Мать Тьма - Курт Воннегут-мл 7 стр.


Раздался сильный стук в дверь. Я открыл дверь, там стоял шофер Джонса, морщинистый старый негр со злобными желтыми глазами. На нем были черная униформа с белым кантом, армейский ремень, никелированный свисток, фуражка Luftwaffe без кокарды и черные кожаные краги.

В этом курчавом седом старом негре не было ничего от дяди Тома. Он вошел артритной походкой, но большие пальцы его рук были заткнуты под ремень, подбородок выпячен вперед, фуражка на голове.

– Здесь все в порядке? – спросил он Джонса. – Вы что-то задержались.

– Не совсем, – сказал Джонс, – Август Крапптауэр умер.

Черный Фюрер Гарлема отнесся к этому спокойно.

– Все помирают, все помирают, – сказал он. – Кто поднимет светильник, когда помрут все?

– Я как раз сейчас задал тот же вопрос, – сказал Джонс. Он представил меня Роберту. Роберт не подал мне руки.

– Я слышал о вас, но никогда не слушал вас, – сказал он.

– Ну и что, нельзя же всем всегда делать только приятное, – заметил я.

– Мы были по разные стороны, – сказал Роберт.

– Понимаю, – сказал я. Я ничего не знал о нем и был согласен с его принадлежностью к любой из сторон, которая ему больше нравилась.

– Я был на стороне цветных, – сказал он, – я был с японцами.

– Вот как? – сказал я.

– Мы нуждались в вас, а вы в нас, – сказал он, имея в виду союз Германии и Японии во второй мировой войне. – Но с многим из того, что вы говорили, мы не могли согласиться.

– Наверное так, – сказал я.

– Я хочу сказать, что, судя по вашим передачам, вы не такого уж хорошего мнения о цветных, – сказал Роберт.

– Ну, ладно, ладно, – сказал Джонс примирительно. – Стоит ли нам пререкаться? Что надо, так это держаться вместе.

– Я только хочу сказать ему, что говорю вам, – сказал Роберт. – Его преподобию я каждое утро говорю то же, что говорю вам сейчас. Даю ему горячую кашу на завтрак и говорю: "Цветные поднимутся в праведном гневе и захватят мир. Белые в конце концов проиграют".

– Хорошо, хорошо, Роберт, – сказал терпеливо Джонс.

– Цветные будут иметь свою собственную водородную бомбу. Они уже работают над ней. Японцы скоро сбросят ее. Остальные цветные народы окажут им честь сбросить ее первыми.

– И на кого же они собираются сбросить ее? – спросил я.

– Скорее всего, на Китай, – сказал он.

– На другой цветной народ? – сказал я.

Он посмотрел на меня с сожалением.

– Кто сказал вам, что китайцы цветные? – спросил он.

Глава восемнадцатая
Прекрасная голубая ваза Вернера Нота…

Наконец нас с Хельгой оставили вдвоем.

Мы были смущены.

Будучи весьма немолодым человеком и проживя столько лет холостяком, я был более чем смущен. Я боялся подвергнуть испытанию свои возможности любовника. И страх этот усиливался удивительной молодостью, которую каким-то чудом сохранила моя Хельга.

– Это… это, как говорится, начать знакомство заново, – сказал я. Мы говорили по-немецки.

– Да, – сказала она. Теперь она подошла к окну и рассматривала патриотические эмблемы, нарисованные мною на пыльном стекле. – Что же из этого теперь твое, Говард? – спросила она.

– Прости?..

– Серп и молот, свастика или звезды и полосы – что теперь тебе больше нравится?

– Спроси меня лучше о музыке, – сказал я.

– Что?

– Спроси меня лучше, какая музыка мне теперь нравится? – сказал я. – У меня есть некоторое мнение о музыке. И у меня нет никакого мнения о политике.

– Понятно, – сказала она. – Хорошо, какую музыку ты теперь любишь?

– "Белое Рождество", – сказал я, – "Белое Рождество" Бинга Кросби.

– Что-что? – сказала она.

– Это моя любимая вещь. Я так ее люблю, у меня двадцать шесть пластинок с ее исполнением.

