Судьба всегда в бегах - Уэлш Ирвин 7 стр.


Он глядит как ушибленный. Пробует улыбнуться, но страх сковывает его педерастическую морду еще до того, как я хватаю его за костлявый загривок и размазываю его загодя оплаченную харю по приборной доске. Она сразу кровит, заливает кровью все, ешь-то, циферблаты. Я херачу его еще раз, и еще, и еще.

– НУ ТЫ,ДОЛБАНЫЙ ПИДАРАС! Я ТЕБЕ ЩА ВСЕ ЗУБЫ ВЫБЬЮ! Я ЩА ТВОЮ СОСАЛКУ РАСЧЕШУ, КАК КОШЕЧКУ У ГЛАДЕНЬКОЙ ДЕВОЧКИ. А ПОТОМ ТЫ МНЕ, ЕШЬ-ТО, КАК ПОЛОЖЕНО ОТСОСЕШЬ!

Я видел его лицо. Хмырь из "Милуолла". Лайонси. Лайонси Лев – его кличка. Скоро он опять нарисуется. Я урываю его педерастическую морду вниз, и он орет, я ее поднимаю, и он ноет:

– Пожалста… я еще жить хочу… я еще жить хочу…

На сей раз я был крут. Я вцепился в его череп и хреначил, и хреначил, и он стал блеять и блевать, его кровь и рвота текли по моим яйцам и бедрам… ДАВАЙ, ПИЗДА, ПОКАЖИ МНЕ!…гораздо больше крови, чем когда я вставлял Вше во время месячных… но я теперь в кайфе, и все, что вижу, – лицо Саманты, когда размазываю голубого по доске… как это тебе, девочка, как это тебе, думаю я, но я же, черт, стравливаю в рот этому кровящему уроду, этой твари…

– ООООЙ, НУ ТЫ ХРЕНОВ, МАЛЕНЬКИЙ ПИДОР!

Потом я задираю ему голову и смотрю, как гной, блевота, сперма выцеживаются из его разодранных щек. Убить мало. За то, что он со мной сотворил, убить его мало.

– Сейчас разучим с тобой песенку, – говорю я ему, включая стереосистему. – Договорились? Голос у тебя не оперный, бряклая ты йоркширская запеканка, но коль ты не потрудишься, оторву тебе яйца и заставлю проглотить, ясно?

Кивает, хренов ранний пидорок.

– Я всю жизнь пускаю пузыри… ПОЙ, СУКА!

Он что-то мямлит измочаленным ртом.

– Пузыри на небосклон-н-н… они летают высоко, а рай все так же далеко, и, как мой сон, плывут легко… ПОЙ! судьба всегда в бегах, я всюду по-ис-кал, и я всю жизнь пускаю пузыри, пузыри на небосс…ЮНАЙТЕД!

Я и вправду выкрикнул "Юнайтед!", вмазывая кулаком в его несчастную физиономию. Потом открыл дверцу и вышвырнул его обратно в парк.

– Уфигачивай, ты, малолетний недорезанный ублюдок! -закричал я в спину ему, лежащему, будто отмучившемуся. Отъехал и вернулся на то же место. Будто я сбил его, честное слово. Он же в этом деле никто, подвернулся просто.

– Эй, пидарас, расскажи своему дряхлому дружочку, что он будет следующим! У Саманты нет рук, нет мамы-папы, нет дома родного, и все из-за какого-то старого педераста. Ну лады, я это дело поправлю, или я не Дейв Торнтон.

