Утоление жажды - Трифонов Юрий Валентинович 28 стр.


19

В начале декабря, когда наступили холода, темные ночи, улицы на окраине города раскисли от грязи, выходить по вечерам не хотелось, а в комнате было сыро и тянуло со двора запахом кизячного дыма, - в это унылое время я много работал. Мне хотелось работать. Я написал три небольших рассказа по записным книжкам своих летних поездок. Один из этих рассказов понравился Борису, и он втайне от меня - потому что я не хотел этого - отнес его нашему редактору. И вот что из этого вышло. Рассказ назывался "Дети доктора Гриши". Я описал свою встречу на колодце Ясхан с одним старым ашхабадским доктором, который несколько лет назад переселился в пески и стал знаменитостью: его знали и любили все чабаны, верблюдчики, изыскатели, шоферы и буровщики, блуждающие на пространстве от Донаты до Казанджика. А сам доктор Гриша был горестно одинок. Вся его семья - два сына, дочь и жена - погибла в одну ночь во время ашхабадского землетрясения. Сюжет заключался в том, что доктора Гришу переводили куда-то назад, в город Кум-Даг или на Вышку, а чабаны воспротивились этому, даже устроили наивную мистификацию - один из них притворился, что сломал ногу и не желал лечиться ни у какого другого доктора, кроме доктора Гриши, и кончилось тем, что доктор Гриша остался на Ясхане.

Диомидов, не успев прочитать, улетел в Москву, и рассказ попал к Лузгину.

На летучке Лузгин вдруг набросился на меня по совершенно неожиданному поводу: за то, что какую-то свою заметку, сто двадцать строк, я подписал не фамилией, а псевдонимом.

- Вы что - стесняетесь печататься в нашей газете? Третий раз ставите псевдоним! В чем дело? Откуда этот снобизм?

Спорить с ним было глупо. Он стал чрезвычайно раздражителен в последнее время: говорят, дни его сочтены, выводят на пенсию. А может, это и разговоры. Выдают желаемое за действительность.

Когда летучка кончилась, Лузгин попросил меня остаться и вытащил из ящика стола рассказ. Пространно и поучительно он стал толковать мне, почему рассказ не может быть напечатан, - общие фразы о чувстве современности, о героях, которым хочется подражать, - но я перебил его, сказав, что я и не собирался печатать этот рассказ и его передали ему без моего ведома. Он молча сунул мне рукопись, и я молча взял ее и вышел.

Я мало заботился о судьбе этого рассказа, но теперь мне захотелось его напечатать.

Редакцию потрясло неожиданное событие: женился Борис Литовко. Это было как снег на голову каракумским летом. Я не видел жены Бориса, а ребята, которые видели, высказывались неопределенно: одни говорили - ничего, другие - так себе, одни называли ее старухой, другие говорили, что моложавая, хотя, конечно, не первой молодости, годков за сорок. Работает художницей в "Гороформлении".

Я сразу вспомнил ту ночь перед праздником, когда мы с Тамарой увидели Бориса стоящим на улице и нас потрясло его одиночество. А он просто смотрел, как работает его жена. Они познакомились в прошлом году в Кисловодске, Борис пригласил ее в Ашхабад, и она приехала в октябре. Сначала жила в гостинице, сейчас - у него. Всех поразило не то, что Борис женился, а его скрытность. Он сказал, что на свадьбу нет денег и он будет приглашать друзей партиями "на рюмку чаю".

Меня он позвал вместе с Атаниязом и Сашкой, который накануне вернулся из командировки. Сашка колебался. Он не особенно любил Бориса. Кроме того, он устал в поездке, вернулся больной, простуженный и в дурном настроении.

- Ладно, пойдем, - решил он. - Надерусь там, как шакал.

Борис сказал, что у него в гостях будет один местный писатель, редактор альманаха на русском языке, и мне не худо будет с ним познакомиться. Он даже посоветовал захватить рассказ про доктора Гришу и прочитать при случае. Я сказал, что это, по-моему, неудобно и рассказ не для свадьбы. "Какая свадьба? Забудь ты про свадьбу! - сказал он сердито. - Ты просто приходишь на рюмку чаю, я тебя знакомлю с моим другом…"

Как бы то ни было, я пошел в магазин подарков возле Русского базара и купил какую-то хрустальную штуку за восемьдесят рублей. Сашка взял две бутылки шампанского. В дверях, когда мы пришли к Борису, нас встретил Атанияз и зашептал предупреждающе:

- Только, ребята, без свадебных тостов и разных там "горько", поняли?

