Извещение в газете - Гюнтер Гёрлих 14 стр.


Вечером Эва прочла мне два стихотворения. Первое написал Сергей Есенин, поэт, о котором я знал лишь понаслышке. Один из самых талантливых русских поэтов, сказала Эва. В 1925 году он покончил жизнь самоубийством. И Эва прочла мне его прощальное стихотворение:

До свиданья, друг мой, до свиданья,
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.

До свиданья, друг мой, без руки и слова.
Не грусти и не печаль бровей, -
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.

Строки эти взволновали меня, наполнили печалью. Возможно, раньше я воспротивился бы такому их воздействию. Безысходность, пессимизм оттолкнули бы меня. Но сегодня? Чего стоят две заключительные строки: "В этой жизни умирать не ново, но и жить конечно, не новей"?

- Маяковский, - сказал Эва, - ответил на это стихотворение своим стихотворением. В тысяча девятьсот двадцать шестом году. Самоубийство талантливого поэта глубоко поразило Маяковского. У него стихотворение большое. Я прочту тебе начальные и заключительные строки:

Вы ушли,
как говорится,
в мир иной.
Пустота…
Летите,
в звезды врезываясь.
Ни тебе аванса,
ни пивной.
Трезвость.
Нет, Есенин,
это
не насмешка, -
в горле
горе комом,
не смешок.

Маяковский, потрясенный, задается вопросом о причинах этого самоубийства. Находит он их? Недостаточный контакт с массами? Возможно. Возможно, однако, что-то совсем другое. Непонимание противоречивого, но большого таланта. Возможно, и это. Абстрактные представления о путях к социализму. Пожалуй. И под конец Маяковский говорит:

К старым дням
чтоб ветром
относило
только путаницу волос.
Для веселия
планета наша
мало оборудована.
Надо
вырвать
радость
у грядущих дней.
В этой жизни
помереть не трудно.
Сделать жизнь
значительно трудней.

Эва читала медленно и тихо, тем самым подчеркивая трагический смысл стихотворения.

Да, Владимир Маяковский, его боль и его мучительные поиски причин этой тяжелой утраты…

Я еще размышлял над этими строчками, когда Эва сказала:

- А через пять лет он сам застрелился.

Я вздрогнул, хотя и знал об этом, но сейчас как-то выпустил из памяти. Впервые услышав о самоубийстве Маяковского, я усомнился в поэте революции. Я не допускал мысли, что такое может случиться. И сегодня тоже об этом не вспомнил, так не хотелось мне признавать чудовищный факт.

- И все-таки он остается бессмертным, - сказала Эва.

Но можно ли сравнивать смерть Маяковского со смертью Юста? А почему нет? И можно и должно, когда дело идет о человеке. Эва по-своему помогла мне это понять.

Штребелов, как же легко ты находишь определения - слабовольный, неустойчивый и что там еще. Ты не прав. Так нельзя судить. Слишком просто. Ты, правда, гордишься своей простотой. Но ты путаешь простоватость с простотой, Карл. Твой упрощенный взгляд на жизнь и на людей, Карл, изолирует тебя, отгораживает от более глубокого познания фактов, помогает тебе уйти от вопросов, которые поставили бы под сомнение твою позицию.

Отчего ты не думаешь, что такой человек, как Юст, не сумел, быть может, преодолеть тяжелый кризис? Ты, Карл, не допускаешь даже подобной мысли, считая, что никаких кризисов у человека в нашем мире быть не должно. Подобная мысль могла бы подорвать твои незыблемые взгляды.

Я хочу разобраться во всем этом. Я обязан это сделать. Теперь я понимаю: все это меня мучило до нынешнего дня, потому что и я всеми способами пытался уберечься от этого вопроса. И моя доля вины есть в том, что произошло с Юстом. Я обязан был поддержать Юста, да так, чтобы всем стала ясна моя точка зрения. А я медлил, сомневался, боялся лишних забот, проявил нерешительность.

Стоп! Никаких самоистязаний. Это же самое простое, это можно себе позволить, чтобы потом вздохнуть с облегчением: я, мол, все осознал.

