Эшелон - Шкловский Иосиф Самуилович 2 стр.


Много было всякого за 10 месяцев этой жизни. Были черепахи, которых я ловил в Кара-Куме, уходя за 20 км (в один конец) в пустыню. Была смерть Дели Гельфанд в этой самой пустыне. Была наша школа (использовавшаяся как общежитие) на улице Энгельса 19, около русского базара. Была эпопея изготовления фальшивых талонов на предмет получения нескольких десятков тарелок супа с десятком маленьких лапшинок в каждой (из них путем слива делались 2–3 тарелки супа более или менее нормальной консистенции - все так делали…). И многое другое было. Например, чтение лекций в кабинете партпроса одному единственному моему студенту IV курса Моне Пикельнеру, впоследствии ставшему украшением нашей астрономической науки. Сердце сжимается от боли, когда сознаешь, что Соломона Борисовича, лучшего из известных мне людей, уже почти 10 лет нет в живых. Смешно и грустно: до конца своих дней он неизменно относился ко мне, как ученик к учителю. А тогда, в незабываемом 1942 году ученик и учитель, мало отличавшиеся по возрасту и невероятно оборванные (Моня был еще и босой), в пустынном, хотя и роскошном здании партпроса (уничтоженном страшным землетрясением 1948 г.) разбирали тонкости модели Шварцшильда-Шустера образования спектральных линий поглощения в солнечной атмосфере.

Поразившего мое воображение паренька я изредка видел таким же оборванным и голодным, какими были мы все. Кажется, он иногда подрабатывал разнорабочим в столовой или как мы ее называли "суп-станции" (были еще такие словообразования: "суп-тропики", т. е. Ашхабад, "супо-стат" - человек, стоящий в очереди за супом впереди тебя и т. д.).

Кончилась Ашхабадская эвакуация, я поехал в Свердловск, где находился родной Государственный астрономический институт имени Штернберга. Это было тяжелейшее время - к мучениям голода прибавился холод. Меня не брали в армию из-за глаз. Иногда просто не хотелось жить.

В апреле 1943 г. - ранняя пташка! - я вернулся из эвакуации в Москву, показавшуюся совершенно пустой. Странно, но я плохо помню детали моей тогдашней московской жизни.

В конце 1944 г. Вернулся из эвакуации мой шеф по аспирантуре милейший Николай Николаевич Парийский. Встретились радостно - ведь не виделись три года, и каких! Пошли расспросы, большие и малые новости. "А где X? А куда попала семья Y?" Кого только не вспомнили. Все имеет свой конец, и список общих друзей и знакомых через некоторое (немалое!) время был практически исчерпан. И разговор вроде бы пошел уже не о самых животрепещущих предметах. Между прочим Н. Н. сказал: "А у Игоря Евгеньевича (Тамма - старого друга Н. Н.) появился совершенно необыкновенный аспирант. Таких раньше не было, даже В. Л. (Гинзбург) ему в подметки не годится!" "Как же его фамилия?" "Подождите, подождите, главное, такая простая фамилия, все время вертится в голове - черт побери, совсем склеротиком стал!" Ну, это было так типично для Николая Николаевича, известного в астрономическом мире своей легендарной рассеянностью. А я подумал тогда: "Ведь весь выпуск физфака МГУ военного времени прошел передо мною в ашхабадском эшелоне. Где же был там этот выдающийся аспирант?" И в то же мгновение я нашел его: это мог быть только мой сосед по нарам в теплушке, который так удивил меня, проштудировав Гайтлера. "Это Андрей Сахаров?" - спросил я Николая Николаевича. "Во-во, такая простая фамилия, а выскочила из головы!"

Я не видел его после Ашхабада 24 года. В 1966 году, как раз в день моего пятидесятилетия, меня выбрали (с пятой попытки) в член-корры АН СССР. На ближайшем осеннем собрании Академии Яков Борисович Зельдович сказал мне: "Хочешь, я познакомлю тебя с Сахаровым?" Еле протискавшись через густую толпу, забившую фойе Дома ученых, Я. Б. представил меня Андрею. "А мы давно знакомы", - сказал тот. Я его узнал сразу - только глаза глубже запали. Странно, но лысина совершенно не портила его благородного облика.

В конце мая 1971 года, в день пятидесятилетия Андрея Дмитриевича, я подарил ему чудом уцелевший тот самый экземпляр книги Гайтлера "Квантовая теория излучения". Он был тронут до глубины души, и, похоже, у нас на глазах навернулись слезы.

Что же мне ему подарить к его шестидесятилетнему юбилею?

