Нагнав беглянку, молодой человек опрокидывает и ее. Только уже не в зелень, не в изумруд, а в оранжевый жар песка. Обрушивается и сам. Случайно раскрывшийся при падении зонт целомудренно осеняет собой все дальнейшие действия пары, лишая Вас элементарного зрительского удовольствия. Вы смотрите, но ничего не видите …………. ……….. ……… …………… ……………. ……………….. …………. ………….. …………. ………………. …………………… ………………….. …………. …………… В процессе мероприятия я заглянул ей в ушные раковины. Ларчик, конечно же, открывался просто: входы в их лабиринты, поросшие чуть ли не кукушкиным льном, закупорены были ватой. Достав из карманного несессера лупу и филателистический мой пинцет, я скупыми, но точными жестами Гиппократа вернул пациентку в мир звуков. И тут, при виде изъятых шариков, скатившихся на песок, словно с холста эпатирующего супернатуралиста, меня передернуло. Беглянка в ответ забилась, заерзала и вскоре обмякла. Обмяк и я.
Пахло водорослями.
Потом, когда, оживленно болтая о том да о сем, мы шли, направляясь вдоль берега в сторону средневеково мрачневшего за кипарисами замка, я вдруг обратил внимание, что болтаю-то, в сущности, только я, а спутница – просто жует губами. И отстранился.
"Бабуля, а что это вы не в духах? Поделитесь".
Не размыкая уст, та глядела несколько волком. Резонно было подумать, что бабушка не желает со мною беседовать из чисто светских условностей: мы ведь были еще не представлены. И тогда, опередив незнакомку на расстояние, показавшееся мне почтительным, я встал к ней анфас, сделал книксен и скромно назвался. Жертва своей художнической рассеянности и дальнорукости, я лишь тут рассмотрел ее подобающим образом.
Всей своей худородной и, я бы сказал, непотребной внешностью составляла она прямую противоположность образу, что сложился в моем сознании в качестве идеала бабушки. Я ведь грезил о бабушке крепких моральных устоев, о бабушке высоконравственной, строгой и необыденной; эта же виделась бабушкой, вообще говоря,– общепринятой, общедоступной, с порочными желваками на не имеющем никакого значенья лице. Вдобавок она только что разделила лоно своей природы с практически ей незнакомым странником, и, будучи им, я знал о ее падении прямо из первых рук и возможности усомниться в нем – не усматривал. Естественно, это было очень любезно с ее стороны, хотя это же делало ее в моих глазах бабушкой вовсе публичной, бабушкой, с позволения выразиться, полусвета.
"Я обознался,– сказал я себе в ту минуту.– Такая не может быть моей бабушкой". И оказался прав. Не возвратив реверанса, старуха сухо представилась именем, которое и не намекало на наше будущее родство.
"Трухильда Абрего",– сказала она прокуренным, как у Фон Стаде, меццо-сопрано и безо всякого перехода потребовала у меня денег за якобы оказанные ею услуги.
Меркантилизм Трухильды показался мне отвратителен.
"Не вымогайте! – бросил я ей.– Неизвестно еще, кто кому их оказывал".
"Сибелий!" – плаксиво воззвала она к тому, кого нигде покуда не наблюдалось.
"К вашим услугам",– густо протрубил человек, вышагивая из беседки. Он был дремуч, монструозен. Рот его был утыкан тупыми, на совесть сработанными зубами. И он не спеша пережевывал ими какую-то сыпучую снедь, черпая ее большими горстями из кармана своего дворницкого передника. Судя по запаху, да и по виду, то был сушеный горох. Тяжелые складки на лбу едока свидетельствовали о трудном детстве, о сложных духовных исканиях юности, а бритый череп макроцефала не предвещал ничего хорошего. И еще меньше хорошего предвещала дубина, что держал он в одной из рук.
Я смешался.
"Сибелий, меня обманули,– притворно всхлипывала Трухильда.– Скажите им, пусть заплатят".
"Платите",–буднично предложил мне Сибелий. Очи его были круглы и печальны, словно часы без стрелок.
Я заплатил.
