Очень быстро, после того как нас приняли в аспирантуру ГАИШ, мы стали друзьями. В этом году нашей дружбе исполнится 43 года - и каких! Все эти десятилетия Матес скрупулезно исполнял предписания еврейского закона, что было (и есть) - ой, как непросто! Перед войной он женился на еврейской девушке из традиционной, ставшей уже редкостью семьи. Они жили под Москвой, в Удельной, в "подмосковном Бердичеве" вместе с тестем - правовернейшим старым евреем и столь же традиционной тещей. Это был удивительный в советское время осколок Шолом-Алейхемовской Касриловки. Я часто у них бывал и радовался их счастью, отдаваясь воспоминаниям детства. Они действительно создали в Удельной некий специфический микроклимат. Мираж еврейского местечка быстро рассеивался в электричке, а в Москве меня уже окружал весьма суровый климат бедной, неустроенной аспирантской жизни.
А потом началась война. И наши судьбы разошлись. Меня, здорового, цветущего, краснощекого парня, на войну не взяли (близорукость, - 10), а его, маленького, сугубо штатского, мобилизовали в первые дни войны. Поначалу он превосходно устроился - его определили в систему противовоздушной обороны города Горького. Он там командовал взводом аэростатов заграждения. Но однажды, когда он выпустил свои аэростаты, ударила гроза, и две "колбасы" были сожжены. Согласно положению, накануне грозы он должен был получить от местного гидромета штормовое предупреждение, но благодаря халатности метеоначальства, он его не получил. Драматизм положения был в том, что этим начальником был капитан Павел Петрович Паренаго - наш гаишевский профессор, отлично знавший аспиранта Агреста. Матеса судил трибунал. К ужасу религиозного лейтенанта, профессор - он же капитан Паренаго - нахально утверждал, что он посылал штормовое предупреждение! Как говорится, своя рубашка ближе к телу… Агрест был разжалован и послан на передовую, в штрафбат. Это чудо, что он вернулся живым и, в основном, целым.
Я его увидел после почти пятилетней разлуки. Он хромал (ранение) и ходил с палочкой. Очень ему было трудно втягиваться в сложную мирную обстановку. Я старался, как мог, морально поддержать друга. Собрав все силы, он защитил диссертацию - что-то о системе Сатурна. Как-то я спросил у него, исполнял ли он на передовой предписания еврейского закона (например, субботний отдых!)? Он вполне серьезно ответил, что талмуд в таких ситуациях предусматривает ряд облегченных вариантов поведения… Всю его семью - родителей, братьев, сестер - зверски убили немцы в Белоруссии.
Наступил "веселый" 1947 год. Его после защиты диссертации никуда не брали на работу - даром, что фронтовик. Сколько раз он обивал пороги различных учреждений! Его уделом стали стыдливо-блудливые улыбки, сопровождающие разные формы отказов. Положение становилось критическим. И вот однажды он пришел ко мне за советом (почему-то он считал меня умным…). Ему предложили странное место - уехать на край света, неизвестно куда, лишиться на ряд лет даже права переписки, но зато иметь возможность принимать участие в интересной, важной работе. Это все так странно и неожиданно… "Соглашайся, - решительно сказал я, - здесь жизни тебе не будет".
И он опять исчез из моего поля зрения почти на 4 года. В 1951 году неожиданно раздался звонок по телефону - Матес объявился. Он назвал свой московский адрес - где-то в районе Октябрьского поля. Я с трудом нашел его и обомлел: он с семейством расположился в роскошном коттедже. Его Рита заметно округлилась и раздобрела. Сам Матес, в пижаме, источал благополучие. А самое главное: в богатой спальне рядком спали… три мальчика! Вот это да! Радость встречи была большая. По отдельным полунамекам (он никогда - ни тогда, ни после - не говорил, даже в каком месте он был, да я и не спрашивал - мне и так было ясно) я понял, что он был в самом эпицентре нашего ядерного проекта, исполняя там важнейшую роль математика-расчетчика. Не забудем, что в ту пору никаких ЭВМ не было - все нелегкие математические проблемы надо было решать на арифмометрах и быстро. Непосредственно с ним работали все наши знаменитые физики, обеспечившие в конце концов ядерный потенциал советской страны. Он был там на отличнейшем счету. И вдруг по каким-то неясным для меня и сейчас причинам его с семьей буквально в 24 часа выставляют с "объекта" (могло быть много хуже - на дворе был 1951 год, а атомное дело курировал "сам" Берия) и направляют в роскошный новый институт на окраине Сухуми - в Синопе. Московский коттедж, где мы встретились, был перевалочным пунктом на пути в Сухуми.