Она взглянула на меня озадаченно.

– Правда? – сказала она.

– Это… это моя личная шутка, – сказал я, запинаясь.

– Вот как!

– Моя личная – я так долго жил один, что все у меня мое личное. Было бы удивительно, если бы кто-нибудь смог понять, что я говорю.

– Я смогу, – с нежностью сказала она. – Дай мне немного времени, совсем немного, и я снова буду понимать все, что ты говоришь. – Она пожала плечами. – У меня тоже есть мои личные шутки.

– Вот теперь у нас снова все будет личное на двоих, – сказал я.

– Это будет прекрасно.

– Опять государство двоих.

– Да, – сказала она. – Скажи…

– Все, что угодно, – сказал я.

– Я знаю, как умер отец, но ничего не смогла выяснить о маме и Рези. Слышал ли ты хоть что-нибудь?

– Ничего, – ответил я.

– Когда ты их видел в последний раз? – спросила она.

Вспоминая прошлое, я мог назвать точную дату, когда последний раз видел отца Хельги, ее мать и хорошенькую маленькую фантазерку сестричку Рези Нот.

– Двенадцатого февраля 1945 года.

И я рассказал ей об этом дне. День был такой холодный, что у меня ныли кости. Я украл мотоцикл и заехал навестить родителей жены – семью Вернера Нота, шефа берлинской полиции. Вернер Нот жил в предместье Берлина, далеко от зоны бомбежки. Он жил с женой и дочерью в окруженном стеной белом доме, монолитном, прочном и величественном, как гробница римского патриция. За пять лет тотальной войны дом совсем не пострадал, не треснуло даже ни одно стекло. Сквозь высокие, глубоко посаженные южные окна, как в раме, был виден окруженный стенами фруктовый сад, а северные обрамляли вид на берлинские руины с торчащими из них памятниками.

Я был в военной форме. На ремне у меня был крошечный револьвер и большой нелепый парадный кинжал. Я обычно не носил формы, хотя имел право носить ее – синюю с золотом форму майора Свободного Американского Корпуса.

Свободный Американский Корпус был мечтой фашистов, мечтой о боевой части, сформированной в основном из американских военнопленных. Это должна была быть добровольная организация. Она должна была сражаться только на русском фронте. Это должна была быть военная машина с высочайшим боевым духом, движимая любовью к западной цивилизации и страхом перед монгольскими ордами.

Когда я говорю, что эта воинская часть была мечтой нацистов, у меня начинается приступ шизофрении, так как идея Свободного Американского Корпуса принадлежала мне. Я сам предложил создать этот корпус, придумал форму и знаки отличия, написал его кредо. Кредо начиналось словами: "Я, подобно моим славным американским предкам, верю в истинную свободу…"

Свободный Американский Корпус не имел шумного успеха. В него вступили всего трое американских военнопленных. Бог знает, что с ними сталось. Подозреваю, что их уже не было в живых, когда я приехал навестить Нотов, и что из всего корпуса остался в живых только я.

Когда я заехал к ним, русские были всего в двадцати милях от Берлина. Я решил, что война уже на исходе и самое время кончать мою шпионскую карьеру.

Я вырядился в форму, чтобы усыпить бдительность тех немцев, которые могли помешать мне выбраться из Берлина. К багажнику моего украденного мотоцикла был привязан сверток с гражданской одеждой. Я заехал к Нотам без всякой задней мысли. Я просто хотел попрощаться с ними и чтобы они попрощались со мной. Я беспокоился о них, жалел, по-своему любил их.

Железные ворота большого белого дома были открыты. В воротах, подбоченившись, стоял сам Вернер Нот. Он наблюдал за работой группы польских и русских женщин, угнанных в Германию. Они перетаскивали чемоданы и мебель из дома в три запряженных лошадьми фургона.

В упряжке были маленькие золотистые лошадки монгольской породы, ранние трофеи русской кампании.

Надсмотрщиком был толстый, средних лет голландец в поношенном костюме.

Охранял женщин высокий старик с одностволкой времен франко-прусской войны. На его чахлой груди болтался Железный крест.