"А, то-то же",– назидательно сказала она. Обильно слюнявя пальцы, Трухильда считала данные мною кло. Сочтя, она сунула их в чулок. Впрочем, не все; две или три кредитки старуха дала Сибелию. Тот опустил их в карман, где и смешал с горохом.
"Послушайте,– осведомился я корректно,– а вы тут, собственно, кто?"
"Кто надо",– проинформировал он.
"Не грубите,– сказала ему Трухильда.– Господин уже расплатился".
Сибелий хмыкнул.
"Сибелий – наш управляющий",– объяснила Трухильда.
"А вы?" – молвил я.
"Я – кухарка".
"Боже милостивый! – подумалось мне с какою-то сардонической жутью.– Связаться с продажной женщиной, да еще и с кухаркой!"
"Откуда такая разборчивость",– съязвил мне внутренний голос, намекая на шуры-муры с Жижи и Ш.
"Оставьте! – приказал я ему.– Жижи – не в счет. То была абсолютно абстрактная страсть, опрокинутая куда-то вовне. Моментальная вспышка. А Ш.– я имел к ней чувство. А чувство, м. г., оно, как проворовавшийся Громовержец: спалит все дотла – и спишет. (Гроза, несмотря на индифферентное отношение к ней фаэтонщика, действительно собиралась.) А главное, главное, мы никогда не вступали в товаро-денежные отношения, и никогда дух наживы не витал в наших кельях!"
"Так,– сказал я Трухильде.– А где хозяева?"
"На галерее,– сказала она.– Пойдемте".
Накрапывало. На западе озоровали зарницы. Тень Сибелия с палицей на плече следовала за нами.
"А отчего это меня не встречали нынче?" – чтоб не молчать, обратился я к моим чичероне.
"Знать, птица невелика",– рек Сибелий.
Тогда, указывая на него большим пальцем, Трухильда сказала: "Не обращайте внимания, мы у нас не в себе, потому что, когда наша матушка была на сносях, случился потоп, и ее потоптали гиппопотамы".
"Ложь! – с прогорклой обидой в горле крикнул Сибелий.– Страусы!"
"Гиппопотамы",– спокойно возразила кухарка.
"Страусы!" – заорал Сибелий. Пароксизм настойчивости исказил его вдавленный лик.
"Гиппопотамы, братец, гиппопотамы",– ехидно твердила Трухильда и пародировала их разбитную походку: шла, лукаво дразня ягодицами, лакомо косолапя.
"Страусы! Страусы!" Управляющий отбросил дубину и в намерении произвести надлежащий эффект запрыгал и замахал руками. Как страус он был воплощенье гротеска. Сыпавшийся из его кармана горох мешался с пошедшим градом.
"Не верьте ему,– говорила Трухильда.– Он все перепутал. В детстве мы жили в Австралии, но родились в Месопотамии – сразу после потопа. Так что это могли быть только гиппопотамы. Только".
"Вы – близнецы?"
"Разумеется,– возражала старуха.– Разве не видно?"
Действительно, не было бы на свете двух более схожих между собою людей, если бы не их поразительное различие. Не усматривая, однако, принципиальной разницы, там или тут, равно как те или эти твари атаковали мать нашего управляющего и кухарки, я дал себе слово, что нынче же похлопочу об немедленном их увольнении. И, оставив спорящих, зашагал круто к ветру.
Вскоре я оказался на галерее замка. Каменная лестница вела куда-то на верх, вероятно, на самый. Лакей, кативший вдоль балюстрады легкий холодный ужин с клико, молвил, что вследствие непогоды господа перешли в каминную, и спросил меня, как доложить.
"Доложи: Аноним из России,– ответил я.– Знатный странник".
Слуга хотел уже уходить, когда я подумал, что следовало бы явиться в сей дом на правах своего человека, но только не как-нибудь, а как-нибудь так, чтобы сделать явление знаменательным. И, не желая впутывать в это узкосемейное дело лакея, я дал последнему денег и приказал ничего не докладывать.
"Воля ваша",– ответил взяточник, удаляясь.
