"Синяя Борода" стоит немного в стороне от привычной прозы Курта Воннегута: в книге нет ни фантастических, ни даже футуристических элементов, и человечество на этот раз не погибает в глобальной катастрофе. Мы знакомимся с историей жизни пожилого американца армянского происхождения, случайно разделившего с автором как некоторые подробности опыта Второй Мировой войны, так и некоторые детали воззрений на современную живопись и искусство в целом.
Курт Воннегут
Синяя борода
Автобиография Рабо Карабекяна (1916–1988)
Перевод с английского Ю. Мачкасова
"Мы здесь для того, чтобы помочь друг другу дойти до конца всего этого".
- Доктор Марк Воннегут
(Из письма к автору, 1985)
Посвящается Цирцее Берман.
Что тут еще скажешь?
Р. К.
От автора
Перед вами - роман, да к тому же в виде фальшивой автобиографии. Не стоит воспринимать его как серьезное изложение истории школы абстрактного экспрессионизма , первого значительного направления в изобразительном искусстве, зародившегося в США. Единственное, о чем здесь говорится - это о моих личных реакциях на всякие разные вещи.
Рабо Карабекян никогда не существовал, как и Терри Китчен, Цирцея Берман, Пол Шлезингер, Дэн Грегори, Эдит Тафт, Мэрили Кемп - все главные персонажи этой книги. Что же касается людей настоящих и знаменитых - я не заставляю их делать ничего, в чем они не были и в самом деле замечены на этом нашем полигоне.
Прошу также учесть, что значительная часть того, что я поместил в эту книгу, вдохновлена абсурдностью цен на произведения искусства в последние сто лет. Сосредоточение невероятного абстрактного богатства в немногих руках позволило нескольким людям и организациям придать некоторым видам человеческих шалостей неподобающую, и потому неестественную, серьезность. Я имею в виду не только песочные куличики искусства, но и простые детские игры - бег, прыжки, бросание мяча.
Или танцы.
Или песни.
К. В.
1
Итак, поставив точку после слова "конец" в описании своей жизни, я счел разумным вернуться поспешно сюда, где все только начинается, к парадному входу, так сказать, и извиниться перед гостями. Вот что я скажу: "Я обещал вам автобиографию, но на кухне случилась накладка. Оказывается, с ней вместе положили еще и дневник этого тревожного лета! Но если что, мы всегда можем заказать на дом пиццу. Заходите, заходите, прошу вас!".
Меня зовут Рабо Карабекян, я - бывший американский художник, и у меня недостает одного глаза. Мои родители были иммигрантами. Я родился в городе Сан-Игнасио, в Калифорнии , в 1916 году. Работу над этой автобиографией я начинаю на семьдесят один год позже. Для тех, кто не в ладах с арифметикой: это значит, что сейчас на дворе 1987 год .
Я не был циклопом от рождения. Левого глаза я лишился, командуя взводом военных инженеров - все они, удивительное дело, в гражданской жизни были так или иначе художниками - в Люксембурге, в конце Второй Мировой. Мы были специалистами по маскировке, но в тот момент просто воевали, защищая свою жизнь как простые пехотинцы. Взвод состоял из одних художников потому, что кто-то решил, будто именно им будет особенно хорошо удаваться маскировка.
И нам она удавалась! Еще как удавалась! Мы дарили немцам прелестные видения - что с нашей стороны от линии фронта было для них опасным, а что нет. И жить нам дозволялось как художникам, до смешного безалаберно в вопросах формы и устава. Мы не состояли в банальном подчинении у командира какой-нибудь дивизии или, скажем, армии. Мы действовали по прямому приказу Верховного Главнокомандующего союзным экспедиционным корпусом в Европе, который придавал наш взвод то одному, то другому генералу, прослышавшему о наших поразительных иллюзиях. Генералы по очереди, на короткое время, становились нашими покровителями - снисходительными, затем восхищенными, и наконец благодарными.