Я вернулся к себе и услышал сообщение на своем хреновом автоответчике. Это оказалась моя мамаша, которая мне никогда не звонит. Голос у нее был и впрямь вздрюченный: "Навести меня немедля, сынок. Случилось нечто ужасное. Позвони сразу же". Матушка моя; никому не кидала подлянок, ни разу в жизни, и что отхватила взамен? Да ничего, вот и все дела. С другой стороны – пидор, который уродовал детей во чреве, такой, ешь-то, расклад. Когда я смекаю, что может стрястись с моей мамой, я думаю про старого кренделя, про пьяного раздолбая. Коли он обидел маму, коль он хоть пальцем тронул мою старую мать…

Лондон, 1991

Три года. Прошло три года, и вот он наконец приезжает. По телефону они, понятно, говорили, но теперь ей предстояло увидеть Андреаса, увидеть наяву. В последний раз они были вдвоем во время уик-энда, их единственного уик-энда за пять лет знакомства. Тот уик-энд случился после Берлина, где они вместе расчленили ребенка Эммерихов. Что-то в ней тогда щелкнуло, он в очередной раз съязвил, и центры, сдерживающие ее жестокость, отказали. Она бы все что угодно сделала ради него. Она и сделала. Детская кровь, терпкое вино их черного причастия.

Самое забавное, что сперва она хотела оставить ребенка себе. А что, живет в Берлине молодая пара, родители теназадриновые, малыш полноценный. Жаркими летними днями она гуляла бы в Тиргартене вместе с другими мамашами. Но он собирался принести ребенка в жертву, на алтарь ее преданности их общей цели. Когда она убила мальчика, вместе с ним умерла и какая-то часть ее самой.

Рассматривая его маленький, искореженный, безрукий трупик, она осознала, что и ее жизнь достойно завершена. Интересно, начиналась ли эта самая жизнь вообще? Она попыталась припомнить моменты, когда была по-настоящему счастлива; нет, какое там счастье, разве лишь смехотворно малюсенькие островки покоя среди океана пытки. Надежды на счастье не было, была лишь возможность или невозможность окончательной расплаты. Андреас твердил: ты должна переступить через себя, через свое эго. Солдаты перемен не могут быть счастливы.

Лучшую часть тех двух лет, что они провели вместе, Саманта находилась в некоем ступоре, практически в коме. Выйдя из этого транса, она обнаружила, что больше не любит Андреаса. Хуже того, она обнаружила, что вообще никого не способна полюбить. Теперь она ждала Андреаса после трех лет разлуки, и единственным, кто занимал ее мысли, был Брюс Стерджесс.

Наконец Стерджесс нашелся. Он принадлежит ей. Андреас, холодно рассчитала она, ей теперь чужой. Ей нужен только Стерджесс. Последний из оставшихся.

С тем, другим, в валлийском коттедже, прошло как по маслу. Он был беззащитен. Они вели его от веранды деревенского бара. Перед тем как залезть в окно его дома, она думала, внутри ей будет страшно. Нет, ни капли. После германской истории – ни капли.

Андреас стоял на пороге. Она бесстрастно отметила, что его волосы поредели, но на щеках сохранялся юношеский румянец. На носу у него были очки в стальной оправе.

– Саманта, – он поцеловал ее в щеку. Она закаменела.

– Привет, – сказала она.

– Чего грустим? – улыбнулся он.

Она окинула его взглядом.

– Я не грущу, – сказала она, – просто устала. – И, без горечи: – Знаешь, ты навредил мне больше, чем все теназадринщики, вместе взятые. Но я тебя в этом не обвиняю. Так и должно было быть. Таково мое отношение к жизни, мой характер. Кто-то умеет отмахиваться от боли, я – нет. Мне нужен Стерджесс. После него я хоть как-то примирюсь с собой.

– Примирение невозможно до тех пор, пока экономическая система, основанная на эксплуатации…

– Нет, – она махнула ему, чтоб он замолчал. – Я не возьму на себя такую ответственность, Андреас. По отношению к системе я ничего не чувствую и не могу ее ненавидеть. Людей ненавидеть могу; но поднять свою ненависть на такой уровень абстракции, чтоб она касалась системы в целом, – нет.

– Именно поэтому ты и продолжаешь прислуживать этой самой системе.

– Не будем спорить. Я знаю, зачем ты приехал. Держись от Стерджесса подальше. Он мой.