Еле волоча ноги, из дома вышла женщина, несшая великолепную голубую вазу. Она была обута в деревянные башмаки с холщовыми завязками. Это было оборванное существо без имени, без возраста, без пола. У нее был потухший взгляд. Нос у нее был отморожен, в багровых и белах пятнах.

Казалось, она вот-вот уронит вазу, она так ушла в себя, что ваза просто могла выскользнуть у нее из рук.

Мой тесть, видя, что ваза может упасть, завопил, как полоумный. Он визжал, что Бог мог бы пожалеть его, посочувствовать ему хоть раз, дать ему более разумное и энергичное существо. Он вырвал вазу у оцепеневшей женщины. Чуть ли не в слезах он призывал нас всех полюбоваться голубой вазой, которая едва не исчезла с лица земли из-за тупости и лени.

Оборванный голландец-надсмотрщик подошел к женщине и, истошно крича, повторил ей слово в слово то, что сказал мой тесть. С ним был и старый солдат, являя собой ту силу, которая в случае необходимости будет применена к ней.

Что в конце концов сделали с ней, было смехотворно. Ее даже не тронули.

Ей просто было отказано в чести перетаскивать вещи Нота.

Ей велели стоять в стороне, тогда как остальным продолжали доверять эти сокровища. Наказание состояло в том, чтобы заставить ее почувствовать себя идиоткой. Ей была дана возможность приобщиться к цивилизации, а она проворонила этот шанс.

– Я пришел сказать до свидания, – сказал я Ноту.

– До свидания, – сказал он.

– Я отправляюсь на фронт.

– Вон туда, – сказал он, указывая на восток. – Это совсем близко. Вы сможете добраться туда за день, собирая лютики по дороге.

– Вряд ли мы когда-нибудь увидимся снова, – сказал я.

– Ну и что? – сказал он.

Я пожал плечами.

– Ну и ничего.

– Вот именно, – сказал он, – и ничего, и ничего, и ничего.

– Могу ли я спросить, куда вы направляетесь?

– Я остаюсь здесь, – сказал он. – Жена и дочь собираются в дом моего брата под Кельном.

– Могу ли я чем-нибудь помочь?

– Да, – сказал он. – Вы можете пристрелить собаку Рези. Она не выдержит дороги. Мне она не нужна, да я и не могу обеспечить ее вниманием и общением, к которому ее приучила Рези. Застрелите ее, пожалуйста.

– Где она?

– Я думаю, что она с Рези в музыкальной комнате. Рези знает, что собаку надо пристрелить, и у вас не будет неприятностей.

– Хорошо, – сказал я.

– Какая прекрасная форма, – сказал он.

– Благодарю вас.

– Не будет ли с моей стороны грубостью спросить, что она олицетворяет?

Я никогда не носил форму в его присутствии.

Я объяснил ему ее значение, показал эмблему на рукоятке кинжала. Серебряная эмблема на ореховой рукоятке изображала американского орла, который зажал в правой лапе свастику, а левой лапой душил змею. Змея была, так сказать, символом международного еврейского коммунизма. Вокруг головы орла было тринадцать звезд, символизировавших тринадцать первых американских колоний. Я сам делал первоначальный набросок эмблемы, и так как я не очень хорошо рисую, нарисовал шестиконечные звезды Давида, а не пятиконечные звезды Соединенных Штатов. Серебряных дел мастер, основательно подправив орла, воспроизвел мои шестиконечные звезды в точности.

Именно эти звезды поразили воображение моего тестя.

– Это, наверное, тринадцать евреев в кабинете Франклина Рузвельта? – сказал он.

– Очень забавная идея, – сказал я.

– Обычно думают, что немцы лишены чувства юмора.

– Германия – самая непонятная страна в мире.

– Вы один из немногих иноземцев, которые действительно нас понимают, – сказал он.

– Надеюсь, я заслужил этот комплимент.

– Этот комплимент вам нелегко было заслужить. Вы разбили мое сердце, женившись на моей дочери. Я хотел иметь зятем немецкого солдата.

– Мне очень жаль, – сказал я.

