За городской стеной - Мелвин Брэгг 8 стр.


И дело было вовсе не в его наружности, уверяла она, хотя Уиф не очень-то ей верил. Она говорила, что у него "нежная" улыбка, а выражение лица "мужественное и доброе", и каждого, кто в ее присутствии отзывался о нем пренебрежительно, она немедленно ставила на место. Просто ей не хочется за него замуж, объясняла она. Но временами Уиф бывал почти уверен, что она с готовностью вышла бы за Эдвина, во всяком случае, была бы не против. И то, что такое настроение совпадало обычно с приступами безысходной тоски, только запутывало его.

- Что ж, - сказал Уиф, - пора бы вам наконец решить этот вопрос. Так или иначе.

- Да не хочется мне торопить ее, - ответил Эдвин. - Мне ведь не к спеху. Поймите меня, пожалуйста. Я бы не хотел, чтобы она подумала, будто я на нее наседаю.

Уиф чуть было не сказал ему - следуя по стопам миссис Джексон, - что, может, и лучше было бы, если "насесть", но вовремя прикусил язык. Тут уж или одно, или другое. Если он так высоко ценит постоянство Эдвина, его бережное отношение к Дженис, как тут намекнешь ему, что все это не в коня корм, - можно окончательно вышибить у парня почву из-под ног.

- Да я ж понимаю, Эдвин, что тебе не к спеху. А вот с ней-то как? То есть, я хочу сказать, и ей ведь надо на что-то решиться в конце концов. Ты не думай, будто мне это как-то мешает, но решить этот вопрос нужно.

- Видите ли, я только хотел, чтобы вы знали, как я на это дело смотрю.

- Знаю, парень! Спасибо! - Эдвин переступил с ноги на ногу, почувствовав сострадание в его тоне. - Ты ведь знаешь, я всегда очень высоко тебя ставил, - продолжал Уиф, не догадываясь, что слова его звучат как-то очень уж прощально, - знаешь, что сам я ничего лучшего не желал бы. Уверяю тебя! Ладно, я поговорю с ней.

- Пожалуйста, не надо - разве если вы увидите, что она… в общем, не надо этого делать. Собственно, я сам не знаю, как тут быть.

- Уж я постараюсь не напортить. Обещаю тебе!

Вид у Эдвина сделался совсем страдальческий, он ясно представил себе, как бестактные слова встанут между ними непреодолимой стеной и окончательно погубят все его шансы на удачу. А рассчитывать можно было только на удачу - это Эдвин прекрасно понимал.

- Может, пойдем выпьем? - спросил он.

- Нет, спасибо, Эдвин. Мне домой пора.

- А может, пойдем? - Молодой человек вытянул шею и мотнул головой по направлению к трактиру, как будто то обстоятельство, что трактир по-прежнему стоит на своем месте, могло придать его предложению больше убедительности.

- Нет, я и так опаздываю. Эгнис будет беспокоиться.

- Ну что ж.

Первым тронулся с места Уиф. Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы оставить Эдвина - смиренное воплощение душевного состояния, изображенного Мунком в его "Крике". Только Эдвин не кричал - собрав в комок всю свою волю, он слал ее вдогонку Уифу, сам же стоял, замерев на месте, без содрогания ожидая приступа отчаяния, от которого - он догадывался - ему не уйти. А вот Уиф содрогнулся.

Он вошел в дом, раздал подарки и уселся ужинать, довольный тем, что впечатления дня помогут ему заполнить трещину, пробежавшую в семье и грозившую расшириться. Кухня насквозь пропахла младенцем. На веревке у очага сушились пеленки и резиновые штанишки. Выстиранные детские вещички лежали стопками на буфете; на каминной доске валялись английские булавки, тут же выстроились стройным рядом бутылочки. Сама же девочка лежала в углу кушетки. Ее назвали Паулой по настоянию Дженис, только в этом и проявился ее интерес к дочери.

Эгнис едва держалась на ногах от усталости. Желая оградить Дженис от неодобрительных толков, уже начавших циркулировать в деревне, она упорно продолжала исполнять все обязанности, взятые ею на себя ранее, не желая своим отказом давать лишнюю пищу для сплетен. Но даже с ребенком она управлялась с трудом. А Дженис почти совсем не помогала ей. Она никогда не кормила девочку, только изредка стирала пеленки, а если порой и наклонялась пощекотать малютке шейку или поиграть с ней, то лишь ценой героических усилий, с единственной целью сделать приятное Эгнис - и в такие минуты на нее было больно смотреть.