– Боюсь, велик риск того…

– Пусть мой выстрел будет первым.

– Как угодно, – Андреас возвел глаза к небу. – Но сегодня я пришел, чтобы поговорить о любви. Утром все спланируем, а сейчас займемся любовью, да?

– Никакой любви нет, Андреас, проваливай.

– Печально, – улыбнулся он. – Но ничего! Тогда вместо любви напьемся пива. Может, в клуб сходим, да? Я пока слабо ориентируюсь во всяких кислотных местах, совсем не разбираюсь в техно… Я, конечно, пробовал экстази, но только дома, с Марлен, чтоб как следует налюбиться… или вылюбиться…

Услышав женское имя, она вздрогнула: неужели вправду? Да, вправду, он показал ей фотографию женщины и двоих детей, одного лет трех и одного грудного. От их лиц веяло идиллическим спокойствием. Саманта уставилась на фото, Саманта прочла любовь и отцовскую гордость в глазах Андреаса. Любопытно, что за рожу скривил ее родной папочка, увидев ее в первый раз.

– Никакого примирения с собой до полного уничтожения системы, ага? – сухо рассмеялась она. Это был хриплый высокомерный смешок, и Андреасу от него, похоже, стало не по себе. Она презрительно улыбнулась. Она впервые видела его растерянным, и ей было приятно, что причина этой растерянности – она.

– Какие же у них хрупкие ручки… – продолжала она, опьяненная сознанием своей власти над ним.

Он выхватил у нее фотографию. И прорычал:

– Я где сейчас, там или здесь? Я что, наслаждаюсь миром и спокойствием? Нет. Здесь Стерджесс, и я здесь, Саманта. Кусок меня всегда здесь, всегда там, где он. Видишь, и я не умею отмахиваться от боли. Хочешь размяться?

Первая, кто нарисовалась, когда я приехал к мамаше, была Вша.

– Чего она тут забыла? – спрашиваю.

– Закрой рот, Дэвид! Она, слава те господи, мать твоего ребенка, – говорит старушка.

– Что случилось? Где Гэл?

– Его забрали в больницу, – говорит Вша, с сигаретой в руке, пропуская, ешь-то, копоть через ноздри. – Менингит. Он выздоровеет, Дейв, врач сказал, правда, мама?

Фигова Вша, называет мою старуху мамой, точно породнилась с ней.

– Нда, мы уж передергались, но он выздоровеет.

– Чуть с ума не сошли, – говорит Вша.

Приступаю к этой долбаной корове: – Куда его повезли?

– В восьмую градскую…

– Если с ним что-нибудь случится, ты будешь виновата! – режу я, хватаю со столика ее сумочку и перерываю потроха. – Вот у тебя что! Твое хреново курево в его несчастных легких каждый день по полной! – Сминаю пачку сигарет. – Еще увижу, что ты куришь рядом с моим сыном, ты у меня так же скукожишься! Вали отседова! Нечего тебе тут ловить! И не прикапывайся больше ко мне, поняла?

Я уже, ешь-то, в дверях, мамаша вопит, чтоб я вернулся, однако хренушки. Мчусь в больницу, вся душа переворачивается. Траханая Вша уложила его на койку как раз тогда, когда у меня образовались неотложные дела. Я приезжаю, пацан спит. Похож на ангелочка. Мне говорят, он выздоровеет. Мне надо ехать. У меня встреча.

Когда я прибываю, ешь-то, на место, я уже на приличном взводе. Я за ними следил, видел, как они входят и выходят, но теперь мне надо впервые войти туда самому. Меня от этого подташнивает. По дороге ко мне уже прикопался какой-то пидор, возвел очи горе и вякнул нечто о свидании в сортире. Я подробно объяснил, куда ему идти. У меня особый интерес, сидит в баре. Его просто вычислить: он тут самый старый. Присаживаюсь рядом с ним.

– Двойной бренди, – заказывает он бармену.

– У вас, должен заметить, весьма необычный выговор, – подкидываю я ему.