Ну, а Юст на другом полюсе. Ведь против некоторых черт его характера, не слишком-то приятных, я тоже не выступал с достаточной решимостью. Что это за черты?

Быть может, склонность к резкой смене решений; как часто он отметал чужое мнение, в какой обидной форме защищал свои, пусть даже верные, взгляды. И такая же резкая смена настроений.

И это все? И это причины такой смерти? Вот вопрос, который не дает мне покоя, который будет возникать все снова и снова.

Эва помогла мне, напомнив о Есенине и Маяковском. Эва могла бы помочь и Юсту. Во всяком случае, это мог бы сделать просто сердечный человек, взгляд которого не замутнен предубеждениями или вечными колебаниями. Такой человек помог бы ему.

Возможно, однако, что все надо рассматривать совсем иначе. Что известно нам порой о человеке рядом с нами, о друге, о товарище, о женщине?

В последующие дни не произошло ничего, что указывало бы на наши с Штребеловом разногласия в деле Анны Маршалл. Карл держался ровно, сдержанно, и никто не подумал бы, что у нас дошло до разрыва.

Школа работала бесперебойно, словно хорошо смазанный часовой механизм. Мне кажется, этот механизм работал даже точнее, чем обычно. Директор создал наилучшие условия для педагогов. Но разве не в этом его главная задача? Никто не может этого отрицать, в том числе и я. Мне, его заместителю, следует прилагать все усилия, дабы соответствовать требованиям нашего коллектива.

Но за кажущимся спокойствием, подозревал я, идет подготовка к стычкам, которые вот-вот вспыхнут. Карл не такой человек, чтобы остановиться на полпути, он не такой человек, на которого можно нагнать страху, даже выйдя из его сада с окаменевшим лицом, не прощаясь.

Карл уверен в правильности своих педагогических взглядов, уверен, что защищает разумные идеи и что свой школьный корабль проведет сквозь все и всяческие опасности.

В те сентябрьские дни он приготовил нам приятный сюрприз. За школьным двором, ближе к автостраде, лежал большой пустырь, он зарос крапивой, сорняком, корявыми, низкорослыми сосенками.

В одно прекрасное утро на пустыре появились бульдозеры и выровняли участок. Директор специально созвал линейку, на ней школьники и педагоги узнали, что наша давнишняя мечта осуществляется: здесь будет создана спортивная площадка для школы. План добровольной помощи строительству у нас уже имелся. План разумный, дельный, вышедший, конечно же, из-под пера нашего директора.

Теперь до самой зимы у нас было общее дело. А уж раз мы получили технику - экскаватор, бульдозер, - а также специалистов, то сомневаться в успехе не приходилось.

Как Карлу Штребелову удалось заполучить технику и людей вне очереди - оставалось его секретом. Спрашивал кто-нибудь, он только отмахивался и ухмылялся.

Но факт - он своего добился. Результат не замедлил сказаться. Во-первых, у нас появилась спортплощадка, отсюда логический вывод: повысился КПД уроков физкультуры, и коллега Тецлаф воодушевился, его переполняла энергия; во-вторых, такая коллективная задача создала для учеников и учителей и даже для родителей спокойную рабочую атмосферу, авторитет школы вновь поднялся; в-третьих, сами собой прекратились разговоры о мрачном событии, о сомнениях, о смерти, разговоры на темы, обращенные вспять, они перестали преобладать в повестке дня нашего городка.

Все это я очень хорошо понимал, тем более что и на меня это мероприятие повлияло положительно. Я вместе со всеми рыл ямы для столбов на волейбольной площадке и прыжковую яму. Стояла прекрасная осенняя погода, бабье лето держалось необычайно долго.

Львиную долю работы должен был сделать десятый "Б", что и неудивительно. Тецлаф сразу же привел своих парней и девчонок - преследовал он, конечно же, не одну цель. Да, нам предстояла напряженная, активная осень. Случайно все совпало или нет - не имеет значения, но это было ответом Карла Штребелова на пагубное воздействие поступка учителя Юста.

