Я боролся с одеждой девчонки, стараясь понять, надеты у нее трусики на колготки или наоборот. Мне очень мешали ее попытки оттолкнуть мои руки. Из книг я знал, что это обычная процедура, но девчонкины сила и настойчивость меня немало поразили. Я отреагировал энергично, и вскоре оказалось, что мы занимаемся настоящим армрестлингом. Тут она убрала руку, а я как раз занес свою, и инерция сработала удивительным образом: я заехал ей в вагину.
Не детский какой-нибудь тычок, а самый настоящий апперкот – безупречно рассчитанный и направленный, стремительно врезавшийся ей точно между ног.
Может, я и не лучший в мире специалист по сексуальным нравам, но базовый этикет знал достаточно, чтобы понять: это было ужасно грубо. Обычно никто за здорово живешь не колотит чужие гениталии. Во всяком случае, не спрашивая разрешения.
Как ни странно, она не заорала от боли. Просто была в шоке.
"Черт! – подумал я. – Пожалуй, вагины пожестче яичек. И то слава богу".
Вместо того чтобы в эти бесценные мгновения восхищаться упругостью женских половых органов, мне следовало состряпать какое-то извинение. Но не успел я открыть рот, как она ушла.
Я чуть не побежал за ней – сказать, что я нечаянно, но мне было слишком неловко. Я хотел просто забыть о том, что случилось. Хотел забыть, что она существует. Хотел забыть, что существую я.
Хотел заползти в большой темный мешок и просидеть там лет десять.
Эта линия философских умозаключений была прервана жалобой желудка, и я рванулся к окну блевать "кровавой Мэри". По пути наружу она была чуть приятнее на вкус.
Все еще оставалось полтора часа.
Я поднялся по лестнице и попытался танцевать, но на танцплощадке было слишком много народу. Все просто скакали вверх-вниз на пятачке, размазывая по соседям пот. Для размышлений слишком жарко и громко.
На открытой палубе какие-то парни курили косяк. Я сделал первую в жизни тяжку, от чего ощутил одновременно тошноту и похоть – непотребное сочетание. Решил было пойти в туалет подрочить, но когда вспомнил, сколько там блевоты, мой желудок выразил недовольство. Я кинулся к борту, и меня вырвало в реку, а вставший член больно бился о поручень.
Я поискал стул. Имелся только один, втиснутый между целующейся парой и обжимающейся парой, так что пришлось сесть туда.
Я закрыл глаза. С закрытыми глазами мне показалось, что палуба раскачивается, и желудок запротестовал. Если я не хочу проблеваться снова, придется сидеть с открытыми глазами.
Я сидел неподвижно и пытался отключиться от мира. Желудок-бетономешалка – наименее отвратительное из всего, что воспринимали органы чувств. Я потрогал рукав замшевого пиджака. Тоже не ужасно. Пробовать на вкус, нюхать, слушать или разглядывать нечего, но если трогать замшу и дальше, может, удастся стереть из сознания все остальное. Я посмотрел в окно, надеясь увидеть звезду, но за лондонскими уличными фонарями звезд не разглядишь. Пришлось остановиться на рукаве пиджака.
Еще час и двадцать пять минут. Скоростью моих часов управлял какой-то злобный гад.
Мне надо домой.
Мне надо домой.
Мненадодомой.
Мненадодомойнададомойнададамойнададамой.
Глава семнадцатая
Я был так счастлив, когда тусовка наконец завершилась и я сел в метро до Хэрроу, что решил отложить самоубийство по крайней мере на неделю.
Несмотря на то что ни на одной тусовке шестого класса мне ни минуты не было хорошо, ходил я на все.
Пожалуй, стоит повторить. Количество тусовок: множество. Количество минут на тусовках: еще большее множество. Общее количество минут на тусовках, когда происходило что-нибудь хорошее: ноль.
Не идеал социального уравнения, но я все-таки с ним мирился, – главным образом за отсутствием выбора. Дэйв стал негритосом, Гонг-Бай на корабле целовался с фантастически красивой китаянкой. Они встречались еще пять лет, он общался с ней исключительно на кантонском диалекте и обогатил меня обширными, по сей день неисследованными глубинами смысла выражения "держать свечку".
Барри, кстати, пришел на одну тусовку, сообщил мне, что все это – дерьмо собачье, ушел через полчаса и больше ни на одной не появлялся.
Несмотря на нулевую отметку удовольствия на этих тусовках, что-то в них меня привлекало. И дело не только в отсутствии других занятий. Я всегда шел туда с жаждой завоеваний, открытий и приключений. Не в том смысле, что рассчитывал раскопать новых людей или открыть непознанное в себе самом. Мой путь открытий носил строго биологический характер. Дело было не в удовольствии. Как и все остальные, я шел лишь для того, чтобы сложить эту головоломку, выяснить, почему... ну, в общем, почему у противоположного пола одни места мягче других.