За минувшие 30 лет я много раз бывал в Сухуми, иногда останавливался в роскошной квартире моего друга на краю субтропического парка. Росли его дети - были крохотули, стали кандидатами наук. Умерли тесть и теща; но общий традиционный дух в этой семье остался неизменным. По утрам Матес ежедневно, надев ермолку, накинув талес и намотав на обнаженные руки тфилн, совершает молитву, а в пятницу вечером зажигает в доме субботние свечи.
Как-то я спросил его: "Наверное, так же, как и на войне, нелегко было соблюдать на "объекте" еврейские обычаи и законы? Ведь "смягчающих" обстоятельств военного времени уже не было, и талмуд вряд ли предусматривал подобную ситуацию?" "Да, нелегко", - сказал мой старый друг и поведал мне одну необыкновенно драматическую историю.
Конечно, все годы, проведенные на "объекте", по субботам Агрест не работал. Но что значит "работать"? На этот счет талмуд дает совершенно точны определения. Например, писать - это работать, а читать, беседовать, обсуждать - это уже не работа… И вот в очередную субботу начальник вычислительной лаборатории объекта Матес Менделевич Агрест с утра - как видят и чувствуют все сотрудники - активно работает: он отдает распоряжения, изучает отчеты, просматривает расчеты, дает руководящие указания - дело кипит! Но на самом деле - в смысле талмуда - он не работает. Ни одной цифры не выводит его карандаш, ни одной помарки он не делает в расчетах сотрудников и, казалось бы, никто этой особенности этой его деятельности не замечает. И все же нашелся человек, который эту неуловимую особенность - в остальном безупречной - деятельности Матеса обнаружил. Человек этот - Яков Борисович Зельдович, весьма значительная персона на объекте. Как-то в субботу он вызвал к себе нашего раввина и небрежно заметил ему, что отдельные детали расчета, выполненного накануне вычислительной лабораторией, ему неясны. Матес стал популярно объяснять будущему академику и трижды герою, что все расчеты - это так очевидно - правильны. "А вот в этом месте я не понимаю. Напишите, пожалуйста, эту формулу…" Пытка продолжалась хороших два часа. Я. Б. проявил садистскую изобретательность и крайнюю настойчивость. Бедный Матес был весь "в мыле". Он пускался на самые невероятные ухищрения, чтобы объяснить своему мучителю "на пальцах", что никакой ошибки нет. Все правильно… Все было тщетно! И бедный Матес впервые в жизни нарушил закон.
Наступление космической эры, означающее, что люди буквально стали штурмовать небо, поразило моего старого друга. Реакция его на это событие была вполне естественной для просвещенного раввина. Он стал искать указания на явления космических пришельцев… в книгах Ветхого завета. С огромным энтузиазмом Матес комментировал темные места книги Еноха. Его внимание привлекла ужасная судьба Содома и Гоморры. Как он был фанатически увлечен своими изысканиями! Да и сейчас он исступленно верит в свою интерпретацию древних мифов. Блажен, кто верует! Матес Менделевич Агрест - счастливый человек. А это такая редкость в нашем страшном веке.
Кадиш
"Григорию Абрамовичу очень плохо. Конец может наступить в любой момент", - позвонила мне в самом начале августа 1956 года Анна Моисеевна, бессменный секретарь нашего Астрономического журнала. Я быстро собрался и, прихватив с собой 11-летнего сынишку Женю, поехал в Абрамцево, где была академическая дача Шайна - там он сейчас умирал.
Все последние дни, после того как его сразил инфаркт, меня не покидали мысли об этом удивительном человеке. И сейчас в электричке я о нем думал все время, только мысли прыгали почему-то самым беспорядочным образом. Я познакомился с Григорием Абрамовичем летом 1949 года, когда стал работать на полставки в Симеизской обсерватории, где он был директором. Первый раз в жизни я оказался в Крыму, послевоенном, лишенном коренного татарского населения. Симеизские санатории, загаженные, но не разрушенные, еще не работали. Городок поражал своей пустотой. Изредка попадались одиночные отдыхающие - "дикари". Знаменитый симеизский пляж - в это трудно теперь поверить - был пуст, как во времена тавров, чьи могильники, засыпанные мусором, были расположены на вершине Кошки, у самой обсерватории. По ту сторону Кошки, в Лименах, была уже совершенная пустыня. В опустевших домиках татар только-только стали появляться первые переселенцы из Воронежской области (см. роман тов. Павленко "Счастье", в котором автор умудрился обойти полным молчанием вопрос, почему это вдруг в благодатном Крыму образовалась пустота, которую надо было заполнять переселенцами). Крым был первозданно безлюден. Таким он не был сотни лет и, хочется верить, никогда не будет. Какое же это было очарование - безлюдный Крым!
