лошадей и быков то и дело потчевали кнутом, – усугублявшийся вдобавок криками бакалейщиков и кузнецов, торговцев тканями и скобяным товаром, чьи сердитые возгласы мешались с общим гамом прохожего и проезжего люда.
Выйдя на Темза-стрит -мои пустоголовые спутники всю дорогу валяли дурака, перепрыгивая через деревянные столбики на обочине, – мы наткнулись на компанию пестро одетых штукарей, показывающих трюки, от коих с презрением отвернулся бы любой подмастерье, а именно вынимающих кольца из скатерти и цветные шарики из чашек. Подобно туркам, они выделывали курбеты около костра, и тут один из приятелей Натаниэла Кадмана, хлыщ в шляпе без ленты и с заколками на поясе, вскочил к ним в круг, подцепил своей рапирой два кольца и швырнул их в воздух. Тогда главарь труппы, человек с впалыми щеками и носом величиной с амстердамский сыр, выхватил кинжал и принялся размахивать им. "Ах ты, негодяй! – завопил он. – Ах, негодяй!" Однако наш повеса только рассмеялся в ответ и пошел своим путем; фокусник же поднял камень и запустил ему вслед, как собаке, после чего, еще дрожа от ярости, возобновил свое прежнее занятие. Вот так, подумал я, все плоды нашего умения и труда идут на потребу зубоскалам, что презирают нас и издеваются над нами; и кто я для мира, если не уличный шут, все знания коего служат одной цели – надуть своего ближнего? Прогулка с этими чуждыми мне буянами могла бы ввергнуть меня в полное отчаяние, но, пробираясь по шумным и зловонным улицам, я мало-помалу восстановил душевное равновесие. Величавое солнце клонилось к закату над крышами; те заалели, точно кровь, и все старые камни города вдруг как бы объяло огнем. О, пусть только повелители света приоткроют свои лики, пусть распахнут окна своих тайных чертогов, и все будет спасено!
Наконец мы добрались до Нью-Фиш-стрит и харчевни, стоявшей бок о бок с посудной лавкой. Здесь царили шум, грязь и теснота; даже самые бревна были, казалось, источены червями до сердцевины, и я содрогнулся, точно готовясь вступить в собственную могилу. Войдя в зал, мои спутники сразу сбросили плащи, и откуда-то тут же выскочил кабатчик, крича: "Добро пожаловать! Скатерть джентльменам!" Нас усадили на деревянные табуреты, за длинный, потемневший от времени стол на козлах, испещренный таким количеством щербин и царапин, что их можно было счесть за каббалистические письмена. Засим прибежал половой со своими "Чего изволите?" и "Что бы вы желали откушать?" Именно эти слова, а не волшебные поэтические строки являются истинным знамением времени, однако и им суждено кануть в ночь праха. "Что вам угодно?" – еще раз спросил он и получил заказ на жаркое и выпивку – не на какой-нибудь жалкий кувшин эля, известного под названием "Бешеный пес", или "Подыми ножку", или "Пей-гуляй", а на хорошее вино с добавкой сахара по нынешней моде. Натаниэл Кадман велел подать рагу из баранины, и гуся, и куликов, а все прочие щеголи вокруг него повытаскивали свои табакерки и принялись плевать на устланный камышом пол. В зале было невыносимо надымлено; но разве не учит нас Парацельс, что материальный мир есть просто-напросто сгустившийся дым?
Потом они стали болтать, смеяться, отпускать разные замечания, и все это так громогласно и со столь глупым шутовством, что у меня заболела голова; они уже порядком выпили, и тут со мною заговорил франт, сидящий напротив.
"Вы глядите на нас сычом, любезный доктор. Помилуйте. Неужто наш смех оскорбляет вашу непостижимую мудрость?"
"Я жду своей доли жаркого", – был мой ответ.
"А может, вам не по вкусу это местечко? Или компания?"
Мне надоело сносить его колкости. "Нет, сударь, для меня все едино. В тазу, говорят люди, всякая кровь одного цвета".
"Ах, стало быть, вот что говорят люди? Но я вам скажу, что они говорят еще, любезный доктор. Они говорят, что вы гадаете по планетам и звездам, составляете гороскопы и занимаетесь иными предсказаниями. Что у вас в ходу ворожба, нашептывания и амулеты".
