- "Конца же не будет, поскольку не дано дойти до него. Конец будет раньше конца!" - и захлопнул книгу. - Ясно? Какой конец имеется в виду? Яснее ясного: конец века. Которого - не будет.
Нострадамус какой-нибудь, подумал Невейзер о книге. Он видел подобные издания, этих книг много развелось, сделанных под старину, репринтных, новых и новейших, но не приобрел ни одной, не прочел ни одной, не желая пугать себя предсказаниями и пророчествами, раздражать свою душу, и без того дрожащую. Не от страха, нет, а каким-то почти физическим дрожанием, подобно тому, как дрожит студень на столике в поезде, - а как студень попадет на столик в поезд, кто ж в дорогу берет студень? - ну, скажем, желе в вагоне-ресторане - а давно ли ты видел желе в вагоне-ресторане? - ах, хватит, хватит, это всего лишь похмелье...
- Ты спросишь, - сказал Вдовин, - при чем тут попугай и зачем его учить пению? Загадка для идиотов! Это - главный пункт моей программы. Итак, катастрофа. Я скрываюсь здесь. Я бы, конечно, всех поместил, но всех не спасешь, спасать надо любимых, а любимых у меня нет, кроме самого себя. Правда, еще...
Он умолк.
- Катя, - подсказал вдруг Невейзер.
- Катя? - без удивления, с раздумьем повторил Вдовин. - Если бы она согласилась, то - пожалуй. Ей надо жить... А при чем тут Катя? Тебе чего вообще нужно здесь? - заговорил он опасным голосом, как бы медленно взлетая им, расправляя крылья...
- Попугай-то, попугай-то зачем? - почти закричал Невейзер, тем самым подрубая крылья не воспарившего еще вдовинского гнева.
- Я тебе и рассказываю. Катастрофа. Я живу здесь. Читаю. Думаю. И - слушаю песни Владимира Семеновича Высоцкого, потому что без песен Владимира Семеновича Высоцкого я не мыслю своего существования и оно становится бессмысленным, то есть никому не нужным, а в первую очередь мне самому. Проходит год, второй, третий. Ничто не вечно - и вот кончаются источники электрообеспечения. Их не хватает на проигрыватель или магнитофон и даже на тусклый свет лампочки. Тогда я зажигаю свечу, задохнуться риска нет за счет уникальной системы воздухообмена из глубоких слоев грунта с помощью электромотора, ведь воздух, как известно, и в земле есть! - сказал Вдовин, интонацией неприкрыто показывая, что он уверен, что его собеседнику это вряд ли известно. - Я зажигаю свечу, но как же без песен? Я ведь умру без них! И вот тут на сцену выступает Петруша. Я играю, он поет, и мы продолжаем жизнь. Двести песен уже знает Петруша, Бог даст, до катастрофы успеем и остальные четыреста из золотого фонда разучить! Впечатляет?
- Весьма, - сказал Невейзер, подумывая о том, как бы поскорей выбраться отсюда. Дикая мысль мелькнула: разразится сейчас и в самом деле катастрофа - и останется он навсегда здесь с этим чокнутым, а что он чокнутый - сомнений нет. Но сам же себя (неискоренимая гордыня ума!) и затормозил, вдруг придумав:
- Зачем же такие хлопоты? Лучше бы уж сделать патефон, рассчитанный на обороты долгоиграющей пластинки. Всего и дел. Никакого электричества, накрутил ручку и посвистывай, наслаждайся!
Реакция Вдовина была мгновенной. Причем ручаться можно, что мысль о патефоне ему не приходила до этого в голову, но в этой ситуации он проявил уникальнейшее свойство русского ума: отвечать на возражения так, будто контраргументы заранее обдуманы - и он сам думал об идее патефона и отверг эту идею.
- Патефон?! Ну, слушай насчет патефона! - И начал загибать пальцы: - Во-первых, патефон мертв, а попугай - живое существо, с которым можно, кроме песен, общаться. Это раз. Во-вторых, пластинки через год заездятся, и их невозможно будет слушать. Это два. В-третьих, когда я буду лежать умирающий без сил, не имея их даже на то, чтобы завести патефон, стоит мне только шепнуть Петруше: "Спой на прощанье, голубчик!" - и песня готова. Это три! Хватит?