Все это было еще терпимо, пока Дженис чувствовала себя плохо, - Уиф и Эгнис видели в этом объяснение поведению дочери, правда, объяснение это теряло с каждым днем убедительность, но все же помогало мириться с положением дел, огорчавшим и пугавшим их. Однако вот уже несколько дней Дженис по вечерам спускалась вниз. Она чувствовала себя лучше. Сидела в кресле с забытой книгой на коленях, и все ее силы, казалось, были сосредоточены на том, чтобы не допустить домашних в свой внутренний мир. Выглядела она усталой; тело после родов еще не обрело былую гибкость и подвижность, и только волосы оставались такими, как были. Она подолгу расчесывала их и холила, словно ей было необходимо, чтобы хоть что-то напоминало ей о прежнем и вселяло в нее бодрость. Они у нее были густые и длинные, темно-золотые с более светлыми, соломенными прядями, еще больше оттенявшими их красоту; волосы обрамляли ее лицо, даже занавешивали его от посторонних взглядов. Такое же отсутствующее выражение часто появлялось у нее, когда она была подростком, вспомнил Уиф. Он до сих пор не мог смириться с тем, что его отношение к ней невольно переменилось после той давней болезни. После болезни у нее развилось сильное малокровие, и он стал обращаться с ней так, как, по его несколько смутным понятиям, следовало обращаться с больными, а поскольку сама она стала все больше времени проводить за книгами и все больше отдаляться от своих деревенских сверстниц, утверждался в своем отношении к ней и он. Именно тогда он утратил ощущение, что это его кровное дитя, и до сих пор, несмотря на все желание, не мог вновь обрести его.

Эгнис терпеливо ждала своего часа. Она, со своей точки зрения, не видела никаких причин, почему бы Дженис не заняться собственным ребенком. Но была готова подождать - еще немного.

- А Ричард-то этот, - сказал Уиф. - Знаешь, мать говорила мне, будто у него весь дом книгами завален.

- Это еще ничего не доказывает, - ответила Дженис, чувствуя за словами отца желание восстановить ее связь с внешним миром, а сейчас ей это было совершенно не нужно, - ей ничего не было нужно, даже отцовской заботы, чьей бы то ни было заботы.

- А отец и не собирался ничего доказывать, - возразила Эгнис, тяжело опускаясь на кушетку; она устроила Паулу на согнутой правой руке и поднесла рожок к ее серьезному личику. Собственно говоря, особенных хлопот девочка не доставляла. Просто полная беспомощность ребенка требовала напряженного внимания, и именно это чрезвычайно утомляло немолодую уже женщину.

- Он ведь пишет для журналов, - заметил Уиф укоризненно, словно это давало Ричарду законное право на владение книгами. - Наверное, для этого нужно очень много читать. Как, по-твоему?

- Ах, папа, я не знаю. Можно быть последним дураком и обывателем и все-таки писать в журналах. Что тут такого особенного?

- Мне он все равно нравится, - помолчав, сказал Уиф. - Обыватель-добыватель. - Он улыбнулся. - Зря он, конечно, здесь лоботрясничает, но парень он славный. Будто подхватывает каждое твое слово. Ты заметила, мать? Подхватывает, будто ничего подобного в жизни не слыхал.

- Бесси (это была миссис Джексон) говорила мне, будто он останавливается и заговаривает с каждым встречным. Ему все равно, кто это. Даже Эдна Паркинсон может ему часами что-то рассказывать, а он будет слушать. Бесси говорит, ей кажется, он пишет книгу обо всех нас.

- Господи! Этого еще недоставало! - Лицо Дженис стало жестким, и даже рука сжалась в кулак. - Если он думает, что может за наш счет написать книжку из серии "Путешествия по забытым уголкам Англии"… Пусть только попробует!

- Ну-ну, - сказал Уиф, откидываясь назад на стуле, - что до меня, я бы не возражал, если бы меня в книге описали. А ты, мать?