"Вы высоко забрались в своих речах, – отозвался я, стараясь сохранить доброе расположение духа. – Что ж, и у самых низких деревьев есть верхушки".
К этому мигу разговоры за столом успели стихнуть, но тут все рассмеялись, и мой франт воспылал гневом. "Я слыхал, что в былые времена, – произнес он, – чародеи и им подобные считались проходимцами".
На стол поставили дымящееся жаркое, и я поймал готовые слететь с моего языка слова, а именно: "Чтоб тебе в аду обезьян нянчить!" Но хотя его друзья сразу же занялись трапезой, этот продолжал исторгать из себя свои жалкие мыслишки. "Я не из числа ваших преданных учеников, – сказал он, – и вы не сможете заморочить меня своими чарами, магическими знаками и анаграммами. Вы велите мне помочиться сквозь обручальное кольцо, чтобы моя жена понесла? Да я лучше буду ходить с вязовым прутиком, чем с вашим дурацким посохом Иакова! Все ваши детские забавы и цацки ничего для меня не значат".
Услыша такую глупость, я рассмеялся, но он по-прежнему пялился на меня, и я отложил хлеб с ножом. "Я бы с легкостью опроверг все ваши безрассудные обвинения, кои вы, несомненно, почерпнули у какого-нибудь болтуна, любителя плести байки. Однако я не расположен спорить на эту тему. Не теперь. И не здесь".
Но он вцепился в меня, будто рак. "Вы, верно, опасаетесь злоумышленников, которые, притаясь под стеной или окном, могут вызнать у вас тайны человеческой души? Однако, сэр, эта лошадь уж давно сорвалась с привязи; у нас в городе многим не по нраву ваши занятия…"
"Злобные и презренные людишки".
"…а кое-кто говорит, что вы вероотступник, воскрешающий мертвых и созидающий новую жизнь".
Я протянул вперед руку и заметил, что она дрожит. Сам того не ведая, он коснулся истины, которая была выше его понимания, и поверг меня в глубочайшую скорбь – но что мог я ему ответить? Стараясь не терять присутствия духа, я улыбнулся. "Только что вы убеждали меня в своем неверии, а теперь толкуете о воскрешении мертвых. Право же, вы как младенец".
"Я передаю чужие слова, любезный доктор. Сам-то я в это не верю. Ходят слухи, что вы неудачливый алхимик, маг, не способный исполнять свои деяния без тайной помощи сами знаете кого".
Мое терпение кончилось. "Это грязная клевета, – сказал я, – в которой нет и золотника правды". Он лишь рассмеялся в ответ, и мой гнев возрос. "Неужто болтовня дураков и измышленья завистников стали для всех вас новым евангелием? Неужто мое доброе имя и слава зависят от людей, стоящих настолько ниже меня, что я их едва замечаю?"
"Напрасно не замечаете".
"Достанет с меня и того, что их нельзя не слышать. Вы жадно внимаете их россказням, и вот вам результат – я исподтишка заклеймен как пособник дьявола и заклинатель злых духов". К этому времени все они уже основательно напились и даже не смотрели в мою сторону – не отвлекался только щеголь напротив. "Всю свою жизнь, – продолжал я уже более спокойно, – я упорно добывал знания. Если вы сочтете меня вторым Фаустом – пусть будет так". Затем я велел подать еще вина и спросил у этого невежи, как его зовут.
"Бартоломью Грей", – ответил он, нимало не смущаясь, хотя лишь секунду назад был свидетелем моего раздражения и, так сказать, уже раз о меня ожегся.
"Что ж, мистер Грей, пожалуй, вы с лихвою наслушались басен. Не желаете ли теперь почерпнуть толику мудрости, дабы вернее судить о вещах?"
"С радостью, любезный доктор. Но, прошу вас, не ешьте больше соли, иначе ваш гнев перехлынет все границы".
"Не страшитесь гнева, мистер Грей, если вам не страшна правда".
"Откровенно говоря, я не страшусь ничего, а потому продолжайте".