А потом мы снова исчезали.
В кадровую армию я завербовался за два года до того, как Америка ввязалась в войну, к тому времени имел уже чин лейтенанта, и таким образом вполне мог бы дослужиться по меньшей мере до полковника. Однако став капитаном, от всех последующих повышений я отказывался, чтобы оставаться со своей веселой семейкой, состоящей из тридцати шести мужчин. Это для меня была первая возможность принадлежать к такой большой семье. Вторая выдалась уже после войны, когда я оказался другом и, казалось бы, ровней тех из американских художников, которые вошли теперь в историю как основатели школы абстрактного экспрессионизма.
Мои отец и мать принадлежали в Старом Свете к семьям гораздо большего размера, чем мои две - и их родственники, разумеется, были кровными. Всех своих кровных родственников они потеряли во время резни, которую Турецкая империя устроила примерно миллиону своих армянских граждан. Эти граждане считались изменниками, по двум причинам: во-первых, они были интеллигентными и образованными, а во-вторых, имели родственников по другую сторону границы между турками и их врагами, Российской империей.
То время было временем империй. Как, впрочем, и это, что не очень-то и скрывается.
Германская империя, союзница Турецкой, выслала нейтральных военных наблюдателей, чтобы те собрали информацию о первом в истории геноциде. Этого слова тогда не существовало ни в одном словаре мира. Теперь на любом языке оно означает тщательно продуманную операцию по уничтожению всех представителей - мужчин, женщин и детей - одной искусственно выделенной человеческой семьи.
Трудности в процессе выполнения столь масштабной задачи встают чисто технического порядка: как наиболее быстрым и дешевым способом уничтожить большое количество крупных, изворотливых животных, не допустив, чтобы кто-то из них сбежал, а потом избавиться от завалов мяса и костей. Турки, как первопроходцы, еще не обладали ни склонностью к массовым мероприятиям, ни необходимым оборудованием. Это немцы, через четверть века, и то, и другое продемонстрируют в полной мере . Турки же просто собрали всех армян, которых смогли найти, дома ли, на работе, на отдыхе, за игрой, в церкви, где угодно, вывели их в поля и держали там, без еды, без воды и без крыши над головой, и стреляли в них, и избивали их, и так далее, пока они все не перестали выглядеть живыми. А за работу по уборке принялись собаки, потом стервятники, грызуны, и так далее, последними были уже черви.
Моя мать, которая не была еще моей матерью, притворилась мертвой среди трупов.
Мой отец, который не был еще даже ее мужем, спрятался, когда пришли солдаты, в моче и кале - в выгребной яме за школой, где он работал учителем. Занятия уже закончились, и мой будущий отец остался в школе один. Как-то раз он упомянул в разговоре со мной, что писал там стихи. Когда он услышал шаги солдат, он понял, зачем они пришли. Отец не был свидетелем убийств. Для него самым ужасным воспоминанием о резне была тишина вымершей деревни, в которой к закату солнца он, весь в моче и кале, остался единственным жителем.
И хотя память, которую моя мать вынесла из Старого Света, гораздо ужасней той, которую вынес мой отец - ведь она была прямо там, где творилось убийство, - она как-то смогла пережить в себе резню, найти в Америке хорошие стороны, мечтать о будущем своей семьи в этой стране.
А вот отец отказался.
* * *
Я - вдовец. Та, кто была моей женой, урожденная Эдит Тафт - вторая, кому выпала эта честь, - умерла два года назад. От нее мне достался этот дом в девятнадцать комнат на берегу океана в городе Ист-Хэмптон, на Лонг-Айленде, который передавался в ее англосаксонской семье, родом из Цинциннати, в штате Огайо, последние три поколения. Ее предки определенно не ожидали, что он окажется в конце концов в руках обладателя такого странного имени - Рабо Карабекян.
