Он забыл, что на свете бывает так темно. Забыл про страхи, которые могут напасть на человека на тихой проселочной дороге. Забыл тишину, от которой волосы становятся дыбом, забыл луну, забыл тучи и привкус душистого ночного воздуха, забыл, что старых одиноких людей следует провожать до дому и что сам он способен постыдно испугаться чьих-то нелепых выходок, забыл, что позерство дается легче, чем простота.
Необычность всего этого так подействовала на него, что он допустил неосторожность: начал думать о том, о чем хотел забыть, - о причинах, почему ему так опостылела лондонская жизнь.
Напряжение последних месяцев привело к тому, что он уже почти не помнил свою жизнь в этом городе в первые годы. Сейчас, думая об этом начальном периоде, он будто тасовал колоду карт с коричневатой рубашкой. Строгая державность центра, тихие кварталы белых старомодных домов, коричневые скамьи в парках и легкий клубящийся след реактивного самолета в небе. Новое подстерегало на каждом шагу. Все было доступно, стоило только протянуть руку. Все улицы и общественные места находились, по-видимому, в распоряжении его сверстников. Вдоль тротуаров плотным строем красовались рекламы, и тоже все для них. Лавчонки старинных вещей, мимо которых трудно пройти, затейливые киоски, огромные гулкие залы музеев. Бары, куда он заглядывал на бегу, чтобы больше никогда туда не возвратиться; нескончаемые заумные разговоры по душам на рассвете с людьми, с которыми никогда больше в жизни не встретишься; бистро, футбольное поле, театры, кафе, кабаки - вот так и снимались покровы с жизни, один за другим. И все это на фоне квартир. Квартиры, снятые с кем-то на пару, квартиры для вечеринок, для уединения, пустые квартиры уехавших куда-то приятелей, где можно хорошо провести время с любовницей, собственные квартиры, квартиры, которые он передавал кому-то, которыми с кем-то обменивался, находил для себя - пока весь огромный центр Лондона не превратился в его представлении в калейдоскоп квартир: две комнаты с кухней и туалетом.
Будь он способен находить удовольствие в такой жизни, все было бы прекрасно. Но ему это не удавалось. Во всем была какая-то упрощенность, приводившая его в беспокойство, хотя почему именно, он не мог бы сказать; действие здесь, казалось, заменялось движением, смелое предпринимательство сводилось к конкуренции, открытая борьба, радость победы подменялись мелочными кознями. Так упрощенно он пытался объяснить смятение своих чувств и тем самым утихомирить его. Он с новым уважением стал смотреть на людей, которые предпочли остаться в стороне от всего этого и сами строили свою жизнь, - таким людям он перестал поклоняться еще в юности - Шелли, например, или Т. Э. Лоуренсу; хотя что, собственно, значит слово "поклонение"?
Может, есть доля правды в поверье, что чужое прикосновение лишает человека целомудрия. Так вот в Лондоне Ричард чувствовал себя захватанным - и не то чтобы против воли: охотно, радостно, потому что так принято, - и тем не менее захватанным до того, что ощущения его совсем притупились. Только что голова была полна сияющих образов - толчок, и образы эти мгновенно тускнели. В газетах, на экранах телевизоров, в жизни страшные разрушения мгновенно сменялись пышными празднествами; рука об руку шли отчаяние и ликование, роскошь и вопиющая нищета, ужас и смех; крайности нескончаемой вереницей проходили перед его умственным взором, пока наконец ему не стало казаться, что все виденное он воспринимает в равной степени равнодушно, в равной степени страстно.
Постепенно он пришел к заключению, что жизнь его ничего не стоит, что он зря размотал ее. Доказать, что какую-то ценность она все-таки представляет, было трудно, но в глубине души он верил, что возрождение возможно, вот только он не мог найти спасительного якоря среди обломков своего бытия. И что уж там говорить о мотовстве, если он, не задумываясь, выбрасывал совсем новую рубашку и покупал себе другую, более модную. Все же мысль о возрождении постоянно присутствовала, и он цеплялся за нее.
Но потом и она ушла.