– Вы сделали ее счастливой.

– Надеюсь.

– Это заставило меня ненавидеть вас еще больше. Счастью нет места на войне.

– Очень жаль, – сказал я.

– Я вас так ненавидел, что стал вас изучать. Я слушал все, что вы говорили. Я никогда не пропускал ваших радиопередач, – сказал он.

– Я этого не знал, – сказал я.

– Никто не может знать все, – сказал он. – Знаете ли вы, что почти до этого самого момента ничто не могло бы доставить мне большего удовольствия, чем доказать, что вы шпион, и увидеть, как вас расстреляют.

– Нет, не знаю, – сказал я.

– И знаете ли вы, почему мне теперь наплевать, шпион вы или нет? – сказал он. – Вы можете сказать мне сейчас, что вы шпион, и все равно мы будем разговаривать так же спокойно, как сейчас. И я позволю вам исчезнуть в любое место, куда обычно исчезают шпионы, когда кончается война. Знаете, почему? – сказал он.

– Нет.

– Потому, что вы никогда не могли бы служить нашему врагу так хорошо, как служили нам. Я понял, что почти все идеи, которые я теперь разделяю, которые позволяют мне не стыдиться моих чувств и поступков нациста, пришли не от Гитлера, не от Геббельса, не от Гиммлера, а от вас. – Он пожал мне руку. – Если бы не вы, я бы решил, что Германия сошла с ума.

Он резко отвернулся от меня. Он подошел к той женщине с потухшим взглядом, которая чуть не уронила вазу. Провинившаяся оцепенело и тупо стояла у стены, там, где ей приказали.

Вернер Нот слегка тряхнул ее, пытаясь пробудить в ней хоть каплю разума. Он показал на другую женщину, которая несла уродливую китайскую дубовую резную собаку, несла осторожно, как ребенка.

– Видишь? – сказал он тупице. Он не хотел обидеть ее. Он просто хотел превратить это тупое создание в более отесанное, более полезное человеческое существо.

– Видишь, – сказал он снова искренне, с желанием помочь, почти просительно. – Вот как надо обращаться с драгоценными вещами.

Глава девятнадцатая.
Маленькая Рези Нот…

Я вошел в музыкальную комнату опустевшего дома Вернера Нота и нашел там маленькую Рези и ее собачку.

Маленькой Рези было тогда десять лет. Она свернулась в кресле у окна. Перед ее взором были не развалины Берлина, а огороженный фруктовый сад, снежно-белое кружево деревьев.

Дом уже не обогревался. Рези была в толстых шерстяных носках, закутана в пальто и шарф. Около нее стоял маленький чемоданчик. Она уже была готова к отъезду. Она сняла перчатки, аккуратно положила их на ручку кресла. Она сняла их и ласкала собачку, лежащую у нее на коленях. Это была такса, потерявшая на военном пайке всю шерсть и почти неподвижная от водянки.

Собака была похожа на амфибию из доисторических болот. Коричневые глазки собачки безумели от экстаза, когда Рези ласкала ее. Каждая клеточка ее сознания следовала за кончиками пальцев, гладившими ее шкуру.

Я не очень хорошо знал Рези. Однажды в начале войны, еще лепечущей крошкой, она привела меня в дрожь, назвав американским шпионом. С тех пор я старался проводить как можно меньше времени под ее изучающим детским взглядом. Я вошел в музыкальную комнату и поразился, как Рези становится похожей на мою Хельгу.

– Рези? – сказал я. Она не взглянула на меня.

– Я знаю, что собаку пора убить, – сказала она.

– Мне вовсе не хочется этого делать, – сказал я.

– Вы сделаете это сами или поручите кому-нибудь?

– Твой отец просил меня сделать это.

Она повернулась и взглянула на меня.

– Вы теперь солдат. Вы надели форму только для того, чтобы убить собаку?

– Я иду на фронт, – сказал я. – И зашел попрощаться.

– На какой фронт?

– На русский.

– Вы умрете, – сказала она.

– Наверное, а может быть, и нет, – сказал я.