- И я не против. Только б не описывал мою наружность.

- А пусть его делает что хочет. Только и слышно: Ричард то да Ричард се. Надоело!

- По крайней мере есть о чем поговорить, - спокойно сказала Эгнис. - Теперь мы и за это должны спасибо сказать.

- А почему нам, собственно, нужно разговаривать? - пробормотала Дженис, главным образом чтобы последнее слово осталось за ней, чтобы отступить, не роняя достоинства.

- Потому что есть вещи, о которых нужно поговорить.

Девочка высосала свой рожок, и Уиф, чтобы разрядить атмосферу, начал передразнивать ее отрыжку. Дженис уткнулась в книгу. Эгнис понесла ребенка наверх. Было половина девятого, и ее уже заботила мысль о ночном кормлении. Пока Эгнис была наверху, Уиф включил телевизор и стал скручивать себе сигарету.

Вернувшись, Эгнис собрала со стола, налила всем по чашке чая, а затем плюхнулась на кушетку и стала смотреть на мерцающий экран. Телевизор их был постоянно в неисправности, а Уиф не знал, как к нему подступиться. Он мог провести в дом электричество, починить часы, разобрать на части мопед и поковыряться в радиоприемнике, но в телевизорах он ничего не понимал, а когда они возили свой аппарат в ремонт, он через два-три дня снова портился, и деньги оказывались выброшенными на ветер. Поэтому сейчас они смотрели скользящие вниз кадры - снежную вьюгу и размытые контуры, сквозь которые с трудом пробивалась к ним какая-то любовная драма. Это была любимая передача Уифа, и, пока она не кончилась, все сидели молча: Эгнис, позевывая, вязала, Дженис читала, время от времени с непреодолимым отвращением поглядывая на экран.

Когда передача закончилась, Уиф пошел в свой сарайчик поработать. Дженис посмотрела новости и выключила телевизор. Эгнис уснула. Дом стих.

Дженис закурила сигарету и уставилась в огонь. На дворе с приближением грозы жара усиливалась. Лето. И все равно пылающий огонь. Очаг - средоточие семьи, фокус. Фокус-покус! Она пнула решетку. Угли распались, и выпрыгнувший золотисто-огненный язык чуть не лизнул ей ногу.

- Что это? - спросила Эгнис.

- Ничего.

Эгнис сидела, опустив плечи; широко расставленные колени туго натягивали старенькое ситцевое платье; подол нижней юбки свисал чуть не по щиколотку. Дженис было неприятно смотреть на нее. С минуту Эгнис терла кулаками глаза, прогоняя сон, заодно она старалась выиграть время и подготовиться к разговору с Дженис. Главное - начать. Но начать было необходимо.

- Я знаю, о чем ты думаешь, - сказала Дженис. - Поскольку отец ушел, тебе представляется случай поговорить… только имей в виду, я не передумала. Да ты и сама знаешь. Нет! И не собираюсь!

- Да не волнуйся ты так, - устало сказала Эгнис. - И не кипятись. Никто не собирается тебя к чему-то принуждать.

- Как бы не так! А ты! Ты молчишь… но ведь я знаю, что ты… Послушай, мама, ведь я говорила тебе, говорила - еще давно сказала… Сказала ведь? - Ее всю трясло от волнения, и Эгнис никогда не знала, что говорить в таких случаях, как вывести ее из такого состояния.

- Конечно, сказала. А я что, разве жалуюсь?

- Но ведь для тебя это ужасно. Ты вконец изматываешься, ты устала, ты спишь на ходу… я не могу это выносить. - Она помолчала. - Но я… отказываюсь… что-нибудь… ничего не желаю делать. Отказываюсь! Если я соглашусь… Она меня свяжет по рукам и ногам. Ты считаешь, что это звучит ужасно… И я считаю, что это звучит ужасно. Это действительно ужасно.

- Что уж тут такого ужасного? Многие матери…

- Я не… Я не чувствую себя матерью. Не хочу чувствовать себя матерью.

Эгнис с трудом подавила нарастающий против дочери гнев. Она тоже была вспыльчива, но уже давно заметила, что вспышки ее гнева разбиваются о холодную решимость Дженис, как вода о камень.