В идеале я бы еще поучился, как с ними разговаривать, но стремиться к этому – пожалуй, уже немного чересчур.
Несмотря на мою сексапильность ниже среднего, я обнаружил, что, когда все напились и всех красивых разобрали, мне всегда удается найти кого-то, с кем поэкспериментировать.
Одной из худших была тусовка в конце семестра, на которой я наблюдал, как Школьный Зверь полощет член в бутылке зубного эликсира, затем водруженной на полочку в ванной. Я целиком поддерживал этот фокус (в конце концов, дело происходило дома у Нила Котари). Однако меня поверг в уныние мой первый полноценный разговор с представительницей женской школы: в конце она проговорилась, что по их сторону Берлинской стены меня зовут "Бруно". Я сделал катастрофическую ошибку, настояв на объяснениях. И обнаружил, что это не ласковый намек на то, что мой голос похож на Бруно Брукса, или что мой мозг напоминает Бруно Беттельхайма. После получаса игры в угадки обнаружилось, что прозвали меня в честь Фрэнка Бруно, тем самым восславив мой ставший легендарным апперкот в вагину.
О нем знали все. Повторяю – все.
Все.
В плане сексуальной жизни на ближайшее время это не сулило ничего хорошего.
Совсем ничего хорошего.
Глава восемнадцатая
– Барри?
– А?
– Ты почему на тусовки не ходишь?
– Не знаю.
– Должна же быть причина.
– Гмм... Полагаю, потому, наверное, что они – сплошь дерьмо собачье.
– Верно.
– А что? Тебе там нравится?
– Нет. Я считаю, они дерьмо собачье.
– Тогда зачем ты туда ходишь?
– Не знаю.
– Должна же быть причина. Что-то же заставляет тебя туда ходить.
– Нет. Никакой причины – просто хожу.
– А.
– Но я их терпеть не могу, – сказал я. – На самом деле я их ненавижу.
– Потому что они – дерьмо собачье?
– Ага. Потому что они – дерьмо собачье. Потому что они – полное дерьмо. Черт, дерьмо полное. Такое дерьмо. Черт. ОХ, БЛИН!Черт! Как подумаю... Черт. Такое дерьмо. Так ужасно. Просто ТАКОЕ, ТАКОЕ ДЕРЬМО! ЧЕРТ!
– Когда у тебя случается духовное озарение, ты очень членораздельно излагаешь. Ты в курсе?
– Такое дерьмо.
– Тогда зачем туда ходить, осел?
– Не знаю. Просто не знаю. Зачем туда ходить? Барри, скажи мне, какого хрена туда ходить?
– Девчонок лапать?
– Да. Теоретически – да. Но мне мало что достается. И даже когда кого-нибудь нахожу, удовольствия никакого.
– Черт. Может, стоит познакомить тебя с дядей?
– Очень смешно. Может, и стоит.
– Слушай, Марк, Не будь таким кретином. Разумеется, тебе не в кайф лизать совершенно незнакомому человеку гланды, когда ты надрался, да к тому же вы друг другу даже не нравитесь. Это омерзительно.
– Да?
– Блин, да конечно же.
– То есть мне это и не должно быть в кайф?
– Ну... тебе должно быть в кайф. Вроде как в таких вещах это подразумевается. Но раз тебе не в кайф, не делай этого.
– Не будь мудаком. Не могу же я забить на женщин болт за две недели до восемнадцатилетия. Как-то рановато.
– Я не предлагаю забить на женщин болт. Просто говорю, надо бросить эти подростковые обжималки.
– А что мне еще остается? Я подросток, и я умею только обжиматься.
– Можно подождать.
– Чего?
– Пока не встретишь кого-нибудь, кто тебе понравится.
– Пока не встречу кого-нибудь, кто понравится! Ты шутишь, что ли? Этого еще лет сто ждать. До университета.
– Если ты поступишь в университет.
– Разумеется, блин, я поступлю в университет. Я же не совсем болван.
– Кроме того, – изрек он, – обжималки – дерьмо. Они никому не нравятся.
– Что?
– Мне, по крайней мере, не нравились. Ничего интересного.
– ЧТО?
– Ну да. Скучно.
– Ты о чем? Невероятно! Мне, наверное, мерещится. Все обжимаются. Не только подростки – все. В фильмах этим занимаются безостановочно.
– Это не то.
– Потому что притворство?
– Нет – потому что это предварительные ласки. Или, во всяком случае, должны ими быть. Целоваться, обниматься – это предварительная игра. Это делается перед сексом. Чтобы возбудить друг друга.
– Но... но... люди этим просто так занимаются. Взрослые то есть. Не обязательно же заниматься сексом, правда?
– Не обязательно. Люди обычно занимаются, но это не обязательно.