- Да пожалуйста, - сказал Сашка. - Как угодно.

Борис был в нарочито непраздничном виде: в ковбойке, в парусиновых штанах. На хрустальную штуку он уставился с недоумением: "Это что такое? Зачем это еще?" - и поставил ее на шкаф в прихожей. Его комнату было не узнать. Вместо кровати и раскладушки, на которой обычно спал Денис, стояла широкая тахта, покрытая черным узбекским паласом. Появились какие-то полочки, какая-то керамика, гравюры, изображавшие, на первый взгляд, непонятно что. И появились четыре очень больших фотографических портрета, висевшие в ряд, - погибшей жены и троих детей. Раньше этих портретов не было. Раньше маленькая фотография жены и общий детский портрет стояли на его столе.

Художница оказалась тщедушной, смуглолицей, с очень гладкими черными волосами, собранными сзади в пучок. Ее звали Ирина Васильевна. Она была в брюках, курила сигареты в обкуренном деревянном мундштуке и весь вечер тихонько кашляла. Все пришли из любопытства к этой женщине и сначала заговаривали с ней, стараясь выведать, что она такое, но она отвечала односложно или улыбалась бледно, одними губами, отмалчиваясь. И было как-то неловко. Борис нервничал. Но потом, когда выпили, неловкость пропала, и все стали разговаривать громко между собой, забыв при Ирину Васильевну.

Кроме нас с Сашей пришли Атанияз, Тамара, наш завотделом писем Вдовенко, с которым Борис знаком с довоенного времени, и двое мне незнакомых: директор треста "Гороформления", пожилой туркмен, и тот самый редактор альманаха, о котором говорил Борис. Редактор держался внушительно, вступал в разговор, когда вздумается, перебивая других.

Рассказ про доктора Гришу я на всякий случай взял, но читать его было нелепо. Можно было просто передать рукопись, но это тоже казалось неуместным. Какая-то хмыровщина. В общем, я решил об этом не думать.

После того как осушили три бутылки сухого, Борис стал упрашивать Тамару почитать стихи. Она долго отнекивалась, потом стала читать. Из-за этих стихов и начался весь шум. Стихи, конечно, были слабые. Вроде того, что печатают в день Восьмого марта под рубрикой "Из лирической тетради". Но Платон Кирьянович - так звали редактора - обрушился на них совсем не за то, за что следовало. Он сказал, что в них мало современного, что такие стихи могли быть написаны пятьдесят лет назад. Я зачем-то начал с ним спорить. Делать это не нужно было. Я сказал, что его суждения попахивают рапповщиной тридцатых годов. Он вдруг вскипел. "Не трогайте тридцатые годы! Это наша молодость! Вот этими руками я строил Сазы-Кепринское водохранилище, а вечерами работал и посылал корреспонденции в "Зарю Востока". А Темка Лузгин, который сейчас замом в вашей газете, работал у нас бригадиром кетменщиков!"

Я сказал, что это здорово, но я не вижу связи.

- Как вы не видите связи? Сейчас, когда вам надо поехать в Кушку, вы спокойно садитесь в поезд и едете, а мы брали с собой винтовку! Теперь вы видите связь?

- Вы меня не поняли, - сказал я. - Я не имел в виду ничего дурного, говоря о тридцатых годах. В них было много чистого, романтичного. Но они ушли и никогда не вернутся. Слава богу, они не знали, что такое атомная бомба, тотальная война, лучевая болезнь, Освенцим, Майданек, они не догадывались о многом…

- Зачем же повторять то, что все знают без вас?

- Правильно! Конечно! - сказал старик Вдовенко, человек безобидный и недалекий. - Зачем, понимаете, жевать одно и то же? Давайте-ка поднимем бокалы за Борю! - И он запел:

Выпьем мы за Бо-орю,
Борю дорого-ого!