Он оборачивается и глядит на меня взглядом типичного пидора: губы раскатанные, гнутые, глаза мертвые, бабские. Меня попросту передергивает, когда он так вот оглядывает меня с головы до ног, словно я, ешь-то, кусок говядины.

– Давай обо мне не будем. Давай о тебе. Выпьешь?

– Да, само собой. Виски, пожалуйста.

– Наверно, я должен поинтересоваться, часто ли ты сюда захаживаешь и тому подобными условностями, – улыбается он. Чертов старый помоечный крендель.

– Я первый раз, – говорю. – По правде-то, мне давно сюда хотелось… то есть извиняюсь, конечно, что я с вами так напрямик, но я подумал, что раз вы, ну, что ли, в летах, вы меня лучше поймете. У меня жена и ребенок, и я не желал бы, чтоб они узнали, что я сюда пришел… что я хожу в такие места… Я хочу сказать…

Он взмахивает иссохшей, наманикюренной рукой, чтобы я умолк: – По-моему, с нами произошло то, что наши друзья экономисты называют случайным совпадением интересов.

– По-вашему, что?

– По-моему, нам обоим надо слегка размяться, но тайно, блюдя благоразумие.

Ага… благоразумие. Этого я и ждал. Слегка размяться, да. Этого я и хотел бы.

– Давай уйдем из этого притона, – предлагает он. – У меня тут голова начинает раскалываться.

Я б объяснил ему, что надо прекратить педриться на старости лет, и с головой будет все в порядке, но придержал язык, и мы ушли. Саманта ждет в мастерских, я дал ей ключи. На миг я подумал, что этой швали, этим занюханным панталонам не место на ист-эндском гаражном дворе, но окунуть уже загодя прокаженного пижона в дерьмо – отличное развлечение. Ладно, сейчас увидим, как он запоет.

Мы сели в мою тачку, и, пока молча ехали, я разглядывал в зеркальце его морщинистое, черепашье лицо; он напомнил мне подлую Нервную Черепаху из комиксов; я размышлял о том, как Саманта мною крутит, и я дергаюсь, как безвольный, ешь-то, пентюх, но плевать, потому что, если любишь, как я ее люблю, все сделаешь, всякую мутоту сделаешь, и это будет правильно, ешь-то, и пусть потом разбираются в раю, пусть там отцеживают злые и больные сердца…

Мехмастерские

Я настроил стерео на "Эй-би-си", и только что поехала "Моя душа", песня, которая ввергает меня в тоску, когда я примеряю ее к обстоятельствам личной жизни. Я чуть не зарыдал, как девица, как раздолбанное школьное пианино, потому что педик спросил:

– Все как надо?

Мы припарковались к дверям. Я заглушил мотор.

– Да… то есть… ты ведь уже крутишься в этом деле, друг. Мне попросту неловко как-то. Ну, потому, что мы с тобой собираемся заняться этим самым, но это ж не значит, что мы разлюбили своих близких, верно же…

Гнилая груша похлопывает меня по плечу.

– Не волнуйся. Ты слишком нервничаешь. Ну же, – говорит он, выходя из машины, – мы зашли уже слишком далеко, чтобы останавливаться.

Он прав, это точно. Выхожу и направляюсь к двери. Высвобождаю замок, распахиваю. И прикрываю дверь снова, когда зигзагами провожаю его к гаражу. Саманта включает свет, я обхватываю морщинистую шею Нервной Черепахи сгибом локтя и хреначу этому чудищу кулаком по зубам. Поцелуй из Глазго, как старик это называет. Притискиваю его к полу и бью изо всех сил по яйцам. Саманта тут как тут, она словно вытанцовывает ритуальные па, и ее плавники колотятся, как в игровом автомате, и она похожа на ребенка, и она говорит:

– Ты поймал его, Дейв. Ты поймал этого ублюдка. Он наш! – Она бьет задыхающуюся падаль носком туфли в живот. – Стерджесс! Ты обвиняешься в медицинских преступлениях! И ты еще, бля, попробуй не признать себя виновным! – кричит она, нависая над ним.