– О господи! Ты что, хочешь сказать, что у меня нет ни единого шанса пальцем женщину тронуть, если она заранее не подпишет контракт, в котором торжественно пообещает довести дело до полноценного траха?
– Нет-нет-нет. Не мели ерунды. Я же не об этом. Сами по себе ласки с тем, кого любишь, очень приятны. Ласки и потом секс с тем, кого любишь, замечательны. Ласки и потом секс с тем, кого не любишь, – нормально. Ласки без секса с тем, кто тебе даже не нравится, по пьяни, в комнате, где полно людей, и притом ни ты, ни партнер не собираетесь раздеваться, – катастрофически омерзительное занятие, блин.
– Черт! Поверить не могу. Что это такое? Ты же два месяца назад девственником был!
– Я способный ученик.
– Господи. Как ты?.. Где ты?.. Черт! Ты абсолютно прав! Какой я идиот. Блин. Что же мне теперь делать? Что же мне, черт возьми, теперь делать?
– Не знаю. Что хочешь.
– Блин!
– Слушай, – сказал Барри, – может, сходим в эти выходные в кино или еще куда?
– Правда? Ты правда хочешь? То есть... да? То есть да. Еще бы. Давай.
– Ладно, успокойся.
– Ладно. Да. На что ты хочешь пойти?
– Вторая "Муха" только что вышла, – сказал он.
– Не-е-ет. Ужасы – это не для меня. Больно скучно. Может, "Четыре приключения Рейнетт и Мирабель" в "Эвримене"?
– Господи, ты действительно гей.
Глава девятнадцатая
Один парень по имени Пирс Уорд ставил всех в тупик. Аккуратно приглаженные волосы, вельветовые брюки, мягкий зеленый пиджак – мальчик из правильной частной школы. Но по неизвестной причине он семь лет варился в нашем культурном котле. Без сомнения, он был наименее популярным парнем в школе, но его это, похоже, ни капли не трогало. Видимо, всеобщее отвращение он считал доказательством своего превосходства. Так же он воспринимал и свою неспособность к спорту – будто слишком умен для чисто физического, и свои неудачи на уроках – будто слишком значителен, чтобы стараться быть умным. Создавалось впечатление, что с такой самоуверенностью его даже самый ошеломительный провал ни на секунду не заставит усомниться в себе. Словно имелась некая шкала достижений, настолько важная, что никто из нас и понятия о ней не имел, некая непостижимая для нас сфера, где он был звездой.
Его персональное великолепие проявлялось, разумеется, в умении держать себя – искусство, о котором мы, евреи, не имели ни малейшего понятия. Когда он подал заявку в Кембридж, над ним все смеялись, но, видимо, Тринити-колледж что-то такое узнал о его секретных достижениях, и персонально для него снизил планку поступления, пообещав принять его не с тремя пятерками, а с четверкой и двумя тройками. Он с успехом поступил, а впоследствии добился огромного успеха, став президентом Кембриджского дискуссионного общества. Там его единогласно выбрали спикером за способность отстаивать свои аргументы под нескончаемым градом насмешек Сейчас он на пути к успешной политической карьере.
Однако никто точно не знал, что он забыл у нас в школе. Ходили разные слухи о том, почему он не получает приличного образования, – вплоть до того, что так родители наказали его за попытку ограбить поместье в Кенте.
С точки зрения истории, престижных выпускников и прекрасных традиций с нашей школой определенно все было в порядке. Она могла бы даже возвыситься до ранга настоящей закрытой частной школы, достойной пэров, если бы не... если бы школа не стала... если бы ее не оккупировали... полагаю, вы понимаете, к чему я веду.
Высокая плата за обучение, хорошие результаты, но у воспитанных людей возникало чувство, будто наша школа почему-то привлекает "не тех людей". Школа словно... ну как бы... сбилась с пути.
Невозможно было отделаться от ощущения, что это мнение разделяют и некоторые преподы.
Никакого расизма тут не было. Совершенно точно. Жиды, пакистанцы, латиносы, негритосы были здесь абсолютно на своем месте. Они просто немножко зарывались, вот и все. То, как они себя вели, как только их пускали в школу, лишний раз доказывало: чему их ни учи, приличными англичанами им не стать. Они жаловались на питание, жульничали на физкультуре и рассчитывали попасть вечером домой. Казалось, они должны быть благодарны, что их вообще сюда пустили. Но нет же – только войдя в центральные ворота, они начинали вести себя так, будто это место принадлежит им. Особенно евреи. Большинство косоглазых кое-что знают о скромности. Империя и все такое. Была к ним очень добра. Понимаете, они умеют играть в крикет. Но евреи? Когда вы в последний раз видели жида – достойного форварда? А? Да они элементарно неспособны. Деньги – единственное, что они понимают. И на экзаменах подмазывают. В этом вся беда.