В конце концов он бросил бороться с собой, решив, что или очищение придет вслед за пресыщением, или же необузданность желаний окончательно погубит его. Случилось последнее. Его затянуло в им самим сотворенный водоворот, и беспорядочные образы градом обрушились на его голову.
Работа в Лондоне. Розовый бант на нарядной корзине излишеств. Налог берется с прибыли, а не с подписной платы! Верный путь к наживе - не всегда лучший путь! Риск - благородное дело! Женщины в Лондоне. Еще и еще. Замужние. Юные. Стареющие. Еще и еще. Лживое смущение, казавшееся почему-то пленительным. Деньги в Лондоне. Еще и еще. Счастье в них! Хватай их, где только можно. Пресмыкайся ради них. Проводи бессонные ночи. Подсиживай! Такси, подлетающие к тротуару в пять часов утра, танцы под тамтамы в подвальчиках среди бесноватых, какие-то торгаши. Выхлопные газы, поднимающиеся от земли, в конце концов обложат атмосферу, так что через тридцать - если не через десять - лет средняя температура возрастет на 5 градусов и повсюду начнутся наводнения, вот так-то! Да нет же! "У англичан нет рабочего класса, - заявила одна девчонка-шведка. - Что у них есть, так это класс прислуги! Я-то знаю - слава богу, пожила у вас в Ист-Энде". Вступайте в… Пагуошская конференция - на которой в числе делегатов присутствуют семь нобелевских лауреатов - призывает положить конец гонке вооружений, подготовке к биологической войне, предупреждает о губительных последствиях, к которым может привести не только применение, но даже хранение этих страшных видов оружия, голосует за коренные перемены, закрывается; участники разъезжаются по домам. Хваленые раскрепостители! Галдеж, галдеж, галдеж! Господи, оглохнуть бы, что ли!
Железная логика. Кто не орет со всеми - остается за бортом! Ужас мгновения, когда поезд метро вырвался из тоннеля, а он качнулся вперед, стоя на краю платформы, в мыслях распростертый между рельсами там, в манящей глубине. Внезапные пробуждения среди ночи в холодном поту; пронизывающая боль в груди и смертная тоска; глубокий вздох, пока сообразишь, кто же ты и где ты, затем сигарета, без которой не решить, сходишь ты с ума или нет; или изжога - предвестник инсульта. "Это может случиться в расцвете сил И С ВАМИ - ЗАСТРАХОВАЛИ ЛИ ВЫ СВОЮ ЖИЗНЬ?" Хватит, давай-ка начинай отсчет в обратном порядке: восемь, семь, шесть, пять, четыре… И такому человеку дали погибнуть…
Он остановился на дороге. Это же проселочная дорога, тихая дорога. Хватит! В затылке началась пульсирующая боль, как это бывало в Лондоне, зияющая пропасть страха влекла его, не хотела смыкаться - и какой-то частицей сознания он все еще немного сожалел, что уехал. Нет! Хватит!
Он напряг мускулы до предела. Затем постепенно расслабил их и стал успокаиваться. Впредь уж он добровольно не вызовет духов, не хлебнет этой отравы - иначе и не назовешь. За последние несколько месяцев ему не раз приходило в голову, что он теряет рассудок - и единственно потому, что уж очень дрянной была его жизнь.
Он был настолько занят мыслями о себе, что не заметил суматохи вокруг трех сбившихся вместе коттеджей по соседству с домиком, где он поселился. Будь он хоть чуточку повнимательней к тому, что творится, вокруг, он обязательно заинтересовался бы - откуда взялись все эти машины, почему горит свет и суетятся люди в таком месте в такой поздний час, но он, так ничего и не заметив, прошел еще шагов двадцать по дорожке к себе.
Войдя в дом, он не мешкая отправился спать.
Он уснет. Сон унесет прочь заразу и, быть может, укрепит его в решимости. Спать! Приглушенный гомон доносился от соседних коттеджей, но это лишь подчеркивало окружавший его покой. Глубокая, ровная тишина. Он погрузился в нее. Он приехал, он положил начало, он поступил так, как хотел.