– Кто вы такие… Я вам заплачу… Я дам вам, сколько вы хотите, – стонет поруганный монстр.

Она смотрит на него как на сумасшедшего.

– ДЕЕЕЕЕНЬГИ, – орет она, – НЕ НУЖНЫ МНЕ ТВОИ ЕБАНЫЕ ДЕНЬГИ… на что б я дела твои ебаные деньги! Я тебя хочу! Ты для меня важнее, чем все денежки в мире! И хоть бы кто тебе, паскуда, такое признание в жизни сделал!

Я вешаю на цепь замок, потом обхожу вокруг и припираю дверь офиса. Саманта все еще измывается над пидером, который просит пощады, словно большая девочка. Она мне кивает, и я хватаю пидора за шкирку и распяливаю его на слесарном столе. Из его слабой глотки капают кровь и сопли, и он плачет, словно младенец, даже не умеет принять воздаяние по-мужски. Чего, собственно, и ждать-то от провинциального сутенера. Я распластываю его на широком столе ничком. Я вижу, как в его глазах всплывает некое непонятное обещание, точно этот подонок и впрямь вообразил, что я дам его жопе шанс… словно мы добивались именно его жопы. Я приматываю его запястья к ножкам стола электропроводом, а Саманта на столешнице, уже на его ногах, придерживает их, пока я не прикручу.

Я налаживаю бензопилу, и тут этот Стерджесс начинает орать, но я слышу и другое, например стук в ворота. Чертовы мусора, похоже, у них полные обоймы. Саманта кричит:

– Держи их на расстоянии, держи их, бля, на расстоянии, – она пробует пристроить пилу на упор между собой и Стерджессом, который вертится, как угорь, выкручиваясь из моих завязок.

Замок и цепь удержат ворота ненадолго. Я даже не знаю, что б сделать, и вдруг вижу громадное алюминиевое ушко, толстенное, но без засову. Я сую туда запястье, сую запястье туда, где должен быть засов. Какой-то мусор гавкает в мегафон, но я не понимаю, что он говорит, потому что у меня в голове на всю катушку играет "Отрави стрелу". Коль уж она разбила мою жизнь, как ей сказать: давай, мол, отвяжись…

А Саманта до него добралась, я слышу, как гундосит пила, и уровень боли в моей руке повышается до непотребного; эта рука после того, что с ней произошло, уже не вырубит Лайонси из "Милуолла", да это никого и не колышет, и я кричу Саманте поверх шума:

– Доберись до придурка, Сэм! Давай, девочка! Доберись до него!

Зуд пилы меняется, когда та входит в мясо этого педика, как раз под плечом, и кровь хлещет и пятнает пол гаража. Какой же срач мы оставим в наследство бедному старине Бэлу, он-то нас не похвалит, веселей думать о Бэле, потому что пила вгрызается в мясо Стерджесса и уже допилилась до кости. Саманта раскачивается на бедрах с пилой в плавниках, отпиливает, направляя полотно ногами, части, которые служили придурку верой и правдой… боже, у нее такая физиономия, словно я ей вставляю, и вдруг я слышу другой, шрапнельный крик, на этот раз кричу я, это моя рука, и я вырубаюсь, однако перед тем ловлю Самантин взгляд, когда я на нее рушусь, а она выкрикивает что-то, чего я уже не слышу, но впитываю, о чем это, у нее на изломе губ написано о чем. Она вся обмазана его кровью, которая изливается отовсюду, отовсюду, но она улыбается, точно маленькая пацанка, вокшающаяся в грязи, но она говорит мне: люблю тебя… и я еще повторяю это и плыву в темноту, и это лучшее в жизни чувство… судьба всегда в бегах… но я ее поймал, потому как я люблю ее и помог ей… я всюду по-исс-кал… Мусора могут творить что им заблагорассудится, все уже кончено, однако мне-то по хрену… Я всю жизнь пускаю пузыри,