"Мир стяжательства и коррупции,– мыслил я по поводу мира, в котором приходится жить.– Мир, где царит расчет, аккуратность, точность и процветает посредственность. Мир филистеров и человеков в футлярах. Мир, где толпы по-прежнему взыскуют лишь хлеба и зрелищ, а глас поэта презрительно незамечаем". Так, слушая, как, постукивая на стыках замшелых плит, отъезжает закусочная околесица, мыслил я в наступающем одиночестве. Щеголеватые, но бесплотные рыцари, украшавшие перспективу аркад, лишь усугубляли его. Правда, я все-таки не отказал себе в удовольствии осмотреть их ратную утварь. Их латы, копья, мечи относились к эпохе развитого кузнечного производства, когда металлические отношения определили весь ход поступательного процесса, когда деревянные сохи сменились железными, а маски и колпаки арлекинов – забралами и киверами кихотов. Однако и та эпоха пришла в упадок. Она обветшала и рухнула. И вот уже я, обитатель очередного столетья, любуюсь, как на сих смехотворных сейчас доспехах бликуют зарницы нового дня, каждая из которых способна придать энергию тысячам электрических стульев. Теперь я знал: сын эры высокого напряженья, я должен войти в каминную нашего замка не иначе как с первым ударом грома, подчеркивая тем самым огромность явления, указывая на его созвучие времени.
Облокотившись на балюстраду, я ждал. Пейзаж – расстилался. Цвета грозового фронта были сурик и ртуть. В зияньях – закатная медь и цинк. Ветер – сыр и порывист.
И дальний колокол.
Непогода и быстро наступавшая темнота обострили мне все инстинкты и чувства, и в какое-то из мгновений я понял, что далеко не впервые стою на галерее данного замка, обозревая его окрестности. Я опознал их детально. То был эффект умозрения, доказывающий регулярную обращаемость нашу на круговых путях бытия: воспоминанье о будущем, провиденье прошлого. На Западе сей феномен зовут дежавю, у нас – ужебыло.
Теснимый армадой туч, я медленно отступал в направленьи каминной и наконец оказался в ее преддверье. Типичный образчик барочных сеней с в меру выспренним рококо пилястров и каннелюр, преддверье было украшено фресками Боттичелли, Мессины, Вальполичелло, Ламбруско, Кампари, Перно и других искусников Кватроченто. Смоленой гикори дверь содержала мозаичные вкрапления на сюжеты древних шахматных композиторов и геральдистов. Была приоткрыта.
Разговор в каминной, невольным слушателем которого я стал, перекликался с моими недавними размышлениями.
"Мой умовывод пока что тот,– говорил кто-то голосом, лишенным каких бы то ни было нот упования,– что суть нашего жизнесмысла непознаваема".
"Типичная ницшеанская бесовщина,– заметил голос благовоспитанного клаксона.– Мы живем в восхитительные века,– витийствовал он.– Непрестанно ведутся поиски утраченного времени, ищутся и находятся новые манускрипты, скрижали, бесценные факты отшумевших эпох!"
"Мне бы ваши заботы,– насмешливо мямлил ему в ответ собеседник.– А впрочем, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало".
Гром раздался. И со словами "Мир дому сему!" возник я в проеме дверей.
В просторной комнате, за столом, покрытым бязевой скатертью, и в крахмальных сорочках ужинали два господина различных статей и лет. Перед ними за занавесом из старых кольчуг разыгрывалась феерическая инферналия домашнего очага. Вещавший голосом благовоспитанного клаксона был румяная круглая сдоба недавней, явно университетской, выпечки. Прочий, с голосом, лишенным нот упования, был раскисший в бульоне ржаной гренок пенсионного возраста. В значительное отличие от первого, сидевшего на рыцарском кресле, второй господин восседал на высокой конструкции для расслабленных, что будила в Вашем воображении образ турус на колесах. Кроме колес у нее различались страховочные перильца по трем сторонам, спинка и полка для ночного горшка под сиденьем с овальным провалом. Живость, правда, оставила восседавшего не вполне: он, казалось, не только переживал, но также и пережевывал ужин всем сердцем.