- Вполне, - сказал Невейзер.
- Но учти! - вперился Вдовин в Невейзера. - Тебе первому показал - и тебе последнему! Пусть эта тайна умрет в тебе. Иначе... Здесь, как сам понимаешь, тебя никто не отыщет!
- Очень мне нужно кому-то рассказывать, - сказал Невейзер, уклоняясь от белого взгляда Вдовина.
- Клянись! - Тот схватил заветную зловещую книгу из ларца. - Ложь руку на книгу и клянись!
Господи, куда меня занесло? - подумал Невейзер. Может, у них тут где-то и в самом деле радиоактивные отходы захоронены и влияют на людей, сделав их аномальными? Один в казацких одеждах разгуливает, доя коров и рассуждая о сексуальных приметах доярок, видимых в процессе их доярочьей работы, другой бункер выкопал, попугая дрессирует песни петь... В такой-то обстановке как не случиться преступлению? Но если Вдовин - псих, то перечить ему бесполезно: этим лишь раздразнишь его.
- Клянусь, - сказал Невейзер, подавляя усмешку.
- Нет, ты серьезно клянись, подлюка! - прошипел Вдовин голосом Петруши. - Клянись матерью, если она у тебя есть и жива!
- Клянусь матерью... и ладно, хватит! - сказал Невейзер, положив ладонь на книгу и тут же убрав ее.
- То-то же! Ну, нечего прохлаждаться. Время не ждет!
Они вылезли наверх и еще раз наверх.
Вдовин достал второй стакан, налил себе и Невейзеру из бутылки с надписью на этикетке "777" - воспоминания юности ворохнулись в Невейзере при виде этого давно исчезнувшего из продажи напитка.
- Портвейн из стратегических запасов! - объяснил Вдовин и на закуску вскрыл банку консервов: килька с овощным гарниром, простая, но замечательная вещь, которой тоже уже давным-давно не видел Невейзер.
- Оттуда же, из запасов, - прокомментировал Вдовин закуску и угостил первым делом Петрушу, приказав: - Баньку!
- Хорошшшшо пошшшшла! - предварительно прошипел Петруша и мощно, сильно, хрипло запел:
Протопи ты мне баньку, хозяюшка,
Раскалю я себя, распалю...
Вдовин дернул полный стакан и пригорюнился.
Сейчас плакать будет, подумал Невейзер.
Но Вдовин слушал сухо, мужественно.
И Невейзеру выпить бы да уйти, а он вдруг задал Вдовину вопрос, которому сам удивился, словно вопрос этот возник помимо его воли:
- А почему, позвольте вас спросить, вы вдруг стратегические запасы стали расходовать? Нелогично как-то. Пополнить их по нашим временам непросто!
Вдовин цыкнул на попугая, но тот продолжал петь - с душевной мукой и сластью, закатывая глаза. Тогда Вдовин набросил на клетку платок.
- И зачем, спрашивается? - послышалось из-под платка. - Зачем эти трюки? Попка-дурак, подумает, что ночь настала, спать пора! А попка не дурак, попка понимает! Иссстопи ты мне баньку, хозяюшшшшшшка-а-а!
- Убью! - заорал Вдовин, и это на попугая подействовало эффективнее платка.
- Значит, - вкрадчиво обратился Вдовин к Невейзеру, - я для гостя уже и запасы свои тронуть не могу? Значит, я гостю оказываю уважение, а он к этому проявляет подозрительность?
- Вино у вас до меня было и консервы тоже, - указал Невейзер на пустые банки.
- Так! Хорошо! Согласен! И какие выводы ты из этого выводишь?
- Да никаких, я так просто.
- Нет, брат! Я тебя насквозь вижу! Ты решил: если Вдовин запасы уничтожает, значит, не понадобятся они ему, значит, он на что-то такое решился, после чего ему уже ничего не понадобится! Ты почему про Катю спрашивал? Какое тебе до этого дело? Тебе, постороннему человеку? А?