Возможно, они всё еще живут здесь в виде призраков, но ведут себя при этом с такой безукоризненной англиканской вежливостью, что никому пока не попадались на глаза. Если я встречу одного из них, и он, или она, укажет мне на то, что у меня нет никаких прав на этот дом, то я отвечу ему, или ей, вот как: "Все претензии - к статуе Свободы".
* * *
Мы с милой Эдит были счастливо женаты двадцать лет. Она была внучатой племянницей Уильяма Говарда Тафта, двадцать седьмого президента США и десятого главы Верховного Суда. Она также была вдовой спортсмена и банкира из Цинциннати по имени Ричард Фэрбенкс-младший, который в свою очередь произошел от Чарльза Уоррена Фэрбенкса, сенатора от штата Индиана, а впоследствии вице-президента при Теодоре Рузвельте.
Мы познакомились задолго до того, как умер ее муж. Я убедил его, и ее тоже, хотя надо отметить, что недвижимость принадлежала ей, а не ему, сдать мне амбар для картошки в качестве мастерской. Они, разумеется, никогда не разводили картошку. Они просто выкупили землю у фермера, их соседа к северу, в обратную сторону от пляжа, чтобы на ней никто ничего не строил. Амбар прилагался к земле.
Мы не были близко знакомы, пока не умер ее муж, а моя первая жена, Дороти, не ушла от меня с нашими сыновьями, Терри и Анри. Я продал свой дом, находившийся в поселке Спрингс, в шести милях отсюда на север, и амбар Эдит стал для меня не только мастерской, но и жильем.
Это странное жилище, кстати, невозможно увидеть из особняка, в котором я сегодня пишу.
* * *
От первого брака детей у Эдит не было, и было уже поздно заводить их после того, как я одним разом превратил ее из вдовы господина Ричарда Фэрбенкса-младшего в супругу господина Рабо Карабекяна.
Так что наша семья выглядела совсем крошечной на фоне огромного особняка с двумя теннисными площадками, плавательным бассейном, конюшней и амбаром для картошки - и тремя сотнями ярдов частного пляжа на берегу Атлантики.
Можно подумать, что мои сыновья, Терри и Анри Карабекяны, которых я назвал так в честь моего самого близкого друга, покойного Терри Китчена, и художника, которому я и Терри больше всего завидовали, Анри Матисса, с удовольствием приезжали бы ко мне сюда со своими семьями. У Терри двое своих сыновей. У Анри - дочка.
Но они со мной не разговаривают.
"Ну и пусть! Ну и пусть!" - вопию я в этой ухоженной пустыне. "Наплевать!". Прошу прощения, вырвалось.
* * *
Милая Эдит, еще одно живое воплощение Извечной Матери, поспевала всюду. Даже когда в доме оставались только мы двое и прислуга, она наполняла наш викторианский ковчег любовью, весельем и рукодельным уютом. Никогда в жизни она ни в чем не нуждалась, и все же готовила вместе с кухаркой, возилась в саду с садовником, сама закупала все продукты, кормила птиц и домашних животных, а с окрестными зайцами, белками и енотами водила личную дружбу.
Но и гостей у нас всегда было много, постоянные приемы, кто-нибудь то и дело жил в доме неделями - по большей части ее родственники и знакомые. Я уже упомянул, как обстояло, и обстоит, дело с моими немногими кровными родственниками - моими потомками, из которых никто со мной не общается. Что касается благоприобретенных родственников из моего взвода, то некоторые были убиты в той небольшой стычке, которая стоила мне немецкого плена и одного глаза. Тех же, кому удалось вернуться, я с тех пор ни разу не видел. Возможно, они были не так сильно привязаны ко мне, как я к ним.
Бывает.
Члены другой моей искусственной семьи, абстрактные экспрессионисты, по большей части умерли, кто от чего, начиная с незатейливой старости и кончая самоубийством. Те же немногие, кому удалось выжить, не разговаривают со мной, как и мои кровные родственники.