Учреждениям, ценящим свою историю, наша школа была наглядным примером: если один раз впустить людей, которые... Нет, вернее, если один раз позволить главенствовать парням, которые не... из серьезных старомодных семей, – школа теряет свой социальный статус. Сорняки забивают колосья, и не успеешь оглянуться, иностранцы столпились, словно мухи над... э-э, над медом.
Наша школа была основана несколько сотен лет назад одной купеческой гильдией Сити, дабы нести просвещение сыновьям бедных рабочих. С тех пор она несколько раз переезжала и в конце концов поселилась в "зеленом поясе" сразу за Северо-Восточным Лондоном. По утрам учеников свозили в школу на автобусах, которые ездили от Уотфорда на западе через Хэрроу, Стэнмор и Эджвер, до Тоттериджа и Хай-Барнета на востоке.
Выбирая место, члены правления, должно быть, страшно собою гордились. Они были уверены, что навсегда убрали из центра Лондона всех, кто хоть смутно напоминал сыновей бедных рабочих, а отстойник устроили посреди сплошь респектабельных, процветающих пригородов. Однако не учли перемен в составе населения Северо-Восточного Лондона. К тому времени, когда один вид Маргарет Тэтчер уже наводил на мысль, что лишь старческое слабоумие способно выдворить ее с Даунинг-стрит, правление председательствовало на проплаченных экзаменах повышенного уровня в парнике для нуворишей, иммигрантов второго поколения.
Правление попыталось предотвратить надвигающуюся катастрофу еще в пятидесятых, учредив еврейскую квоту. Мальчики, попавшие в квоту, освобождались от религиозной части утренних линеек. Рассказывают, что после гимнов и молитв директор вставал и нараспев произносил: "ВПУСТИТЕ ЕВРЕЕВ!" – после чего задние двери зала открывались, впуская колонну мальчиков, которые рассаживались на галерке послушать школьные объявления.
Конкурс на попадание в еврейскую квоту был отчаянный, и с такой дополнительной процедурой отбора евреи учились еще лучше. Сводный табель успеваемости, таким образом, смущал расслоением: христиане внизу, евреи наверху. Становилось все труднее притворяться, что замечательным музыкантам, спортсменам, интеллектуалам и актерам, поднимающим паруса на пути в Кембридж, просто повезло попасть в школу, и систему квот отменили. От расслоения экзаменационных результатов, впрочем, избавиться оказалось посложнее.
* * *
Поэтому в нашей школе тип вроде Пирса Уорда был крайне необычным явлением. Прямо в яблочко: чистокровный джентльмен, англиканская церковь и все такое. Даже говорил с акцентом. Инопланетянин бы меньше в глаза бросался.
Пирс был крикун, нахал, хам, франт и, что лучше всего, тормоз и идиот. Все вместе делало его идеальным хоккейным вратарем. Я его и знаю только потому, что мы вместе играли в школьной хоккейной команде.
Благодаря выдающейся доеврейской школьной истории у нас оставался календарь спортивных матчей, в которых приходилось выступать против самых знаменитых окрестных школ. Когда мы выгружались из автобуса посреди спящих шпилей того или иного подобия Оксбриджа, нам являлась целая шеренга Пирсов, блистательных в своих одинаковых кроссовках, пиджаках в рубчик и с приглаженными волосенками.
Мы выходили, и они в ужасе пялились на причудливое племя смуглых и носатых пришельцев, что ступают на их священную землю. Здесь Пирс уже не казался уродцем; уродцами становились мы.
Среди этих молодых людей порой встречался какой-нибудь редкий африканский принц, нападающий в школьной команде регби, известный как "черномазый". Но столкнуться с целым автобусом им... им... иммигрантов, – для них это всегда оказывалось потрясением.
Местный Пирс неохотно жал нам всем по очереди руку, а потом вел в дортуар переодеться.
Не в раздевалку, а в дортуар.
Где они спали.
Они так жили.
Они действительно там жили.
От одной мысли об этом нас пробирала дрожь, и каждый раз переодевались мы в ужасающей тишине.
При этом Пирса Уорда хлопали по спине, тыкали кулаком, по-борцовски хватали и подвергали всевозможным сексуально-параноидальным мужским приветствиям. Вокруг него собиралась огромная толпа, бормочущая про "те выходные на яхте" или "эту охоту". Никто из нас и представить не мог, что у Пирса могут быть друзья. Это поразительное зрелище – Пирс, беседующий с группой людей, которым, судя по всем признакам, он нравится, – еще раз доказывало: все, что он находит значимым, для нас невидимо. Он просто живет в другом мире.
Тогда-то до меня впервые начало доходить, что евреи и азиаты отнюдь не покорили Британию. "Черт! – подумал я. – Я в меньшинстве. Это ужасно".