Принцип относительности

Каждый раз, когда я из дома еду в издательство "Наука", точнее, в астрономическую редакцию этого издательства к милейшему Илье Евгеньевичу Рахлину и водитель троллейбуса № 33 объявляет (не всегда, правда): "Улица академика Петровского" - остановка, на которой я должен выходить, неизменно мне делается грустно. Я очень многим обязан человеку, чьим именем назван бывший Выставочный переулок. Иван Георгиевич Петровский восстановил меня на работе в Московском университете, когда я в 1952 году вместе с несколькими моими несчастными коллегами - "инвалидами пятого пункта" - был выгнан из Астрономического института им. Штернберга. Двумя годами позже он своей властью прямо из ректорского фонда дал мне неслыханно роскошную трехкомнатную квартиру в 14-этажном доме МГУ, что на Ломоносовском проспекте. До этого я с семьей 19 лет ютился в одной комнате останкинского барака. Он зачислил моего сына на физический факультет МГУ, что было совсем не просто. А сколько раз он спасал меня от произвола злобного бюрократа Дямки (Дмитрия Яковлевича Мартынова), директора Астрономического института! Мне удалось создать весьма жизнеспособный отдел и укомплектовать его талантливой молодежью исключительно благодаря самоотверженной помощи Ивана Георгиевича, постоянно преодолевавшего тупое сопротивление косного Дямки. Моим бездомным молодым сотрудникам он предоставлял жилье. И потом, когда началась "космическая эра", сколько раз он помогал нам! У него было абсолютное чутье (как у музыкантов бывает абсолютный слух) на настоящую науку, даже если она находилась в эмбриональном состоянии.

22 года Иван Георгиевич руководил самым крупным университетом страны. У него ничего не было более близкого, чем Университет, бывший ему родным домом и семьей. Ради Университета он забросил даже свою любимую математику. Вместе с тем Иван Георгиевич - человек высочайшей порядочности и чести, никогда не был полным хозяином в своем доме. Могущественные "удельные князья" на факультетах гнули свою линию, и очень часто Иван Георгиевич ничего тут не мог поделать. Я уж не говорю о тотальной "генеральной линии", изменить направление которой было просто невозможно. Он всегда любил повторять: "Поймите, моя власть далеко не безгранична!" На ветер обещаний бесчисленным "ходокам" он никогда не давал. Но если говорил: "Попробую что-нибудь для Вас сделать", можно было не сомневаться, что все, что в человеческих силах, будет сделано.

Дико и странно, но некоторые из моих друзей и знакомых, людей в высокой степени интеллигентных, по меньшей мере скептически относились к благородной деятельности Ивана Георгиевича. Никогда не забуду, например, разговор с умным и радикально мыслящим человеком, талантливым физиком Габриэлем Семеновичем Гореликом, жизнь которого так трагически оборвалась на рельсах станции Долгопрудная. В ответ на мои восторженные дифирамбы в адрес Ивана Георгиевича, он резко заметил: "Ваш Петровский - это прекраснодушный администратор публичного дома, который искренне верит, что вверенное его попечению учреждение - не бардак, а невинный аттракцион с переодеваниями". Я решительно протестовал против этого кощунственного сравнения, но убедить Габриэля Семеновича не мог. Такова уж максималистская натура отечественных радикалов! Габриэль Семенович был далеко не одинок. Я до сих пор не могу простить Андрею Дмитриевичу Сахарову, что он во время своего последнего визита к Ивану Георгиевичу (в связи с незаконным отчислением его падчерицы, студентки 6 курса, из университета) так резко выговаривал бедному ректору, в этой ситуации абсолютно ничего не способному сделать для студентки. Через несколько часов после этой "беседы", получив добавочную порцию унизительных оскорблений уже с противоположного фланга отечественных идеологов, Иван Георгиевич скоропостижно скончался в помещении Министерства высшего образования. Удивительно, что Андрей Дмитриевич даже через несколько месяцев после этого случая не чувствовал своей вины перед Иваном Георгиевичем, о чем он мне сам говорил, когда разные обстоятельства свели нас в больнице Академии наук.

Судьба ректора Московского университета академика Ивана Георгиевича Петровского была глубоко трагична. Это ведь древний сюжет - хороший человек на трудном месте в тяжелые времена! Надо понять, как ему было тяжело. Я был свидетелем многих десятков добрых дел, сделанных этим замечательным человеком. Отсюда, будучи достаточно хорошо знакомым со статистикой, я с полной ответственностью могу утверждать, что количество добрых дел, сделанных им за все время пребывания на посту ректора, должно быть порядка 104! Много ли найдется у нас людей с таким жизненным итогом? Некий поэт по фамилии Куняев написал такие "туманные" строчки: "Добро должно быть с кулаками…". Это ложь! Добро должно быть прежде всего конкретно. Нет ничего хуже "безваттной", абстрактной доброты. Эту простую истину следовало бы усвоить нашим "радикалам". И было бы справедливо, если бы на надгробье Ивана Георгиевича, что на Новодевичьем, была высечена простая надпись: "Здесь покоится человек, совершивший 10 000 добрых поступков".