- Эта крошка скоро захочет иметь маму, - спокойно сказала она. - Мне приятно нянчить ее, - приятно, поверь мне, Дженис. Я очень горевала оттого, что после тебя у меня больше не могло быть детей. Но каждому ребенку нужна мать.

- Почему?

- Потому что нужна, Дженис.

- Но почему? Почему? Если за ребенком хорошо смотрят… Я ведь тебе в подметки не гожусь. Ты хочешь сказать, что я причиню Пауле вред, если не возьму ее себе. Это неправда. С тобой ей гораздо лучше. Взяв ее, я причинила бы ей куда больше вреда.

- Но это же такая радость! Дети - радость! Поверь мне. Ну, конечно, они иногда…

- Как ты не можешь понять? Для меня этот ребенок - не радость. Никакая не радость. Ни капельки! О, как я хотела бы вычеркнуть последний год своей жизни. Я правду говорю, мама. Я не умею притворяться. Правду говорю.

- И что, по-твоему, в этом такого уж замечательного? Если бы все начали сообщать о том, что они чувствуют, уверяя, что это правда, - что бы это было?

- Уж хуже, чем теперь, не было бы.

- Зря ты так думаешь! Зря. Всем нам бывает худо. У всех у нас бывают черные дни, но зато бывают и светлые. Все зависит от того, как смотреть на вещи. Почему тебе обязательно надо выискивать в себе все самое скверное, а потом с пеной у рта уверять, что это правда? Зачем тебе это надо? Ты что, уже ничего хорошего в жизни не замечаешь? Так, что ли? Да не отворачивайся ты от меня, Дженис. Это трусость. Прежде ты такая отзывчивая на чужое горе была. Будто я не видела, как ты плачешь над газетой, прочитав, что кого-то там убили. Куда все это делось?

- Никуда не делось.

- Так ли? За кого, интересно, ты можешь болеть душой, если у тебя душа не болит за эту крошку? Ну-ка, скажи! Этому ребенку ты жизнь дала. И никуда ты от этого не денешься. Тебе горько это слушать, да? Так позволь мне сказать, что нам с отцом ты за последние недели доставляла одни лишь горести. А мы ведь не фыркали, ни о чем не допытывались… Ты что думаешь, мне не интересно знать, кто же все-таки ее отец, просто чтобы знать! И… - Эгнис замолчала. Раз сорвавшись на крик, она уже не отвечала за себя.

Дженис снова уселась в кресло и ваяла книгу. Своим криком мать вернула ей самообладание. Ей представилось, что она прекрасно держит себя в руках.

- Нехорошо все это, - прошептала наконец Эгнис. - Ну да ладно, будет!

Будет так будет! Все уляжется. Но не улегся дух противоречия, не дававший уступать, когда ее уговаривали, убеждали в чем-то, затрагивали больные темы.

- Я не знаю, что хорошо и что плохо, - возразила Дженис; оборвать так просто разговор было бы слишком жестоко. - Прежде всего, по-моему, нельзя сказать, что родиться на свет так уж хорошо. Это случайность или неизбежность, и я не вижу, какое это может иметь отношение к добру и злу в моем понимании этих слов. - Она, как оглоблей, разбивала доводы матери: барабанный бой, заглушающий мелодию.

- Разве их можно понимать по-разному? - возразила Эгнис.

- Можно! Что хорошо здесь сегодня, будет плохо завтра где-нибудь в другом месте. Убийство, обман, ложь, забота о людях, помощь им - все это может быть и добром и злом, в зависимости от обстоятельств. А уж раз даже убийство может рассматриваться и как добро и как зло, и если все мы родились по воле случая, и если верить не во что… не делай такого лица, ты прекрасно знаешь, что это мое убеждение… Так что может быть хорошего или плохого в том, что я хочу жить, как мне нравится, без этого ребенка?

- Но он же твой!

- Меня им наградили, - зло сказала Дженис, - и оставила я его только благодаря тебе. Да, ты права, я произвела его на свет и…

- Вот то-то и оно.

- Нет, нет! Если бы тебя тут не было…

- Я тут не всегда буду.

- Пока что ты тут.