- Нет, - сказал Борис. - Постойте. Ты, Платон, мне друг, но истина, как сказано, дороже. По-твоему, просто знать - этого достаточно?

- Не этим, Боря, надо сейчас заниматься. Перед нами стоят громадные народнохозяйственные задачи. Возьми нашу республику: проблема орошения, вековечная жажда воды…

Тогда его начали перебивать:

- Никто не спорит!

- Есть жажда гораздо сильнее, чем жажда воды, - это жажда справедливости! Восстановления справедливости!

- Партия это и делает.

- Партия делает, а вы что же? А вы? - кричала Тамара, и глаза ее сделались маленькими и злыми. - Почему вы не хотите помогать партии?

- Вах, зачем так кричать? - сказал директор "Гороформления". - Вы знаете, как туркмены утоляют жажду? Вот послушайте: сначала утоляют "малую жажду", две-три пиалки, а потом, после ужина, - "большую жажду", когда поспеет большой чайник. А человеку, который пришел из пустыни, никогда не дают много воды. Дают понемногу.

- Иначе ему будет плохо, - сказал Платон Кирьянович.

- Да не будет никому плохо! Чепуха это! Не верю! - говорила Тамара возбужденно. - Как может быть чересчур много правды? Или чересчур много справедливости? Скажите, а в принципе вы согласны с теми переменами, которые сейчас происходят?

Платон Кирьянович, внезапно покраснев всем лицом, произнес отрывисто:

- Я считаю ваш вопрос оскорбительным и прекращаю разговор.

Вскоре после этого он ушел, очень недовольный, едва попрощавшись. Борис был огорчен: "Зачем напали на старика? Он вовсе не догматик и мыслит точно так же, как мы с вами, но с некоторыми иллюзиями ему расставаться труднее, чем нам. Это связано с возрастом".

За столом между тем продолжался разговор о том, как наша жизнь будет развиваться дальше: один из тех бесчисленных разговоров, которые велись в тот вечер в домах Ашхабада, и в домах маленьких городков, прилепившихся к Копет-Дагу, и в тысячах других городов на востоке, где была уже глубокая ночь, но многие люди не спали и разговаривали, и на западе, и на севере, и в Москве, где лил холодный дождь, и шум Арбата доносился в комнату с лепным потолком, и у соседей играл телевизор, и люди сидели вокруг стола под дешевой немецкой люстрой, пили чай и разговаривали о том же самом.

Когда Ирина Васильевна зачем-то вышла из комнаты, Борис вдруг сказал тихо:

- Вы знаете, у Ирины все родные погибли в Освенциме. Она тоже была…

- Да что ты? - шепотом удивился Вдовенко. - Вот бы никогда не сказал!

- Ребята, сейчас Ирина Васильевна поставит чайник, - громко сказал Борис. - Будем утолять "большую жажду"!

Но все уже поднимались, было поздно, второй час ночи. Борис провожал нас по черному, как погреб, переулку. Мы с ним немного отстали от всех.

- Главное, Петя, ты здорово наладил отношения с Кирьянычем. Можешь смело нести рассказ.

- Я, кстати, не думал, - сказал я, - что среди твоих друзей есть такие мамонты.

- Да нет, он недурной мужик. Вы его не раскусили. Это был первый человек, который пригрел меня, когда я приехал сюда с Денькой двадцать лет назад. Он работал тогда знаешь кем? Следователем угрозыска. Ох, это было давно…

- А где Денис? - спросил я.

- Он, я думаю, у Полины. Он ведь только позавчера вернулся. - Борис помолчал. Полина была официанткой из "Дарвазы", знакомой Дениса. - Денис как-то не очень приветствует перемену в моей жизни.

- Мне Ирина Васильевна понравилась, - сказал я.