пузыри

на небоскл

От переводчика

Иногда мне казалось, что текст, над которым я работаю, – грубая агитка, иногда – что высокая проза с обилием лейтмотивов, обертонов и ювелирно выстроенным сюжетом. Но и в те и в другие моменты перехватывало горло: а ну как передо мной точный, на ближайшие пятнадцать лет, прогноз судьбы того поколения российских 13-16-летних, что сейчас читают журнал "ОМ", ночи напролет тащатся под рейв в экс-дансингах и мне лично представляются прилетевшими с другой, абсолютно не гуманоидной планеты? Надеюсь, не прогноз – тем паче что сам препарат экстази в повести, по-видимому, символизирует светлый, не экстремистский, антисиловой вариант пути.

Во всяком случае, говорить они будут явно не так, как Дейв Торнтон; у них пока вообще нет специфической речевой манеры, отличавшей, к примеру, наших хиппи (если не считать манерой тупой, дебильный, неизобретательный мат). Разве что словечко "конь" ("девушка"; очевидно, от английского cunt или французского con) в переводе – сознательная мета их лексикона.

Зато у писателя Ирвина Уэлша особая повествовательная манера есть. Если помните, в одном из эпизодов фильма "Трейнспоттинг", поставленного по его роману и изначально адресованного английскому зрителю, речь героев сопровождается английскими же (!) субтитрами. Носители языка говорят, что читать Уэлша немо, "только глазами", невозможно; приходится произносить текст хотя бы про себя и по звучанию догадываться, о чем это.

Воспроизвести подобную структуру по-русски – задача заведомо безнадежная; противится традиция, и литературная, и попросту графическая. (Впрочем, попытка такого "слухового" начертания, не знаю уж, насколько удачная, предпринята в главке "Индзастройка", где контрастно имитируются шотландский, ирландский и вест-индский акценты. И еще: к финалу данной повести монолог героя-повествователя становится куда более внятен даже и "зрительно", чему русский текст пробует соответствовать.)

Однако и чрезмерно облегчать читателю жизнь – нечестно по отношению к автору. Он же не Джефри Арчер какой-нибудь. Поэтому переводчику пришлось пойти на два рискованных мероприятия.

Первое – вроде бы невозможная, шокирующая русский эстетический слух концентрация сквернословия. Меня извиняет лишь то, что в оригинале обсценных словечек (и зачастую в прямом значении) куда больше; все, что сумел, я смягчил; дальнейшее, на мой взгляд, отдавало бы жеманством и насилием над художественной сутью текста.

Второе – отказ от постраничных примечаний, которые в ряде случаев, казалось бы, прямо-таки напрашиваются. Но в английском издании повести примечания нет ни одного, а рядовой лондонец или бостонец разбирается в делах британских футбольных головорезов или в том, что изменилось на стадионах национальной лиги с публикацией отчета Тейлора, уверяю, не лучше, чем рядовой москвич или челябинец. Впечатление чужой, ЧУЖДОЙ планеты – ровно то же самое. И это очень важное, ключевое для восприятия прозы Уэлша впечатление.

Хотя пара комментариев, пожалуй, все же необходима. В главке "Вошья привычка" Дейв так недоволен появлением в пабе своего отца потому что тот – закоренелый шотландский националист, состоящий под присмотром полиции; "Ребята Билли", которых старик с пьяным пафосом ставит собравшимся в пример, – название ныне покойного шотландского ордена оранжистов; печальную известность этот орден приобрел благодаря своей деятельности в Ирландии. Вообще, если вы заметили, тема национализма и даже фашизма возникает в повести на разных уровнях, в разных регистрах и с тревожной регулярностью. К этой же теме – и последнее разъяснение: надпись на стене горящего дома в главке "Пембрукшир" означает "Уэльс для валлийцев. Да здравствует агнец".


Назад