Глава 3
Эдвин сидел в парадной комнате своего коттеджа. Лампа не была зажжена, огонь в камине, проглядывавший сквозь толстый слой угольной пыли, слегка подсвечивал свой собственный дымок; занавески на окнах были не задернуты, и дверь приотворена. Он не хотел принимать никакого участия в том, что происходило через дом от него, однако напряженно прислушивался к каждому долетавшему оттуда звуку. Он пододвинул кресло к камину и поставил ноги на решетку, локти его упирались в колени, пальцы крепко сжимали подбородок. Лицо его носило безошибочное сходство с лицом женщины, встретившейся Ричарду, но то, что казалось в ней пугающим, в Эдвине обернулось откровенной некрасивостью. Бледная кожа туго обтягивала грубые кости, нос был усеян словно выпертыми изнутри угрями и твердыми багровыми прыщиками; глаза сидели так глубоко, что втянули за собой брови - они не прочерчивали четкой линии, которая указывала бы на властный характер, скорее свисали, топорщась жесткими растрепанными волосками. Не лучше обстояло дело и с фигурой - она была худа, не будучи тонкой, а плечи и руки с выпирающими мускулами бугристы и некрасивы. Лишь по кистям рук да еще по выражению глаз можно было догадаться, что человек этот наделен незаурядной силой. Ибо кулаки, прицепленные к оплетенным сухожилиями запястьям, были похожи на гири. Глаза же отнюдь не выражали отталкивающего самодовольства уверенного в себе силача - они выражали холодную решимость, порой успешно подавляемую, так что ее можно было принять за меланхолию, а порой столь твердую, что поколебать ее, казалось, не могло бы ничто на свете. Хотя этот неуклюжий, некрасивый человек был на три года моложе Ричарда, он легко мог сойти за отца последнего - если бы не выражение лица: на лице его в эту минуту отражалось такое горе, такое отчаяние, какое дано испытывать лишь в молодости.
Он сидел, наряженный в свой лучший костюм, вдыхая угольный дым, и больше всего на свете хотел умереть; только мысль, что смерть - это полное забвение, удерживала его от какого-нибудь необдуманного поступка. Потому что женщина, которую он страстно любил и для которой значил не больше, чем любой шапочный знакомый, рожала ребенка - не от него; вот уже несколько минут он слушал ее крики, все больше каменея в своем кресле, пока наконец не стал недвижим и бездыханен вроде громоздкого буфета, стоявшего в углу комнаты, и только бледные как мел щеки и побелевшие суставы пальцев свидетельствовали, что это сидит живой человек.
Но вот он услышал захлебывающийся крик новорожденного. Кинулся к двери, распахнул, в последний момент успел придержать створку, чтобы, ударившись об стену, она - не дай бог - не испугала внезапным громом Ее. Теперь плач слышался более отчетливо, а вместе с ним радостно-возбужденный говор. Эдвин вышел на дорожку и остановился, дрожа. Ему не надо было ничего, только бы увидеть ее или хотя бы справиться - как она. Плач, голоса, ветер… Он стоял на дорожке и смотрел на квадраты света, падавшего из окон ее коттеджа, нет, пойти туда он не мог. Собственно, почему бы и нет, никто не осудил бы его; вот уже пять лет, как они соседи, кто, как не он, съездил за доктором из отдела здравоохранения, когда выяснилось, что местный врач болен; ему будут только рады - и все же пойти туда он не мог. Дженис, только что давшая жизнь незаконнорожденному ребенку, не захочет видеть человека, питающего к ней такие чувства, ей это будет неприятно. Но что-то сделать надо. Он не мог закричать, не мог сесть в машину и носиться в ней до полного изнеможения, не мог отлучиться из дому. Он должен оставаться на месте и ждать, пока кто-нибудь придет и скажет ему, что все хорошо. Все должно быть хорошо!
Он вернулся в дом, зажег свет и оставил дверь открытой настежь - они поймут. Очутившись в своей комнатушке - крошечной, три шага в ширину, - он постепенно овладел собой, достал бутылку виски. Виски он купил еще днем на случай, если отец Дженис, Уиф, захочет выпить и заглянет к нему. Эдвин налил себе полстакана и подошел к зеркалу. И тут же заслонился стаканом: видеть свое лицо было нестерпимо. До чего же он безобразен! "Как смертный грех", - сказала как-то его мать.