- Крррыть нечем! - раздалось из-под платка так разбойничьи, так пиратски, словно попугай попал к Вдовину непосредственно от капитана Флинта из любимых детских книг. Но не до воспоминаний о любимых детских книгах было: Вдовин поднимался, пристально глядя в глаза Невейзеру и ища рукой горлышко бутылки. Невейзер вскочил и, поскольку сидел ближе к окну, а не к двери, то в окно и выпрыгнул. Следом вылетела бутылка. Он ожидал погони и осматривался, чтобы крикнуть кого-нибудь на помощь. Но услышал из избушки:
- Приступим. Сон. Ну!
- Сон мне: жжжжжжжжелтые огни, и хррррррррриплю во сне я, - не хуже самого Высоцкого запел зарыдал попугай.
Невейзер уловил в себе отчетливое желание перекреститься и даже поискал глазами, нет ли где креста над церковью. Но креста не увидел, а увидел спешащего к нему Рогожина.
- Пошли, пошли! - кричал Рогожин. - Я тебе такое покажу!
Он выглядел крайне возбужденным.
Уже нашел объект, подумал Невейзер. Или уже радиация действует. И сам не верил своим мыслям.
Рогожин привел его в сельский Дом культуры, прямиком в зал, где репетировал девический хор под руководством тонкого и вдохновенного молодого человека.
- Видишь? Видишь? - спрашивал Рогожин.
Что ж, Невейзер видел: девушки, количеством около пятнадцати, все примерно одного возраста, лет восемнадцати - двадцати, все стройны и миловидны, а если честно сказать, красивы, и это было как-то даже чересчур. Невейзер понял, что привело Рогожина в такое состояние. И не только, пожалуй, красота девушек. Чистота и простота были в их поющих глазах. Невероятная чистота, невероятная простота - и ничем они не показали, что увидели вошедших молодых мужчин.
Рогожин всматривался в каждую поочередно, ерзал как на иголках и не выдержал, выскочил из зала.
- Хоть любую бери! - кричал он. - Ты видел! Любую!
- Не дадут, - лениво поддразнил его Невейзер.
- Дурак! - обиделся Рогожин. - Я разве про это?
- А про что?
- Нет, и про это тоже, - честно согласился Рогожин. И вдруг с тоской промычал: - А ведь облом мне тут полный! Чувствую - облом!
Но тут же взял себя в руки.
- Посмотрим. Всякое бывало. Помнится, года два назад выбрал я тетку невесты, особу зрелую, голодную, а там еще сестренка жениха была, но я на нее только поглядывал и скромно вздыхал: пятнадцать лет, глазки ангельские, всех дичится, щечки рдяные...
- Я знаю, чем это кончилось, - прекратил Невейзер.
- Врешь, я не рассказывал!
- А я знаю.
- Ладно, - сказал Рогожин. - Там баньку обещали. Пойдем в баньку.
6
Банька у Ильи Трофимовича Гнатенкова была замечательная: с мягким паром, с дубовыми веничками. Оказывая особое уважение гостям, он сам парился с ними. Хоть невысока была банька, а было все ж три широких ступени полка, Илья Трофимович посидел сначала на нижней, потом, поднявшись на вторую, попросил себя похлестать - и Рогожин охаживал его не менее получаса, потом Гнатенков слез, ополоснулся холодной водой и забрался на верхнюю, где совсем уж адово пекло. Рогожин повторил его действия, а Невейзер со скукой сидел внизу, потея.
- Ах, хорошо! - философствовал меж тем Рогожин. - Говорят: быт! А быт, он как раз in minimis maximus! Жаль, что сейчас не зима, а то в сугроб бы - и обратно!
- Холодненькой окатись, вот тебе и сугроб, - посоветовал Гнатенков.
Рогожин зачерпнул ковш холодной воды, но окатил не себя, а Невейзера.
- Идиот! - вскочил Невейзер. - Пошел ты! С латынью своей! С банькой своей русской! И со свадебкой туда же! Идиоты!
И выскочил в предбанник.
- Чего это он? - удивился Гнатенков.
- Нервы.
- Сейчас все нервные. Даже я нервный.