Однажды, прокладывая дорожку, я оказался рядом с Анной Маршалл, которая, как я, во всяком случае, подозревал, избегала меня в последние дни.

Я спросил, чем кончилось дело с взысканием.

- На понедельник меня вызвал директор, - сказала она. - А ты ничего не знаешь?

- Нет. Значит, все-таки!

- Может, речь пойдет о чем-нибудь другом. О новой квартире, к примеру, о повышении оклада.

Я посмотрел на нее, но она, избегая моего взгляда, опять нагнулась и неумело стала разбрасывать лопатой щебень. Я собрался было показать ей, как это надо делать, но раздумал. Ей явно не хотелось со мной разговаривать, она не испытывала ко мне доверия.

Юст тоже не испытывал ко мне доверия. Неужели я такой странный, никакого доверия не внушающий субъект? Яростно набросился я на щебень. Вот по крайней мере работа, результат которой видишь незамедлительно. Снесешь гору щебня - и готова аккуратная дорожка. Вполне наглядный результат, на который можно даже ногой ступить.

Мы должны были все кончить к следующему понедельнику, тогда здесь закипит спортивная жизнь. Через неделю, стало быть.

Штребелов на этот раз не торопился. Это было внове для него. Вообще говоря, я считал его человеком, отметающим тактические маневры. Но, может статься, он не так уж уверен в своей правоте, как пытается показать. И потому действует по принципу: время лечит все раны. Напрасный труд в данном случае. Рана может слишком быстро затянуться, а под, казалось бы, здоровой поверхностью образуются нарывы, и в один прекрасный день они дадут о себе знать.

В ту неделю мне надо было уладить кое-какие дела в Берлине, и я решил заодно навестить отца Юста. В записной книжке я отыскал адрес, который мне как-то написал Манфред. Его отец жил на Карл-Маркс-аллее.

Я вышел на остановке Франкфуртер-тор. Да, эта улица, бывшая Франкфуртер-аллее, обладала для меня какой-то особенной, притягательной силой. Еще студентом педагогического института я помогал убирать здесь развалины. И дома, которые на ней выстроили потом, а позже охаяли и осмеяли за архитектуру, дома эти производили на меня ошеломляющее впечатление, казались мне всегда истинным чудом. Они олицетворяли для меня созидательный коллективный порыв. Карл Штребелов тоже принимал участие в этой работе. Голубые знамена над руинами и наши песни. Брехт:

"Дружно за дело! Стройка, подымайся ввысь! Из развалин новый мир мы строим смело. Кто там стоит на пути! Берегись!"

Какие это были времена! А вот она, эта улица, сегодня. Годы не пощадили тех новых и невиданных зданий, что выросли на месте старых доходных домов и развалин вдоль Франкфуртер-аллее. Довольно долго на нее поглядывали свысока. Но теперь она прочно заняла свое место в картине города. Дома с мраморными колоннами у входа, медленные лифты, паркет в квартирах - мы ко всему привыкли.

В одном из этих домов, на одной из дверей - табличка с именем Юст.

Альфред Юст. Слесарь-железнодорожник. Активист Первого часа. В Руммельсбурге.

- Да-да, я веду свой род от древней пролетарской аристократии, дорогой Герберт. Мой старик - слесарь в Руммельсбурге, - как-то раз чуть иронично, но любовно сказал Манфред.

Мне повезло, я застал Альфреда Юста дома. Худощавый, с белыми как лунь волосами, он мучительно напомнил мне сына.

С недоверием, словно оценивая, смотрел он на меня.

- Что вам угодно?

- Я Герберт Кеене, - ответил я, смешавшись. - Ваш сын… мы были друзьями. Я уезжал за границу…

Он впустил меня.

- О тебе он мне рассказывал, - начал Альфред Юст, - о тебе и о твоей жене. Вы для него кое-что значили.

Альфред Юст провел меня в комнату, обставленную удобной, простой мебелью пятидесятых годов. Круглый стол, уже, видимо, два десятилетия выполняющий свои функции, стоял посередине.