"Вы – ретроград! – упрекнул я его с порога.– В эпоху, когда целым нациям отшибает коллективную память, нам, этрускам, следует особенно дорожить всякой справкой о прошлом. Ибо кто же мы станем без нашей архивной документации, куда погрядем. История! Светоч гуманитарных наук, подумайте. Да народ без нее все равно что беспаспортный беглый каторжник: никаких перспектив, бродяга".
"С кем честь имею?" – вяло, хоть не без некоторой иронии, поинтересовался гренок.
"Палисандр Дальберг",– ответил П., резко вскидывая подбородок.
Он был в центре внимания и, стоя на фоне вешалки, несколько рисовался.
"А вы, я догадываюсь, Сигизмунд Спиридонович?"
"Боюсь, я скорее Адам Милорадович,– ответил гренок и обернулся к своему сотрапезнику за поддержкой: – Ведь так?"
"Вне сомнений. Вы Адам Милорадович Навзнич. А я – Модерати Петр Федорович, ваш зять, онекун и, если угодно, нотариально заверенное лицо, адвокат",– косвенно отрекомендовался тот.
"Я прибыл сюда по делам деликатного свойства и желал бы видеть хозяев именья",– сказал Палисандр.
"Хозяин имения я,– сказал Адам Милорадович.– Но насколько мне представляется, я такими делами не занимаюсь. Да и у дел ли я в целом? Навряд ли, навряд". Он вздохнул.
"Вы теперь не у дел,– мягко молвил ему Модерати.– Вы отдыхаете".
"Вот видите,– сказал Палисандру Адам Милорадович,– я оказался прав. Я теперь на заслуженном отдыхе, не у дел, и мой нотариальный свидетель обеспечивает мне алиби. Поэтому не доверять мне у вас нет никаких оснований". И он удовлетворенно высморкался.
"А вы не ошиблись случайно замком?" – спросил Модерати.
"Не думаю,– отвечал Палисандр.– Это ведь Мулен де Сен Лу?"
"Как будто",– сказал адвокат.
"Быть может,– сказал тогда Палисандр,– может быть, вы смогли бы мне указать, где в таком случае жительствуют барон Чавчавадзе-Оглы и супруга его Anastasia".
"Жительствуют? Мне кажется, это слово не очень точно определяет их нынешнюю ситуацию. Вы, верно, оговорились. Я думаю, вы хотите спросить, где они упокоены".
"Нет",–сказал Палисандр. "Non,– сказал он.– Nolo".
"Они упокоены здесь, в Бельведере",– сказал адвокат.
"О горе!" – вскричал ему Палисандр.
Известие было действительно не из приятных, т. к. в случае его подтверждения рушились все заграничные планы. Казалось, будь его воля, П. кликнул бы стражников с алебардами, и они укоротили б зловестника на целую голову.
"Клянитесь!" – сказал приезжий.
"Слово душеприказчика. И если желаете, я покажу вам свидетельства об их смерти, нотариально заверенные лично мною. Точнее – копии, потому что оригиналы свидетельств хранятся в мэрии. Но копии довольно хорошие, четкие".
"Ax,– вздохнул Адам Милорадович, кушая бланманже.– Я тоже, признаться, долго не мог поверить в эти кончины. Вы помните?"
"Да-да,– подтвердил Модерати,– достаточно долго".
"Чудесные были люди,– делился воспоминаниями Адам Милорадович.– Благодетельные, работящие. Не их ли собственными руками разбита клумба у нашего дома призрения. Вообразите: огромная клумба с кактусами. Просто прелестно. Ничто так не украшает позднюю старость, как кактусы, говаривали покойники. А как они огорчались, как сетовали на смерть, когда уходил кто-нибудь даже не слишком близкий. И ни одна панихида у нас в долине не обходилась без их живейшего участия". Навзнич был неподдельно эпитафичен, и бланманже капало ему на слюнявчик. "Однажды я спрашиваю: баронесса, ну что же вы с Сигизмунд Спиридонычем так расстраиваетесь всякий раз. Неужто все они стоят ваших терзаний? И знаете, что она отвечала? Дурные, говорит, батюшка, люди не умирают. И вот вам пожалуйста: сами же и скончались. Не правда ли?"