- Да, да. - Он тихо засмеялся. - В ней есть что-то такое, правда? И когда я с ней, меня ничто не гнетет…

Он стиснул мою руку и быстро пошел обратно. Сначала он шел быстрыми шагами, потом побежал. На проспекте от нас отстал директор "Гороформления", который всем велел записать его адрес и в следующую субботу обязательно прийти к нему на плов. Мы шли впятером посередине проспекта. Вдовенко вздыхал: "Да, Боренька наш спекся! Теперь уж у него не одолжишь денег". Ночь была холодная, Сашка протрезвел на воздухе и что-то нудно, ворчливо говорил Тамаре насчет ее стихов. Она обиделась. Он даже не пошел ее провожать. Возле кинотеатра "Ашхабад" она повернула налево, и вместе с нею пошел Вдовенко, который жил где-то рядом.

И мы остались втроем: Атанияз, Сашка и я. Наши ботинки дружно стучали по асфальту. Сашка шел притихший, пряча лицо в воротник плаща.

- Самое главное знаете что? Перестать барахтаться, - вдруг сказал он.

- В смысле? - спросил Атанияз.

- Ну, вот мы бьемся, барахтаемся, лезем вон из кожи, хотим протолкаться вперед, а зачем? Мне надоело…

- Можно совсем не жить, - сказал Атанияз.

- Нет, жить я хочу. Но я хочу наслаждаться жизнью. Хочу читать хорошие книги, умные статьи и не мучиться завистью, не спрашивать себя: а что ты сделал? Тебе уже тридцать пять, старому дураку, а что ты можешь? Чему научился? Писать отчеты о курултае хлеборобов? О да, лучше меня это никто не умеет… К чертям! Мне все надоело, я больше не барахтаюсь.

Минуты две мы молча стучали ботинками.

- Есть такой рассказ о композиторе Гуно, - сказал Саша. - Гуно говорил о себе: в двадцать лет я говорил: "Гуно!", в тридцать говорил: "Гуно и Моцарт!", в сорок - "Моцарт и Гуно!", и в пятьдесят лет я говорю: "Моцарт…" Вот и я говорю: Моцарт. Не надо быть Гуно, это не обязательно, надо просто сказать себе один раз тихо: "Моцарт" - и пусть все идет как идет.

Он ушел от нас на площади перед театром, сказав на прощанье, чтоб мы не барахтались.

Атанияз - очень молчаливый человек, и мы два квартала прошагали молча. Потом он вдруг заговорил. Он взял мою рукопись и сказал, что попробует протолкнуть рассказ на радио. Если не удастся на радио, он может перевести его на туркменский и отдать в туркменский журнал. Надо писать много рассказов, чтоб был выбор. Надо барахтаться изо всех сил. Работать, как прачка, у которой семь человек детей. Тогда будет интересно жить, будет хорошо на душе, и не надо валять дурака перед друзьями. Так сказал своим замогильным голосом Атанияз - восточный человек с неулыбающимися глазами, которого я полюбил в этом городе.

Он покинул меня на перекрестке возле гостиницы, где я жил прежде.

Мне нужны были деньги. Наступили холода, а я приехал без пальто, с одним плащом. Я мечтал купить пишущую машинку. В универмаге появились портативные немецкие "Эрики" - то, что нужно. Но они стоили дорого. Все, что я зарабатывал, я тратил на комнату и на обеды в "Дарвазе" или в диетстоловой, куда мы почти ежедневно ходили с Катей. А рассказ про доктора Гришу не прошел ни на радио, ни в туркменском журнале. Атанияз был удручен не меньше меня. Он сказал, что все дело в том, что местные деятели как огня боятся темы землетрясения. Не хотят вспоминать.

Мои приятели были уверены, что мы с Катей поженимся. Ни с кем из них я не говорил всерьез. Впрочем, каждый живет своей жизнью. Они только делают вид, что интересуются моими делами, сочувствуют, дают советы, а на самом деле им все равно, женюсь я или нет, на Кате или на ком-нибудь еще. У них хватает своих забот.

Сашка приехал с трассы злым неврастеник-гм. Сначала он ничего не объяснял, потом признался: порвал с Лерой. Она там с кем-то сошлась.

Денис сказал, что хочет поступать на стройку шофером. Кто-то обещал ему место шофера на легковой. Я удивился: странный малый! С таким упорством добивался работы в редакции и, едва устроившись, рвется в пески - крутить баранку.