Илья Трофимович, положив голову на руки, задумался: почему и он тоже нервный? И недолго искал ответ: по причине всей своей жизни, нелегкой и заковыристой.
Угощая в предбаннике Рогожина и Невейзера холодной водкой (дождался-таки Невейзер своей минуты и даже простил жеманное восклицание Рогожина в адрес водки: "Aqua vitae!"), Гнатенков рассказал им свою жизнь.
Он родился в городе Ростове-на-Дону у одинокой пожилой матери, родился с наследственными болезнями, которые преодолевал потом очень долго и преодолел. Он был умственно отсталым и очень рано понял это. Учителя отказывались от него и всё собирались отправить в специальную школу для дебилов, но он грозился, что перекусает их бешеной слюной, если они это сделают, и его оставили в покое. Был он туп и ленив, но так хотел знаний, что уже тогда подпортил себе нервы, борясь со своей тупостью и леностью. И добился своего: восемь классов окончил отлично. Мать его умерла в морге, где работала обмывалыцицей покойников. Он забегал к ней иногда после школы, видел, как она поливает из шланга голые мертвые тела, переворачивая их ногою в резиновом сапоге, он забегал спросить денег на филателистические марки, потому что с утра у нее никогда не было денег, а в процессе рабочего дня появлялись. Их давали родственники усопших за то, чтобы их почивших близких хорошо обмыли и одели; впрочем, одевали другие, не мать, она не могла себя пересилить и прикоснуться к мертвецам, она их и видеть-то не могла помимо работы, под любым предлогом отказывалась от похорон, когда ее приглашали, а однажды не убереглась, шла домой вечером, погруженная в себя, ничего не замечающая, и вдруг прямо на нее - так ей показалось - вынесли гроб из подъезда, вполне заурядный гроб с заурядной, отжившей свое старушкой, и она закричала от страха так, что вороны поднялись со всех окрестных деревьев, и долго потом еще кричала, а потом, дома, причитала и запивала свой страх вином дня три или четыре. Но на работе все сглаживалось тем, что это - работа, надо ведь сына поднять на ноги, а где еще женщина может столько получить, чтобы и сына одеть-обуть-накормить, и себе заработать на винцо? - в резиновых сапогах, в резиновом фартуке, а сама веселая всегда, румяная, моложе своих лет выглядела, рассказывал Гнатенков; так вот, однажды закончила она смену и переодевалась тут же, за перегородкой, чтобы пойти домой, выпила, отмечая конец рабочего дня, ей стало нехорошо, полуодетая, она выползла к людям, чтобы попросить у них помощи, и потеряла совсем сознание, ее увидели, не узнали, раздели до конца, сетуя на нее же, что ушла, не закончив обмывание, и стали поливать из шланга. Обмыли, искали одежду, чтобы нарядить, - да, кстати, где документация на труп? - и тут только, вглядевшись, обнаружили, и увидели, и узнали. Что ж, похоронили честь честью, на казенный тариф, как полагается, проводили в последний путь всем моргом, много говорили на кладбище о ее трудовых и человеческих качествах, но Илья это го не слышал, он в это время сдавал выпускной экзамен в школе и не мог его пропустить.
Оставшись сиротой, он решил поступить в Институт международных отношений, имея блестящие знания, но почему-то не поступил. Его призвали в армию. Что ж, раз выпал такой жизненный этап - нужно и на нем добиться успехов. И он добился их настолько, что его стали уговаривать остаться на сверхсрочную службу. Он остался, дослужился до прапорщика, сделался отличным армейским хозяйственником, честным и заботливым, и в этом качестве решил попасть в Афганистан и попал, проявил себя и как хозяйственник, и как воин, был дважды ранен и один раз контужен.