В среднем коттедже жила миссис Джексон. Вот у нее не было сомнений относительно того, где ей должно находиться в этот вечер. В центре событий! По ее мнению, в происшедшем прекрасно сочетались пример горькой женской доли и пикантная загадка скандальной истории. И потом, машина доктора! Она подкатила к самой ее двери! Вихляя бедрами с неподражаемым достоинством, миссис Джексон обогнула машину; ее горделивая походка ясно давала понять, что Коттеджам на Перекрестке теперь сам черт не брат, раз уж такие автомобили запросто стоят тут.
Именно миссис Джексон заметила отсутствие Эдвина - от ее глаз никогда ничто не ускользало, да она и не простила б себе такого, - поэтому, сделав несколько пируэтов вокруг радиатора, она пошла за ним.
- Ну, что это ты хандришь тут в одиночестве? - спросила она, врываясь в комнату. - Тебе нужно зайти к ним.
- Как Дженис? Ничего?
- Как Дженис? Прекрасно! А что ей сделается? Ну, помучилась несколько часов. Многим женщинам куда хуже приходится, поверь на слово. А когда до дела дошло, расправилась она с ним, будто со щенком. Она ведь в боках пошире, чем может показаться на первый взгляд.
Эдвин скривился, как от боли, и сцепил пальцы. Но он решил, что придется довольствоваться сведениями, полученными от миссис Джексон - хотя она была последним человеком, от которого ему хотелось узнать подробности, - и, раз так, обижать ее не следовало.
- Но она чувствует себя хорошо? Нормально?
- Да она гораздо крепче, чем кажется, - Дженис-то. Я всегда это говорила. И не только теперь, а еще когда она совсем маленькой была. Я тогда еще говорила Эгнис: не обращай ты, говорю, внимания, когда она ноет, что устала. И Уифу я это говорила, потому что я всегда правду в глаза говорю. Я вовсе не хочу сказать, что девчонка прикидывается, но создается впечатление…
- Значит, она не… Осложнений никаких нет?
- Осложнений? Какие там в наши дни осложнения? Хотя и то сказать, дело оно нелегкое. Ничего в этом мире даром не дается. Ей сейчас швы накладывают.
- Что? Что вы сказали?
- Да чего ты всполошился? Господи, парень, да у тебя такой вид, будто ты от страха ума решился! Выпей-ка лучше еще виски - вон я вижу, у тебя за креслом бутылка припрятана. Все это ерунда. Вот нашей Бель так кесарево делали. До сих пор шрам остался.
Эдвин налил себе виски, не предложив миссис Джексон, поскольку все знали, что она убежденная трезвенница - в противовес своему мужу, горькому пьянице, - тем не менее она восприняла это как оскорбление.
- Ну, пошли! - сказала она. - Представление продолжается. Посмотрим!
Она хихикнула. Эдвин отрицательно потряс головой и стал катать стакан между ладонями. Миссис Джексон посмотрела на него не без лукавства, затем ее лицо просияло сочувствием:
- А, понимаю. Конечно! Тебе все это должно быть очень неприятно. Но имей в виду, ты сам во всем виноват. Сколько раз я тебе говорила - нужно быть напористей. С женщинами нужно быть потверже, а с Дженис тем более. - Наконец до нее, по-видимому, дошло, что замечания ее не слишком деликатны, и она поспешила загладить свою бестактность: - Ну ладно! Свет на ней клином не сошелся. Придет время, и найдешь себе кого-нибудь. Такой парень, как ты… - Здесь Эдвин впервые поднял на нее глаза, и миссис Джексон отпрянула, испуганная его холодным взглядом, - испуганная тем более, что он был так нехорош собой. - Ладно. Я пойду к ним и скажу, что тебе не до них. Я понимаю, Эдвин. Я им все объясню.