"Ну и пусть! Ну и пусть!" - вопию я в этой ухоженной пустыне. "Наплевать!". Прошу прощения, вырвалось.
* * *
Вскорости после смерти Эдит вся прислуга взяла расчет. Они сказали только, что им стало здесь слишком одиноко. Я нанял других, положив им гораздо больше денег, в качестве компенсации за себя и за все это одиночество. Пока была жива Эдит, был жив дом, и садовник, две служанки и кухарка жили с нами. Теперь осталась только кухарка, причем, как я уже упомянул, другая, и весь третий этаж флигеля для прислуги находится в ее распоряжении - ее и пятнадцатилетней дочери. Ей на вид лет сорок, родилась в Ист-Хэмптоне, разведена. Дочь, Целеста, никаких услуг мне не оказывает, просто живет здесь, ест мои продукты и принимает шумных и нарочито невежественных дружков, которые пользуются моими площадками для тенниса, моим плавательным бассейном и моим частным пляжем.
Ни она, ни ее приятели не обращают на меня внимания, будто я какой-нибудь выживший из ума фронтовик с давно забытой войны, дотягивающий остатки жизни полусонным музейным сторожем. Обижаться тут не на что. Этот особняк, который служит мне домом, также содержит самую значительную коллекцию картин абстрактных экспрессионистов из всех, что еще находятся в частных руках. А поскольку ничего полезного я не делаю уже несколько десятков лет, то ни на что другое, чем быть при ней сторожем, и не гожусь.
И, как и полагается музейному сторожу на зарплате, я по мере сил отвечаю на один и тот же вопрос, который посетители задают мне - в различных вариациях, разумеется: "А о чем, собственно, все эти картины?".
* * *
Эти картины, которые совершенно ни о чем, кроме самих себя, принадлежали мне задолго до того, как я женился на Эдит. Стоят они уж точно не меньше, чем вся недвижимость, все акции и все облигации - включая четвертую долю в американской футбольной команде "Бенгальские Тигры" из Цинциннати, - оставшиеся мне от нее. Обвинить меня в том, что я женился по расчету, нельзя.
Художник из меня вышел поганый, но зато каким я оказался коллекционером!
2
Здесь и в самом деле одиноко с тех пор, как умерла Эдит. Наши гости были ее друзьями, а не моими. Художники меня чураются, потому что насмешки, заслуженно выпавшие на долю моих картин, послужили филистерам пищей для рассуждений о том, что большинство современных художников - дураки или жулики. Но одиночество меня не пугает.
Ребенком я был в одиночестве. В Нью-Йорке во время Великой Депрессии я был в одиночестве. А после того, как моя жена и двое моих сыновей бросили меня в 1956 году, и я поставил крест на своем рисовании, я прямо-таки отправился на поиски одиночества, и нашел его. Ничего себе карьера для раненого фронтовика, а?
* * *
Но есть друг и у меня - мой, мой собственный. Его зовут Пол Шлезингер, он - писатель, и тоже старый хрыч, получивший ранение во Второй Мировой. Он спит в одиночестве в своем доме, который стоит по соседству с моим бывшим домом в Спрингс.
Я уточняю "спит" - потому что бодрствовать он приходит ко мне, почти каждый день. Подозреваю, что и прямо сейчас он где-то неподалеку - наблюдает за теннисным матчем, или же сидит на пляже, уставившись в океан, или играет на кухне в карты с кухаркой, или прячется от всех и вся, уединившись с книжкой в том месте, куда никто не заглядывает, с дальней стороны картофельного амбара.
Мне кажется, он больше почти ничего не пишет. А я, как уже говорилось, больше совсем ничего не рисую. Даже не калякаю в записной книжке рядом с телефоном на первом этаже. Пару недель назад я обнаружил себя именно за этим занятием, и немедленно сломал грифель, переломил карандаш пополам и вышвырнул его разломанную тушку в корзинку для бумаг, как если бы он был выползком гремучей змеи и пытался впустить в меня яд.