Ему было очень трудно жить и совершать эти добрые поступки в Московском университете. В этой связи я никогда не забуду полный драматизма разговор, который у меня был с ним в его ректорском кабинете на Ленинских горах. Этот небольшой кабинет украшала (да и сейчас украшает, радуя глаз преемника Ивана Георгиевича) великолепная картина Нестерова "Павлов в Колтушах", где великий физиолог изображен в момент разминки за своим письменным столом, на котором он вытянул руки. В этот раз у меня к Ивану Георгиевичу (к которому я делал визиты очень редко!) было хотя и важное для моего отдела, но простое для него дело, которое он быстро уладил в самом благоприятном для меня смысле. Аудиенция длилась не больше трех минут (помню, он куда-то по моему делу звонил по телефону), и я, после того, как все было решено, собрался было уходить, но Иван Георгиевич попросил меня задержаться и стал оживленно расспрашивать о новостях астрономии и обо всяких житейских мелочах. Я понял, что причина такого его поведения была более существенна, чем неизменно доброжелательное отношение к моей персоне: в очереди на прием к ректору сидела (там очередь сидячая) группа мало симпатичных личностей, пришедших, очевидно, на прием по какому-то неприятному для Ивана Георгиевича делу. Последний отнюдь не торопился их принять и легким разговором со мной просто устроил себе небольшой тайм-аут.

Наша беседа носила непринужденный характер. Поэтому или по какой-либо другой причине нелегкая дернула меня сделать Ивану Георгиевичу такое заявление: "Я часто бываю в вестибюле главного здания университета и любуюсь галереей портретов великих деятелей науки, украшающей этот вестибюль. Кого там только нет! Я, например, кое-кого просто не знаю - скажем, каких-то весьма почтенного вида двух китайских старцев, по-видимому, весьма известных специалистам. Тем более я был удивлен, не найдя в этой галерее одного довольно крупного ученого". "Этого не может быть! - решительно сказал ректор. - Во время строительства университета работала специальная авторитетнейшая комиссия по отбору ученых, чьи портреты должны были украсить галерею. И потом - учтите это, Иосиф Самуилович, - в самом выборе всегда присутствует немалая доля субъективизма. Одному эксперту, например, великим ученым представляется X, а вот другому - Y. Но, конечно, крупнейших ученых такой субъективизм не касается. Боюсь, что обнаруженную Вами лакуну в галерее не следует заполнить Вашим кандидатом. Кстати, как его фамилия?" "Эйнштейн. Альберт Эйнштейн". Воцарилось, как пишут в таких случаях, неловкое молчание. И тогда я разыграл с любимым ректором трехходовую комбинацию.

Сперва я бросил ему "веревку спасения", спокойно сказав: "По-видимому, Ваша комиссия руководствовалась вполне солидным принципом - отбирать для портретов только покойных ученых. Эйнштейн умер в 1955 году, а главное здание университета было закончено двумя годами раньше, в 1953 году". "Вот именно, как же я это сразу не сообразил - ведь Эйнштейн был тогда еще жив!" Затем я сделал второй ход: "Конечно, перестраивать уже существующую галерею невозможно - это было бы опасным прецедентом. Но ведь можно же установить бюст Эйнштейна на физическом факультете. Право же, Эйнштейну это не прибавит славы, к которой он был так равнодушен. А вот для факультета это было бы небесполезно". "Ах, Иосиф Самуилович, - заметно поскучнев ответил Иван Георгиевич, - Вы даже не представляете, какие деньги заламывают художники и скульпторы за выполнение таких заказов! Это тогда, на рубеже 1950 года, на нас сыпался золотой дождь. Даже представить себе сейчас трудно, сколько мы выплатили мастерам кисти и резца за оформление университета, в частности, этой самой галереи. Увы, теперь другие времена! Нет денег, чтобы заказать то, что Вы просите". И тогда я сделал третий, как мне казалось, "матовый" ход. "Я знаю, ведь у меня брат - скульптор, что у Коненкова в мастерской хранится бюст Эйнштейна, вылепленный им с натуры еще во время его жизни в Америке. Я думаю, что если ректор Московского университета попросит престарелого скульптора подарить этот бюст, Коненков, человек высокой порядочности, с радостью согласится".