Симеизская обсерватория была настоящим оазисом, где ключом била жизнь. Старожилы обсерватории неодобрительно поглядывали на молодых московских "гастролеров", в том числе и на меня. Их шокировали наши веселые песни и великая жажда морских купаний. "Московская астрономическая шпана!" - ворчал старик Альбицкий. Впрочем, был он тогда гораздо моложе, чем я сейчас, когда пишу эти строки (1981). Каждый день в обеденный перерыв я стремглав бежал вниз, к морю, и, едва окунувшись, взвивался вверх. Все же я не мог 360 метров высоты преодолеть быстрее, чем за 40 минут. Весь "в мыле" я одолевал последний подъем перед самым зданием обсерватории, все-таки минут на 10 опаздывая, и только старый, засиженный мухами лозунг, висевший на лестничной клетке обсерваторского здания, неизменно веселил меня. Лозунг гласил: "В науке нет проторенной дороги, и только тот, кто, не боясь усталости, карабкается по ее каменистым тропинкам, достигает сияющих вершин" (К. Маркс - цитирую по памяти, но полагаю, что если ошибся, то немного). Никакого контроля посещаемости в современном смысле этого слова на обсерватории не было. Но был Шайн, который после обеденного перерыва пунктуально шел в свой крохотный кабинетик на втором этаже. И этого было достаточно для поддержания трудовой дисциплины на высочайшем уровне.
Один-два раза за сезон (я обычно приезжал на обсерваторию в начале июня, а уезжал в конце сентября) он приглашал меня к себе на квартиру. Она казалась мне фантастически роскошной - в Москве с семьей я ютился в бараке. Дома у Шайнов царила Пелагея Федоровна - крупная, улыбчивая, необыкновенно "домашняя" жена Григория Абрамовича, сама первоклассный астроном-наблюдатель. Кормили очень вкусно, обстановка была на редкость уютная и интеллигентная. Обычно радиола играла классическую музыку. Больше всего Григорий Абрамович любил "Реквием" Верди. О науке говорили мало - Григорий Абрамович вообще был немногословен.
Я прожил в Симеизе четыре сезона. Похоже, это был лучший кусок моей жизни. Там я понял подлинный дух астрономической науки. У меня не было учителей, но единственный астроном, оказавший на меня влияние - не столько поучениями, сколько личным примером, был Шайн. Иногда мы подолгу беседовали, обычно на скамейке под старым каштаном у здания обсерватории. Эти беседы всегда были для меня праздником. Как никто (кроме, может быть, Соломона Борисовича Пикельнера, работавшего в эти годы в Симеизской обсерватории) он обладал ощущением неразрывной связи астрономических наблюдений и теории.
В конце 1952 года я ушел (с "подачи" Андрея Борисовича Северного) из Крымской обсерватории. После этого я мог видеться с Григорием Абрамовичем только во время его нечастых визитов в Москву. Последний год своей жизни он, по причине тяжелой болезни Пелагеи Федоровны, уже большую часть времени проводил в Москве. Очень отчетливо я помню удивительный разговор с ним в гостинице "Москва" в конце декабря 1955 года, Столица торжественно отмечала 50-летие Пресненского восстания. Г. А. тихо сказал: "Неужели прошло полвека? А я как сейчас помню Одессу 1905 года, прибытие "Потемкина" на рейд, паломничество к мертвому Вакулинчуку…" После короткой паузы он вдруг вспомнил эпизод своего раннего детства. "… На нашей улице жил турецкий консул. Такой роскошный мужчина с нафабренными усами… Каждое утро он выходил из дома и, прежде чем сесть в ожидавшую его пролетку, всегда дарил пятачок одному из стоявших вблизи мальчишек, которые уже заранее ожидали консульского выхода. И как-то мне пришла в голову простая мысль: а если встать очень рано и занять место под дверью консульского дома раньше всех - он подарит мне пятачок? Я так и сделал. Консул в положенный час вышел, погладил меня по голове и дал монетку, - опять Г. А. сделал паузу, после которой продолжил. - И вот сейчас, если соответствующие органы, допрашивая меня, спросят, имел ли я связь с дипломатическими представителями зарубежных стран, я как честный человек отвечу: имел. Получал ли от них мзду? Получал", - Г. А. как-то незаметно, грустно улыбнулся…
Последние годы своей жизни, будто предчувствуя близкий конец, он мучительно искал пристойной возможности освободиться от больших денег, которые у него скопились. Шайны жили очень скромно и почти ничего на себя не тратили. А между тем так получилось, что на них сыпались деньги. Сталинская премия первой степени, оклад директора академической обсерватории плюс почти столько же за "академические погоны". Накопилось свыше миллиона старых рублей! Родных детей не было - была только приемная дочь Инна, племянница Пелагеи Федоровны и двоюродная сестра Веры Федоровны Амбарцумян - жены Виктора Амазасповича.