Юст пододвинул мне стул и сел напротив, на диван, руки, сжав, положил на край стола и взглянул на меня испытующе. На стене рядом с пейзажами - степь, лес, озеро - я увидел фото, на нем - локомотив, украшенный флагами. В центре на белом щите начертана цифра 200 и под ней слова "Жел. ремонтн. мастерские. Руммельсбург". Высокий, худощавый рабочий в спецовке, в котором я без труда узнал Альфреда Юста, стоял на небольшом возвышении и передавал человеку в старомодном костюме какую-то бумагу.

Легко было догадаться, что на фото зафиксирован торжественный момент - видимо, юбилей ремонтных мастерских, а может быть, отмечалось восстановление после войны двухсотого локомотива в Руммельсбурге. Пожилой человек, что сидит напротив, надо думать, принимал в этом активное участие.

- Ты, конечно же, хочешь что-то узнать о Манфреде, - сказал Альфред Юст.

- Я хотел бы пойти на его могилу.

- Я так считаю - вы лучше знаете, что с ним стряслось. Он же у вас был, а не у меня. Меня он навещал, да, это верно. "Ну, старик, как живешь-можешь? Все еще с локомотивами возишься? Теперь везде на дизели переходят, видно, пришла пора тебе на пенсию уходить, отец. Ну что ж. Ты ее честно заслужил…" Так он всегда со мной разговаривал. Такая у него была привычка. Такой уж он был, в мать пошел. О вас он рассказывал скупо и редко. Но кажется, ему у вас было хорошо. Не то что в П. Проклятые были годы, мученье одно для парня, поверь мне. Ах да, ты ведь толком не знаешь, как он жил в том городе, который и мне был не по душе. Он неохотно рассказывал о жене и о детях. Женитьба стала истинным несчастьем для парня, поверь. А я оказался прав. Почему он не хотел уезжать оттуда, из П.? В скверной квартире поселился - рядом с прежней, из которой она его вышибла. Я ему предложил ко мне переехать. Места хватает. Три комнаты для одного старика. Парень нашел бы здесь работу, в школах нужны учителя, я интересовался. В конце-то концов, он человек способный. Так нет, не пожелал. Он и хотел уехать оттуда и не хотел. Думаю, паршиво ему приходилось. Стал работать недалеко от того города, а в сущности, в нем остался. Дьявол его знает, поверь мне, я во всем этом не мог разобраться. Поколотил бы его иной раз. Ему же все само в руки давалось, все ему было легко. А он только усложнял свою жизнь, превращал ее в ад. Такой была и моя жена. Да, он был вылитая мать. Кто тогда, много лет назад, понимал, почему она именно меня выбрала? Красивая, веселая Мария взяла в мужья этого чурбана Юста? Э, нет, невозможно? А вот и возможно. Если она попадала в беду, так ни к кому не бежала за утешением, никому не изливала душу. Да, не изливала, а ведь вовсе не молчунья была. Не хотела быть никому в тягость. Чертовски этого боялась. Но зачем же люди соединяют свои жизни? И как не помочь родному человеку? Почему же парень ко мне не пришел? Эту боль мне не избыть. Понимаю, да, в жизни чего не случается, наш брат многое повидал и пережил, хотя бы он попытался со мной поговорить. Знал ведь, где живет отец. А здесь, где ты сидишь, было его место, когда приезжал. За этим столом мы частенько веселились, давно, когда они еще оба живы были. Я шумным никогда не бывал, я человек неповоротливый, неловкий. Но они доставляли мне радость. Разойдутся, бывало, парень и его мамочка, так дым стоит коромыслом.

Альфред Юст замолчал, сжал руки. Да, такие воспоминания причиняют боль.

- Водки? - спросил он.

Я согласился, понимая, что ему нужно выпить. Он достал бутылку "пшеничной" и две рюмки.

Мы выпили, и мне тоже стало легче.