Петровский поднялся со своего кресла, явно давая тем самым понять, что аудиенция окончена. Было ясно, что он скорее предпочитает принять сидящую в предбаннике малоприятную группу склочников, чем продолжать разговор со мной. Молча проводил он меня до двери своего кабинета и только тогда, в характерной своей манере, пожимая мне на прощанье руку, хмуро сказал: "Ничего не выйдет. Слишком много на физфаке сволочей…"

Сойдя на троллейбусной остановке "Улица академика Петровского", я подымаюсь на второй этаж бедного старого дома (Ленинский проспект 15), где ютится в жалкой комнатушке астрономическая редакция издательства "Наука". На лестничной клетке старые часы вот уже 30 лет показывают четверть пятого. Всю эту короткую дорогу я продолжаю думать о судьбе замечательного человека - моего ректора. Книгу "Звезды, их рождение, жизнь и смерть", которая вышла в этом издательстве, я посвятил светлой памяти Ивана Георгиевича Петровского. Что я могу еще для него сделать?

К вопросу о Федоре Кузьмиче

"У меня к Вам очень большая просьба, - сказала мне заведующая терапевтическим отделением больницы Академии наук Людмила Романовна, закончив беглый осмотр моей персоны. - Больница переполнена. Не разрешили бы Вы временно поместить в Вашу палату одного симпатичного доктора наук?" Дело было в начале февраля 1968 года. Я болел своим первым инфарктом миокарда и находился на излечении в нашей славной "академичке". По положению, как член-корр, я занимал там отдельную палату полулюкс (в люксах положено болеть и умирать "полным генералам", то бишь академикам - иерархия в этом лечебном заведении соблюдается неукоснительно).

Кризис, когда я вполне реально мог умереть, уже миновал. Я три недели пролежал на спине, чего никому не желаю (говорят, сейчас от этой методы отказываются - и правильно делают). С постели меня еще не подымали, но, слава богу, мое тело могло принимать любое положение на койке. Много читал. Принимал многочисленных гостей - родных и сослуживцев. Меня все так нежно любили, баловали - короче говоря, мне было хорошо. Мелкие больничные происшествия меня забавляли. Почему-то запомнился смешной эпизод. В одно из воскресений обход больных делала до этого незнакомая мне дежурная врачиха. Я запомнил, что она была вызывающе шикарно одета для этой юдоли слез, что, впрочем, не удивительно. "Наверное, дочка или невестка какого-то академического бонзы", - подумал я. Таких блатных врачей, особенно врачих, в этом заведении немало. Я чувствовал себя довольно прилично, поэтому частоту пульса измерял себе сам. "73", - сказал я этой милой даме. "Такого не может быть, - назидательно заметила та, - пульс всегда величина четная". Потрясенный таким необыкновенным открытием, я даже не сразу расхохотался. Оказывается, к такому выводу дурища пришла, измеряя количество ударов за половину или четверть минуты…

Просьба Людмилы Романовны не привела меня в восторг - я привык к свободной жизни в отдельной палате; но, с другой стороны, нельзя быть эгоистичной свиньей, и я согласился.

Таким образом в моей палате появился новый жилец, оказавшийся чрезвычайно интересным человеком. Это был известнейший скульптор-антрополог Михаил Михайлович Герасимов. В отличие от меня он был ходячий и притом, несмотря на солидный возраст, необыкновенно активный и бодрый. Часами рассказывал он мне про свое удивительное ремесло, пограничное между наукой и искусством и совершенно немыслимое без интуиции с изрядной долей шарлатанства. Страдал он довольно распространенным комплексом "меня не оценили". Действительно, мой родной брат, скульптор по профессии, решительно утверждал, что Герасимов никакой не скульптор, в лучшем случае - "лепщик" (термин, считающийся у скульпторов обидным). Мнения антропологов о работе Герасимова я не знаю - просто у меня нет знакомых антропологов. Однако я почти уверен, что это мнение будет близко к мнению скульпторов. Уж так сложилась судьба у Михаила Михайловича, так же, впрочем, как у многих других талантливых людей, деятельность которых в той или иной степени необычна. Работать "на стыке" - далеко не всегда счастливый удел, хотя бывают и крупные удачи.

Общаясь почти две недели с Михаилом Михайловичем, я уверовал в его метод. В частности, только такими я представляю себе исторических личностей, воскресших из праха благодаря уникальному таланту и прозорливой интуиции этого замечательного человека. Так, например, меня абсолютно убеждает реставрированное Герасимовым лицо старого казаха с огромными скулами - великого князя Ярослава Мудрого. Много позже, читая удивительную книгу Олжаса Сулейменова "Аз и Я", где доказывается кипчакское, т. е. тюркское, влияние на национальный русский эпос "Слово о полку Игореве", я неизменно видел лицо Ярослава Мудрого. Ведь мать и бабушка князя Игоря были половчанки…

Удивляла меня и работа Михаила Михайловича по линии уголовного розыска, когда ему удавалось по черепу, пролежавшему зиму под снегом, восстановить облик жертвы преступления и тем самым способствовать торжеству правосудия. И уж совсем трудно было оторваться от пугающе достоверных физиономий неандертальцев и прочих наших пещерных предков.

Назад Дальше