Эгнис посмотрела мимо дочери, туда, где висело овальное зеркало, державшееся на пучке бамбуковых палочек. Комната была забита всевозможными статуэтками и безделушками. Чтобы перетереть их, нужен был по крайней мере час.

- Мне хотелось бы, чтобы ты поняла, почему я так поступаю, - сказала Дженис тихо. - Я знаю, что стоит мне начать говорить, и меня уже несет куда-то, но… Ах, господи, как бы мне хотелось уметь передать все, что я чувствую, и все, что думаю… тогда бы ты поняла. Мне так хотелось бы.

- Не пойму я, Дженис, никогда не пойму.

Эгнис встала и сразу же почувствовала боль в щиколотках. Ей было неприятно оставлять дочь в таком состоянии: забившейся в глубокое кресло, с видом озлобленным и в то же время затравленным. Но больше сегодня сказать ей было нечего.

- Если ты не хочешь еще чаю, я, пожалуй, пойду к себе.

- Спасибо, не хочу. Может, я налью тебе чашечку? Давай принесу наверх. А ты выпей его в постели.

- Нет, милая. Не люблю я пить чай в постели. Вечно только расплескиваю все.

Эгнис пошла к двери, которая вела на лестницу. У самой двери она обернулась и сделала последнюю попытку:

- Ты хочешь сказать, что можешь глядеть на эту малютку и не испытывать при этом никаких чувств?

- Не спрашивай меня об этом.

- А я спрашиваю.

- Если я отвечу, тебе будет еще больнее.

Эгнис кивнула и пошла наверх. Книга выскользнула из рук Дженис и упала на пол. Родители по-прежнему связывали ее по рукам и по ногам. Как ни старалась она оторваться от них, они непрестанно заставляли ее чувствовать, что она - неотъемлемая их часть, причем часть скверная. Рядом с родителями она производила впечатление плохого человека и боялась, что, продолжая жить бок о бок с ними, и сама поверит в это. Ей казалось, что она только-только начала расцветать, только-только начала понимать, что человек имеет право устраивать свою жизнь по собственному усмотрению, впервые глотнула воздуха, неведомого ей прежде, но явно ей предназначавшегося… и вдруг снова угодила на цепь в эту темницу, и с ней снова обращались, как с маленькой. Хуже всего было то, что она любила своих родителей, гордилась жизнью, которую они вели, - действительно по-детски гордилась, понимая, что они сумели достичь чего-то в жизни. Но ведь и ей хотелось иметь возможность устроить свою жизнь по своему усмотрению. Любовь к ним и заставляли ее кидаться в крайности, лишь бы добиться этой возможности. Чем исступленнее ссорилась она с матерью, тем страшнее ей было, она сознавала, что от простого взгляда, от малейшего изменения тона может выйти из себя, потерять уверенность в себе, а тогда недалеко и до полной капитуляции. Возможно, она и не вполне ясно представляла себе, что хочет делать и кем хочет стать, но в одном она была уверена твердо: уступить отцу и матери нельзя. Какими бы нежными узами ты ни был связан, они остаются узами.

Войдя в дом, Уиф застал ее за глажением детского белья. Она предложила приготовить чай, но он сам поставил на плитку чайник, повторяя прибаутку об искусстве заваривать чай, заимствованную им у одного старого йоркширца. Дженис слушала его с неодобрением. Она скептически относилась к каким-то специфическим йоркширским добродетелям или итальянскому темпераменту и вообще к любым обобщениям - за исключением одного: все мы разные. Но, слушая, как отец снова и снова повторяет свое заклинание, она вдруг подумала, что ее недовольство выглядит куда более косно, чем бездумное бормотание отца, и улыбнулась, обозвав себя мысленно напыщенной дурой.

- Тебе надо что-нибудь выгладить? - спросила она.

- Разве что язык. Ох, и наговорился же я сегодня, язык у меня как с цепи сорвался. Этот Ричард - он ведь все больше помалкивает, со мной по крайней мере.

- О чем же ты ему рассказывал?

- Ну… О птицах небесных и зверях… Черт, ведь когда-то я помнил Библию наизусть. Птицы небесные… птицы небесные… а ты-то знаешь?

- Папа!

- Зачем мне было вообще знать все это, раз я теперь не помню. Думал, что никогда не забуду.

Назад Дальше