– Каждый, кто еще не умер, очень скоро умрет, – сказала она. Ее, казалось, это не очень волновало.

– Не каждый, – сказал я.

– А я умру, – сказала она.

– Надеюсь, что нет. Уверен, что с тобой все будет в порядке.

– Наверное, это не страшно, когда убивают. Просто вдруг меня не станет, – сказала она. Она сбросила собаку с колен. Та шлепнулась на пол, как кусок сырого мяса.

– Возьмите ее, – сказала она. – Я ее никогда не любила. Я просто жалела ее.

Я поднял собаку.

– Ей лучше умереть, – сказала она.

– Я думаю, ты права.

– Мне тоже лучше умереть, – сказала она.

– Ну зачем ты так…

– Хотите, я вам что-то скажу? – сказала она.

– Давай.

– Наверное, никто из нас долго не проживет, и поэтому я могу вам сказать, что люблю вас.

– Очень приятно, – сказал я.

– Я действительно вас люблю, – сказала она. – Когда была жива Хельга и вы приезжали сюда, я всегда ей завидовала. Когда Хельга умерла, я стала мечтать о том, как я вырасту, выйду за вас замуж, стану знаменитой актрисой и вы будете писать пьесы для меня.

– Это честь для меня, – сказал я.

– Но это не имеет значения. Ничего не имеет значения. Идите и пристрелите собаку.

Я раскланялся, унося собаку. Я отнес ее в сад, положил на снег и вынул мой крошечный пистолет.

Три человека наблюдали за мной. Первым была Рези, стоявшая у окна музыкальной комнаты. Вторым был древний солдат, охранявший польских и русских женщин.

Третьим была моя теща Ева Нот. Ева Нот стояла у окна второго этажа. Подобно собачке Рези, она отекла на военном пайке. Бедная женщина, раздувшаяся в эти недобрые времена, как сарделька, стояла по стойке "смирно", казалось, она рассматривает убиение собаки как некую важную церемонию.

Я выстрелил собаке в затылок. Звук от выстрела был короткий, негромкий, как металлический плевок пистолета с глушителем.

Собака умерла, даже не вздрогнув.

Подошел старый солдат, выказав профессиональный интерес к тому, какую рану мог нанести такой маленький пистолет. Он перевернул собаку ботинком, нашел на снегу пулю и глубокомысленно хмыкнул, словно я сделал что-то интересное и поучительное. Он стал говорить о разных ранах, которые он видел или о которых слышал, о разных дырах в некогда живых существах.

– Вы собираетесь закопать ее? – спросил он.

– Я думаю, так будет лучше.

– Если вы этого не сделаете, ее кто-нибудь съест.

Глава двадцатая.
Вешательницы берлинского вешателя…

Только недавно, в 1958 или в 1959 году, я узнал, как умер мой тесть. Я знал, что он умер. Детективное агентство, к которому я обращался в поисках Хельги, сообщило мне, что Вернер Нот умер.

Подробности его смерти стали мне известны случайно, в парикмахерской Гринвич Вилледж. Ожидая своей очереди, я перелистывал журнал для женщин и с восхищением Думал, что за удивительные создания женщины. История, рекламировавшаяся на журнальной обложке, называлась "Вешательницы берлинского вешателя". Я не мог предположить, что это статья о моем тесте. Вешанье было не его дело. Я обратился к самой статье.

И я довольно долго смотрел на потемневшую фотографию Вернера Нота, повешенного на яблоне, даже не подозревая, кто это. Я смотрел на лица людей, присутствовавших при повешении. Это были в основном женщины, безликие, бесформенные оборванки.

И я стал играть в игру – подсчитывать, сколько раз наврала обложка журнала. Во-первых, женщины никого не вешали. Это делали трое тощих мужчин в отрепьях. Во-вторых, женщины на фотографии были некрасивы, а вешательницы на обложке были красавицы. У вешательниц на обложке груди были, как дыни, бедра крутые, как лошадиные хомуты, а их отрепья – живописно растрепанное неглиже фирмы Шапарелли. Женщины на фотографии были хороши, как дохлые рыбины, завернутые в полосатые наматрасники.

Назад Дальше