Какой-то рок висел над Шайнами! Много лет, например, Пелагея Федоровна посылала 300 рублей в месяц своему старику-отцу, колхозному сторожу в забытой богом пермской деревеньке. Это надо же! У малограмотного старика было два зятя: один - академик Шайн, другой - академик Амбарцумян. У колхозного сторожа была классическая крестьянская психология - переводы от "удачливой" дочки он не тратил (жил, конечно, в скаредной бедности), а откладывал на книжку, завещав вклад… конечно же Пелагее Федоровне! Когда он умер - за два года до смерти Пелагеи Федоровны - она, к своему ужасу, получила наследство - свыше 20 000 рублей, сбереженных ее отцом! Как тут не вспомнить историю о поликратовом перстне!
Г. А. в поисках какого-то выхода из этого непростого положения задумал на свои средства построить на территории Крымской обсерватории в Мангуше 8-ми комнатный дом для себя с тем, чтобы потом по завещанию передать его престарелым астрономам. Но строители бесстыдно обманули его. Кроме того, он на свои средства задумал построить астрономическую башню. Благороднейшая идея! И вполне реализуемая, так как в самом разгаре было строительство Крымской обсерватории. Однако, местные власти (как говорили, по инициативе А. Б. Северного) дали академику самый настоящий "втык". "Это что за частная благотворительность? Разве наше государство не заботится о развитии науки?" Г. А. имел большие неприятности, а проклятые деньги оставались при нем и даже росли, ибо потребности у двух больных пожилых людей с годами уменьшались. Эта история с домом тяжело переживалась Г. А. А тут еще заболела Пелагея Федоровна (миелома). В Москве я в меру моих скромных сил организовывал Шайну медицинскую помощь. Как он ухаживал за смертельно больной женой! Никогда, ни до, ни после я не видал более самоотверженного отношения к заболевшему близкому человеку. Как он мотался по Москве от одного врача к другому, сколько же рейсов совершал от своей дачи в Абрамцево (которой он всегда тяготился), где к этому времени лежала Пелагея Федоровна, до московской поликлиники! Во время одного из таких рейсов он почувствовал себя плохо. Это случилось в академической поликлинике. Там сняли электрокардиограмму, но даже не проявили ее! А на кардиограмме был виден обширный инфаркт миокарда. И Григорий Абрамович поехал в таком состоянии обратно в Абрамцево, да еще по скверной дороге. И вот теперь, спустя пять дней, он умирал - раньше, чем Пелагея Федоровна, лежавшая в соседней комнате этой огромной академической дачи. Было ему 64 года, и он очень не хотел умирать.
В Абрамцево мы с Женей приехали после обеда. Всю дачу заполняла приехавшая из Бюракана очень энергичная племянница Пелагеи Федоровны Вера Федоровна Амбарцумян, принявшая нас более чем холодно. Подняться наверх проститься с Г. А. она мне решительно запретила, но к Пелагее Федоровне нас допустили. Одурманенная пантопоном, сильно исхудавшая, она полулежала на подушках и, по-видимому, не сознавала ясно, что кругом происходит. Потом мы спустились вниз. Вера Федоровна угостила нас чайком. Время от времени сверху раздавались тяжелые хрипы - это умирал Шайн. Из приличия перебросился несколькими фразами с Верой Федоровной, чувствовавшей себя уже полной хозяйкой.
- Чем ты любишь заниматься? - спросила она у Жени.
- Спортом, - ответил мой сын, бывший тогда лучшим среди московских школьников спринтером.
- Вот и хорошо, - сказала жена сына Амазаспа, - будешь вратарем в футбольной команде Израиля!
Когда шли обратно, Женя спросил:
- Почему она так сказала?
- Потому что она скверная, очень злая тетка, - не вполне конкретно ответил я.
На следующий день Шайн умер. Гражданская панихида состоялась, кажется, в Президиуме Академии наук. Эти дни я помню плохо. Почему-то запомнилось, что одним из последних в почетном карауле стоял молодой Коля Кардашев. Потом было заседание комиссии по похоронам. Приехали Северный и Амбарцумян. Хоронить решили около Симеизской обсерватории. Мое предложение - присвоить имя Шайна Крымской Астрофизической обсерватории - Северным и Амбарцумяном было отвергнуто. Ограничились только решением о присвоении имени Шайна строящемуся для Крымской обсерватории большому телескопу.