- Идея возникла там, на трассе, - сказал Денис. - Но сначала я думал об этом несерьезно, а когда вернулся, то понял, что это правильно. Ну что мне в городе? Родных у меня нет. Борька женился. Я, конечно, ушел от него, хотя он предлагал жить в его квартире, и Ирен тоже. Но я не мог. Честно говоря, я не очень верю в этот брак, основанный на взаимной жалости…

Люди кажутся странными, пока не влезешь в их шкуру.

Но то, что происходит у меня с Катей, никому не кажется странным. Несколько дней назад я встретил на улице футболиста Альберта. Мы оба стояли в очереди к газетному киоску на базаре. Это лучший газетный киоск в городе, продавец всегда оставляет мне то, что нужно.

Футболист стоял впереди. Я делал вид, что не замечаю его, но он взял газеты и сам подошел. Разговор вышел самый миролюбивый. Он поздоровался и попросил передать Кате, что ей достали то, что она просила. Я сказал, что передам.

- А то я давно ее не вижу, - сказал он.

- Я передам, - сказал я.

Я взял газеты, и мы вместе вышли через базарные ворота на улицу. Поговорили о футболе, он расценивал наши шансы в Швеции невысоко. Сказал, что у нас приличная защита, но никуда не годится нападение. Мы немного поспорили, у меня были свои соображения на этот счет. Я люблю поговорить о футболе. Это успокаивает. Алик сказал, что он проболел полсезона и лечится до сих пор. Ребята ездили в Афганистан на три игры, а он загорал, сдавал зачеты за прошлый год.

В конце разговора я спросил:

- Что Катя должна сделать: позвонить вам или как?

- Телефона у меня нет. Пусть зайдет.

Вечером я все передал Кате, надеясь, что она объяснит, что у нее за дела с футболистом, но Катя ничего не объяснила. А я не стал спрашивать. Но меня заело: почему она должна заходить к нему? Что за тайны? На другой день я все же спросил, в чем дело. Оказывается, ничего особенного: она просила приятелей футболиста достать в Афганистане нейлоновую кофточку.

Наше объяснение происходило в кино, перед сеансом. Мы сидели в буфете, пили сладкую айвовую воду и ели пирожные из серой муки, украшенные ярко-розовым кремом. От этого крема у меня заныли зубы.

Я сказал, что мне все это не нравится.

- Что не нравится? - спросила Катя.

- История с кофточкой. И то, что ты должна к нему заходить. Ты же говорила, что с ним все кончено?

Помолчав, она сказала:

- Да, все кончено. Но мне нужна нейлоновая кофточка - ты можешь ее достать?

- Ты у меня ни разу не просила.

- А что я у тебя вообще просила?

- Кажется, ничего.

- Не кажется, а так и есть: я у тебя никогда ничего не просила. А с его приятелями у меня деловые отношения. Никто не знает, как я выкручиваюсь, на какие хитрости иду, чтобы хоть как-то одеться, что-то приобрести. Так в чем дело? Что тебе не нравится?

Я налил в стакан остатки айвовой воды, хотя мне пить не хотелось, и выпил. Потом поставил стакан на стол и вытер губы бумажной салфеткой. Прозвенел звонок, и публика потянулась из буфета в фойе, а оттуда в зал. Мы продолжали сидеть. Вместе с нами за столом сидели два маленьких человечка, видимо муж и жена, оба в одинаковых зеленых плащах с капюшонами, откинутыми на спину клетчатой подкладкой наружу. Эти двое тоже пили воду и с интересом прислушивались к нашему разговору. У них были коричневые, совершенно глиняные от многолетнего загара лица: наверно, приехали из песков, с какой-нибудь метеостанции. Они остались сидеть. Их интересовало, как люди ссорятся в больших городах.

- Мне не нравится вот что, - сказал я, - то, что этот парень… В общем, я не хочу, чтоб ты к нему заходила.

- Да?

- Да, да.

- А почему ты так говоришь? - Она встала и пошла к выходу. Я пошел за нею. - У тебя есть права так говорить? Разве ты мой муж?

Двое с глиняными лицами тоже встали - они оказались низенького роста, совсем коротышки - и пошли вслед за нами.

Назад Дальше