6 (продолжение)
Героем вернулся он в Ростов-на-Дону, а его квартира, принадлежавшая ему, оказалась занята, ушлый начальник домоуправления вселил в нее семью из четырех человек за взятку. У Ильи были свои неоспоримые права, но и семья из четырех человек, сроднившаяся с квартирой, готова была умереть, а не уйти. Илья сгоряча побил-таки семью из четырех человек, очень уж сильна была обида, но на другой день пришел извиняться, говоря, что такова подлость жизни. Обида не прошла. За раны свои, за раны и контузию. И он пошел к домоуправу. А тот, оказалось, срочно взял отпуск и поехал отдыхать в неизвестном направлении на юг, в санаторий "Форос". Илья полетел на юг, нашел санаторий "Форос", и, конечно, домоуправа там не оказалось, он вернулся домой. Вернулся домой и Илья, а домоуправ тем временем лег в больницу. Илья пошел в больницу. Домоуправ лежал в детском инфекционном отделении, где каждая палата изолирована и лишена доступа посетителей. Тогда Илья переоделся санитаром и, чувствуя себя на выполнении боевого задания, проник в секцию, где лежал враг. Он явился там в сумерки - невероятный, как сама правда, и у домоуправа случился сильнейший приступ медвежьей болезни, как называет это деликатно наш грубый и якобы матерщинный народ (хотя таковым он и является), то есть понос. "Нянечка, судно!" - закричал он, дети заплакали и забоялись.
- И вот тут, б..., Бог меня, сука, спас на х...! - воскликнул Гнатенков.
Именно потому, кстати, рассказ его дается в изложении, а не в прямой речи: при волнении Гнатенков слишком матерился. Убери матюги - получится не то, а с ними - нехорошо; не желаю ввязываться в споры об употреблении ненормативной лексики, но знаю точно: глаз русского человека гораздо стеснительней уха, и напечатанные неприличные слова его коробят. Может, тут сказывается давнишнее мистическое уважение к печатному и даже писаному слову, - помня об этом уважении, прекращаю свои рассуждения, не начав их.
Бог спас Илью. Плач детей показался ему ангельскими слезами, сумерки за окном - предвестием расплаты на небесах, серое лицо домоуправа - личиной его собственных, Ильи, грехов.
И он принес домоуправу судно, хоть и с опозданием, он переменил ему белье, обмыл его, тяжелого, как труп, потому что тот трупно окоченел от ужаса. Сделав это, пожав руку домоуправу, он молча ушел.
Он ушел и пошел на вокзал покупать билет к Северному морю, чтобы стать там рыбаком, после среднеазиатской жары ему хотелось прохлады. На вокзале он увидел красивую женщину с девочкой. Он их сразу же полюбил, почувствовал себя отцом и мужем, он подошел к ним. Выяснилось, что женщина приезжала хоронить тетку и вот никак не может достать билетов обратно до станции Сиротка, откуда можно пешком добраться до дома или на попутной машине. Илья достал им и себе билеты до станции Сиротка, в поезде женщина рассказала, что муж ее умер от простейшей операции аппендицита: заражение крови. Илья сочувствовал до слез, то и дело выходил в тамбур курить, и женщина от его волнения тоже заволновалась. Он проводил их, сойдя на станции Сиротка, до дома и остался в доме.
- И вы, б..., не поверите, через три, сука, года они и Тоню мою зарезали, б..., при той же самой, ... ее мать, операции - может такое быть? Хирург в ногах у меня валялся, просил простить, б...!
Илья простил его, но запретил быть хирургом, и тот устроился в санитарно-эпидемиологическую службу, где, по слухам, пьет и злоупотребляет служебным положением: берет взятки, причем не из криминальных наклонностей, а от скуки. Илья Трофимович все собирается найти досуг, поехать в город, встретиться с ним и поговорить серьезно и навсегда.
А пока Тоня была жива, он, не чая души в ней и дочери, отремонтировал и расширил дом, ударно трудился в совхозе дояром и вообще стал в сельском хозяйстве чуть ли не самым авторитетным человеком, дойдя до всего не крестьянской натурой и опытом, а одной лишь любовью. После смерти жены он все заботы обратил на дочку.
И вот ей стало восемнадцать лет. Илья Трофимович созвал гостей со всего села на день рождения дочери, а утром над речкой Ельдигчей на суку повесился молоденький парень Валера Куприянов. Одет он был в строгий костюм, а в кармане его нашли записку: "Катя выходи за меня замуш не то повешусь". Катя ничего о любви Валеры не знала, записку он ей не показывал.