- Миссис Джексон, пожалуйста! Прошу вас, скажите, что я не хочу им мешать в такое время. Больше ничего. Они имеют право побыть одни своей семьей.
На этот раз миссис Джексон решила оскорбиться, усмотрев в его словах намек на собственную назойливость, и, выходя из двери, куснула напоследок:
- Ты даже не спросил, кто у нее родился.
- Кто у нее родился? - послушно прошептал он жалким голосом.
- Отличная девочка! - ответила она, просунувшись в дверь и отваживаясь смерить Эдвина, который сидел, отвернув голову, сердитым взглядом. - И вот что я тебе еще скажу: сделал ей этого ребенка, наверное, красивый парень - дети ведь красоту наследуют не только от матери.
По-соседски утешив его, миссис Джексон удалилась, а Эдвин уронил голову на колени и застонал - потрясенный кощунственным отношением к великому таинству, каким в его представлении было рождение ребенка Дженис.
Дженис лежала, откинувшись на подушки, в спальне родителей - в ее собственной негде было повернуться. Комната так и излучала тепло, словно вобрав радостное возбуждение, в которое привело рождение ребенка всех - кроме нее. Теплые тона обоев, слабый накал лампочки, еще не выветрившееся чуть хмельное чувство облегчения - здесь было покойно, как в колыбели. И тем не менее новоиспеченная мать, с лица которой уже сошел воспаленный румянец, лежала неподвижно, скованно, словно не желая ни в чем участвовать, словно отстраняясь от события, центральной фигурой которого была она сама. Доктор и акушерка уехали. Миссис Джексон ушла домой. Отец сидел внизу. В доме наконец улеглась суета. Делать было нечего. Личико младенца, лежавшего в колыбельке рядом с кроватью, трепетало тем первым ощущением жизни, которое приходит вслед за первым криком; склонившись над ним, стояла мать Дженис, Эгнис, и легонько покачивала колыбельку.
Дженис чувствовала, что настал момент решительно заявить о своем праве на независимость. Она упорно настаивала на этом с самого начала, но именно сейчас следовало поставить все точки. С самого того момента, когда ребенок наконец отделился от нее и она закрыла глаза, чтобы поскорее забыть кровь, крики, пережитые боль и страх, Дженис неотступно думала об одном - как она это скажет.
- Кто это снял коттедж старика Риггса? Что он за человек? - начала она тихим голосом, но прекрасно владея собой.
- Вот уж не знаю. Я его и не видела. Папа видел. Говорит, совсем молодой, - ответила Эгнис, не спуская глаз с ребенка, страшась нарочитости, с какой дочь игнорировала свое дитя - так, немало тревожа этим мать, держалась Дженис в продолжение всей своей беременности. Эгнис втайне надеялась, что чувства дочери изменятся после рождения ребенка - этого, однако, не произошло.
- Не понимаю, как кому-то могло прийти в голову поселиться здесь. Да еще молодому.
Дженис видела, что мать находится в том настроении, когда ей хочется одного - чтобы все как-нибудь уладилось, лишь бы самой ничего не предпринимать. И не из черствости, хоть и можно было принять это за черствость, а, скорее, из непреоборимой застенчивости и подавленности, заставлявших ее сознательно не замечать того, что могло вызвать одни слезы. Дженис посмотрела на свои вытянутые руки, - белые руки на белой простыне, до сих пор еще влажные, чуть поблескивающие, беспомощные и в то же время ищущие деятельности: иногда пальцы, встрепенувшись, начинали беззвучно барабанить по простыне. Руки ее не испытали страданий - пожалуй, только они одни.
Пока они разговаривали, младенец уснул, и Эгнис низко склонилась, словно ища на его личике признаки огорчения, которое она могла бы согнать своим дыханием.
- Мне ее не нужно, мама, - безжалостно сказала Дженис. - Вовсе не нужно.
- Ты просто устала, - ответила Эгнис, не оборачиваясь к дочери, - со многими женщинами так бывает. Не говори… так. - Она выпрямилась и зашептала, обращаясь к ребенку: - Ты моя прелесть. Да? Ну конечно! Прелесть, а не девочка.