"В теченье последних тридцати лет, – начал я, – пользуясь разными способами и посещая многие страны, с превеликим трудом, ревностью и усердием стремился я овладеть наивысшим знанием, какое только доступно смертному. Наконец я уверился, что в сем мире нет человека, способного открыть мне истины, коих жаждала моя душа, и сказал себе самому, что искомый мною свет может быть обнаружен лишь в книгах и исторических записках. Я не составляю гороскопов и не ворожу, как вы легкомысленно полагаете, но лишь пользуюсь мудростью, которую накопил за все эти годы…" Я сделал паузу и отхлебнул еще вина. "Однако для вящей складности повествования мне следует начать с начала".
"Да-да, цельтесь в белую мишень, – сказал он. – Перед вами tabula rasa".
"Мои родители были достойными людьми, снискавшими немалое уважение соседей, ибо отец мой служил управителем в поместье лорда Гравенара. Последыш в семье – все остальные дети были гораздо старше, – я, как говорят, держался особняком и играл в полях близ нашего старинного дома в восточном Актоне. Нет нужды упоминать о поразительной несхожести ребячьих натур – ведь и самый дух состоит из многих различных эманаций, – но я обладал характером замкнутым и возвышенным: играл всегда в одиночку, сторонясь товарищей, как назойливых мух, а когда отец взялся учить меня, сразу полюбил общество старых книг. Не достигнув и девятилетнего возраста, я уже овладел греческим и латынью; бродя меж изгородей и дворов нашего прихода, я с наслажденьем повторял по памяти стихи Овидия и периоды Туллия. Я читал овцам "Словарь" Элиота, а коровам "Грамматику" Лили, а затем бежал восвояси, дабы углубиться в труды Эразма и Вергилия за своим собственным маленьким столиком. Конечно, я делил комнату и ложе с двумя братьями (оба они теперь покоятся в земле), но родители понимали мою любовь к уединенности и преподнесли мне ларец с замком и ключом, где я хранил не только одежду, но и книги. Был у меня и ящичек, в коем я прятал свои записи и многочисленные стихи собственного сочинения – отец рано обучил меня письму.
Я вставал в пять часов утра и спешно ополаскивал лицо и руки, слыша зов отца: "Surgite! Surgtie!" Все домашние молились вместе, а затем он отводил меня в свою комнату, где я упражнялся в игре на лютне: мой отец неустанно пекся о том, чтобы я овладел мастерством музыканта, и благодаря ежедневным занятиям я весьма преуспел в пении и игре на различных инструментах. К семи мы собирались за общим столом, на котором уже стоял завтрак – мясо, хлеб и эль (в ту пору называемый пищею ангелов); после трапезы я садился изучать правила грамматики, стихотворной импровизации, толкования иноязычных текстов, перевода и тому подобного. Моими товарищами по детским играм были Гораций и Теренций, хотя уже тогда я питал глубокий интерес к истории своей страны и начиная с ранних лет искал подлинной учености, а отнюдь не пустых забав.
Однако вскоре настало время подыматься в иную сферу, и в месяце ноябре года от Рождества Христова 1542-го отец отправил меня в Кембридж для занятий логикой, при посредстве коей я мог бы и далее овладевать высокими искусствами и науками. Тогда мне было около пятнадцати лет, ведь я появился в сем мире тринадцатого июля 1527 года…"
"Рождение ваше, – весьма внезапно заметил Бартоломью Грей, – угодило не на свое место, ибо ему надлежало быть в начале повествования. Любовь к порядку есть такой же неотторжимый признак тонкого ума, как и способность открывать новое. Уж конечно, столь искушенному ученому это должно быть известно?"
Я пропустил его дерзость мимо ушей и продолжил, рассказ. "Почти все эти годы я так рьяно стремился к знаниям, что неизменно соблюдал один и тот же режим: спал еженощно лишь по четыре часа, два часа в день отводил на еду и питье, а все прочие восемнадцать (за исключением времени, потребного на молитву) тратил на чтение и научные штудии. Я начал с логики и прочел "De sophisticis elenchis" и "Topic" Аристотеля, а также его "Analytica Prioria" и "Analytica Posteriora" ; но моя жажда знаний была столь велика, что вскоре я обратился к другим ученым трудам как к источнику чудного света, коему суждено сиять вечно и никогда не померкнуть. Меня нимало не соблазняли развлечения моих товарищей по колледжу; я не находил радости в попойках и разврате, костях и картах, танцах и травле медведей, охоте и игре в шары и прочих бессмысленных городских увеселениях. Но хотя я терпеть не мог шаров и примеро , у меня была шахматная доска и кожаный мешочек с фигурами; я передвигал их с клетки на клетку, вспоминая свою собственную судьбу вплоть до сего мига. Я брал фигуры, выточенные из слоновой кости, поглаживал их пальцем и размышлял о том, что монархи и епископы – не более чем муравьи для человека, могущего предсказать их перемещения.