"Но как же это могло случиться!" – сказал Палисандр, мысленно заламывая себе руки.
"По-разному,– возражал Модерати.– Барон хворалхворал да и отошел понемногу. А баронесса – та в одночасье отмучилась. Дело житейское, знаете. А имение Адаму Милорадовичу перешло. Я как раз ему и оформил все в соответствии с завещанием".
"А вы кто им будете?" – обратился я к Навзничу. "Адам Милорадович приходился им внуком,– объяснил адвокат.– Приемным внуком".
"Не хотите ли вы сказать, что его увнучили?"
"Абсолютно".
"Да почему – его? На каком основании?" Я расстегнул себе верхний крюк.
"На основании результатов конкурса",– рек Модерати.
"А разве был конкурс?"
"Негласный. И сколько помнится, первой кандидатурой шел какой-то высокородный отпрыск из Эмска. Шел-шел, да задерживался, все что-то не ехал, а позже мелькнуло, кажется, сообщение, что он плохо кончил. Так что его и ждать перестали".
Чудовищная гипотеза просияла в моем удрученном мозгу, слушая адвоката: "Албанское Танго", в котором я прочитал объявленье покойных ныне супругов, было не первой свежести. Подтвержденье догадке сыскалось мигом. Я вспомнил опубликованное в нем пророчество футуролога, что белье для дам зашагает в ногу с прогрессом. Теперь, находясь в каминной шато Мулен де Сен Лу, я умозрительно переворошил туалеты своих симпатий – воспитательниц, нянь и тетушек разных пор – и понял, что время, предсказанное пророком, давно наступило. Ибо белье переставало быть актуальным уже во дни моих благородных ремесленных классов, что, увы, и содействовало падению нравов.
Меня передернуло.
"Что это с вами? – обеспокоился Модерати.– Вам дурно?"
"Мне странно",– сказал Палисандр.
Ему предложили раздеться, стул и кружку козьего молока.
Он сбросил безвольно пыльник, однако ни пить, ни садиться не стал.
С другой стороны, связал я прерванную нить размышлений, в "Албанском Танго" было помещено сообщение о самоубийстве Лаврентия, каковое событие пришлось уже на мои монастырские дни, то есть случилось почти недавно.
Дабы преодолеть открывшиеся вдруг временные "ножницы", я довольно легко убедил себя в том, что русская мода несколько опережает этрусскую: то, что пока еще носят в консервативной Европе, в России уже перестали. Куда труднее было избавиться от непривычного ощущения, что опоздал – не поспел – прибыл к шапошному разбору.
"А что вам странно? – сказал Модерати.– Развейте мысль".
"Мне странно, что господин, кушающий себе бланманже и не дующий в ус, занимает место под солнцем, по праву принадлежащее совершенно другому".
"Кому это?" – Навзнич язвительно повертел головой, делая вид, будто ищет кого-то взглядом.
"Мне, Адам Милорадович, мне. Ибо высокородный отпрыск из Эмска, который якобы плохо кончил – он перед вами".
Все помолчали. Зарницы вспыхивали беспрестанно. "Зачем же вы столь припозднились?" – спросил адвокат.
"Я был сослан, гоним. Я замешкался по монастырям и острогам. Я сиротливо мытарствовал и страдал".
"Вот и страдали, и мытарствовали бы далее,– развязно заметил Навзнич.– Чего ж благородней! И нечего было ехать".
"Побойтесь Бога! Разве я мог забыть о своих внучатых обетах, пускай и заочных. Я никогда не простил бы себе ничего подобного. И потому – лишь случилась оказия – во исполнение их кинул я все, вплоть до самой Отчизны включительно. Но – следите – следите с пристрастием! – но, приехав по данному адресу, выхожу персона нон грата. Меня не только не встретили, а и не ждали. А господину, жующему бланманже, все сие – трын-трава. Ему нисколько не совестно, что он каким-то обманным манером занял вакансию, уготованную иному".
"Отчего непременно обманным,– сказал Модерати.– Адам Милорадович поступал по всем принципам, сообразуясь с уложениями о положениях. И кроме того, он тоже и сирота, и отпрыск: светлейший князь Черногории, если угодно".