Я оглядел комнату. Радиоприемник старой марки, на столике в углу, прикрыт салфеткой, на нем сувенир "Спутник" из Москвы. Я мысленно представил себе, как перед этим приемником сидит Манфред и мир входит в его комнату. Здесь провел он часть детства и юность. А теперь в комнате как-то холодно и пусто. Такой она останется навсегда, ведь они, та женщина из города П. с детьми, сюда никогда не придут.

Альфред Юст проводил меня на кладбище у дороги, что ведет к Фридрихсхайну. Старик держался очень прямо, куртка на нем была чистая, исправная, хотя носил он ее, видимо, уже не первый год, брюки с широкими отворотами отглажены, башмаки вычищены.

Шапки он не носил.

День выдался ветреный и холодный. Длинная обветшалая кладбищенская стена казалась мрачной, и старательно ухоженное кладбище с бессчетными рядами могил - мертвые многих поколений - тоже.

В ряду урн - свежий холм. Цветы, а венки уже убрали. Я охотно глянул бы на наш, от нашей школы, на ленте которого наверняка был текст, сочиненный Карлом Штребеловом.

Рядом со свежим холмом - серый камень, на нем выбито имя: "Мария Юст, урожденная Конопа". Жена, мать, умерла в середине шестидесятых. Рано умерла.

Мы молча стояли перед двумя холмиками.

Странно, но только сейчас я окончательно осознал, что Манфред Юст умер. Здесь, на оголенном в эту пору кладбище, расположенном вплотную к красному кирпичному зданию и, словно стражами, окруженном дымовыми трубами. Здесь, в местах, где вырос, нашел Юст свой покой. Сознаюсь, я был близок к тому, чтобы разреветься.

Старик достал из-за надгробного камня грабли, маленькие игрушечные грабельки, детские, тщательно очистил холмик от листвы, взрыхлил землю вокруг могил.

Отчего он не оставит осенние листья? Пусть бы укрывали оба холмика.

На улице я распрощался с Альфредом Юстом.

Подумал было пригласить его к нам в Л. Но тотчас отбросил эту мысль. Альфред Юст не приехал бы к нам. Да и зачем? У него теперь две дороги. К Варшауэр-брюкке, чтобы съездить в Руммельсбург, к коллегам, к любимым своим локомотивам, пока он в силах, ведь только так он еще чувствовал биение жизни, и вот сюда, на это кладбище посреди огромного города.

Я пошел к Александерплац и оттуда на Унтер-ден-Линден.

В книжном магазине на улице Либкнехта мне хотелось найти для Эвы что-нибудь особенное. Но ничего не попалось. Да и трудно найти в книжном магазине книгу, подходящую для Эвы. Я купил цветы на вокзале Фридрихштрассе и уехал назад в Л.

Мне было грустно, но я был спокоен.

Я побывал на могиле Юста. Смогу теперь описать все Марку Хюбнеру. Может быть, съезжу туда с ним и с другими ребятами.

Но может быть, они не захотят? Для большинства история с Юстом была уже в прошлом. В конце концов, так и должно быть. Или я ошибаюсь? А как сам я отношусь к ней?

Я, конечно, хотел, чтобы все успокоилось, чтобы история эта завершилась, но обстоятельства складывались иначе. Оттого я и к могиле на скромном кладбище в Фридрихсхайне шел с тяжелым сердцем.

Да, мне и самому для себя нужно чем-то завершить эту историю, нужно найти слова, подводящие черту, даже если они прозвучат так: это ты, Кеене, ты, человек, умудренный опытом, кругом виноват. Пусть никто не упрекнет тебя в открытую - только Эва могла бы упрекнуть, хорошо тебя зная, - ты не вправе преуменьшать свою долю вины. Из этого случая ты извлек урок и сформулировал принцип, на котором будешь строить свою дальнейшую жизнь. И он гласит: делай отныне все, что в твоих силах, чтобы не пострадал человек.

Но в школе мне еще нужно было урегулировать много вопросов, не говоря уже о дисциплинарном взыскании, угрожающем Анне Маршалл.

Об Анне Маршалл старик, видимо, ничего не знал. Иначе он заговорил бы о ней.

Да, многое еще оставалось непроясненным.

Назад Дальше