Спустя семь лет я получил степень магистра искусств, а почти сразу же после того покинул университет и перебрался в Лондон, дабы продолжить свои философские и математические занятия. До меня дошли слухи о бедном ученом джентльмене по имени Фердинанд Гриффен; он посвятил научным изысканиям много лет и мог бы (как говорили люди, осведомленные о моих собственных пристрастиях) научить меня обращению с астролябией и прочими астрономическими инструментами, что было бы естественным продолжением моих геометрических и арифметических штудий. Его старый дом находился во владениях лондонского епископа, в тупичке неподалеку от реки, близ Сент-Эндрю-хилл…"
"Я знаю, где это, – сказал он. – У стекольной мастерской на Аддл-хилл".
"Чуть западнее". Я освежился еще одним глотком вина. "Я пришел к нему в середине лета 1549 года и застал его за работой; он управлялся со своими глобусами и сосудами проворно, как юноша. Он ласково приветствовал меня, ибо уже ожидал моего прибытия после нашего обмена несколькими учеными письмами, и не мешкая показал мне кое-какие редкие и искуснейшим образом сделанные приборы, на которые (по его словам)ушли вся его жизнь и состояние, а именно: отличный квадрант пятифутового диаметра, превосходный radius astronomicus, на вертикальную и поперечную рейки коего были весьма хитроумным способом нанесены равные деления, чудесную астролябию и большой металлический глобус. Вот так случилось, что Фердинанд Гриффен стал моим добрым наставником и вместе с ним я всерьез занялся астрономическими наблюдениями, неустанно пользуясь чрезвычайно тонкими и чрезвычайно удобными приборами, с каковыми он научил меня обращаться бережно и умело. Мы начали определять – зачастую с точностью до часа и минуты – порядок смены различных влияний и воздействий небесных тел на нашу часть мира, где властвуют стихии.."
Здесь я прервал речь, убоявшись сказать слишком многое человеку, не сведущему в сих областях знания, в замешательстве опорожнил свою кружку с вином, а затем перешел на другую тему.
"Река протекала так близко от его дома, что мы брали с собой квадрант и спускались по Уотер-лейн к пристани Блэкфрайарс, а там кричали проходящим мимо баржам и рыболовным судам: "На запад! На запад!", покуда кто-нибудь из корабельщиков не замечал нас. Затем мы переправлялись на открытые поля близ Ламбетской топи и, установив квадрант на твердой почве, наблюдали за движением солнца. Перемещаясь туда-сюда со своим громоздким квадрантом, мы частенько едва не сваливались вверх тормашками в Темзу, но всегда успевали выскочить на сухой берег. Разве под силу воде утопить в себе солнечный инструмент? Нет, не бывать тому никогда. Наши измерения дали иным злобным горожанам повод называть нас чародеями или колдунами, но Фердинанда Гриффена это нисколько не волновало, и с тех самых пор я перенял у него уменье презирать невежественную толпу и не прислушиваться к ее речам. Он оказался для меня прекрасным наставником и во многих прочих отношениях – это был истинный волшебник во всем, что касалось книг, ученых трудов, диалогов, изобретений и суждений о различных важных вопросах. Вы заявляете, будто я воскрешаю мертвых; нет, я созидаю новую жизнь…" Тут я снова умолк, опасаясь, что затронул чересчур серьезный предмет, но Бартоломью Грей лишь поковырял в зубах да кликнул человека, велев подать еще вина. "Затем, – присовокупил я, – мне довелось отправиться за море, дабы побеседовать и обсудить кое-что с другими учеными мужами".